Найти в Дзене
Валерий Коробов

Ключевская заводь - Глава 2

Санитарный поезд пришёл в Ветрово двадцать третьего декабря. Анна дежурила в больнице, когда на улице послышался тяжёлый гул паровоза. Она подняла голову от карточки раненого — и вдруг поняла: этот поезд привёз не просто боль и кровь. Он привёз судьбу. Ту, которую она не ждала и от которой больше не могла бежать. Глава 1 Декабрь 1944 года Зима в Ветрове выдалась лютая. Морозы ударили рано, ещё в ноябре, и к декабрю снегу намело по самую крышу. Дороги замело, сообщение с районным центром прервалось на две недели, и Анна добиралась в больницу пешком, по пояс проваливаясь в сугробы. Возвращалась затемно, валилась с ног, но ни разу не пожаловалась. Матрёна ворчала: «Надорвёшься, кому ты тогда нужна». Однако вставала затемно, топила печь, ставила греться чугунок со щами и ждала Анну у окна, вглядываясь в метельную круговерть. Мальчики притихли. Митя и Коля, на удивление, сдружились — неразлучные, словно всю жизнь росли вместе. Спали на одной лавке, укрывшись одним тулупом, по утрам боролис

Санитарный поезд пришёл в Ветрово двадцать третьего декабря.

Анна дежурила в больнице, когда на улице послышался тяжёлый гул паровоза. Она подняла голову от карточки раненого — и вдруг поняла: этот поезд привёз не просто боль и кровь. Он привёз судьбу.

Ту, которую она не ждала и от которой больше не могла бежать.

Глава 1

Декабрь 1944 года

Зима в Ветрове выдалась лютая.

Морозы ударили рано, ещё в ноябре, и к декабрю снегу намело по самую крышу. Дороги замело, сообщение с районным центром прервалось на две недели, и Анна добиралась в больницу пешком, по пояс проваливаясь в сугробы. Возвращалась затемно, валилась с ног, но ни разу не пожаловалась.

Матрёна ворчала: «Надорвёшься, кому ты тогда нужна». Однако вставала затемно, топила печь, ставила греться чугунок со щами и ждала Анну у окна, вглядываясь в метельную круговерть.

Мальчики притихли. Митя и Коля, на удивление, сдружились — неразлучные, словно всю жизнь росли вместе. Спали на одной лавке, укрывшись одним тулупом, по утрам боролись подушками, днём возились в избе, потому что на улицу в такой холод не выгонишь. Матрёна гоняла их с криком: «Угомону на вас нет!» — но беззлобно, с улыбкой.

Анна смотрела на них и думала: вот оно, счастье. Тихое, негромкое, непривычное. То, которого она не знала много лет.

Но война напоминала о себе каждый день.

Письма с фронта приходили редко, обрывками вестей, похоронками, казёнными конвертами с обратным адресом полевой почты. Почтальонка, сухая пожилая женщина с вечно замёрзшими руками, стучала в каждую избу и каждому несла своё: кому надежду, кому горе.

Ветровы получили похоронку на Елену в августе. С тех пор почтальонка обходила их дом стороной — нечего было больше приносить.

Но в декабре, за неделю до Нового года, она постучала.

Анна только вернулась из больницы, стягивала промёрзшие сапоги, когда в дверь постучали. Матрёна замерла у печи, уронив ухват. Коля и Митя притихли в углу.

— Открой, дочка, — тихо сказала Матрёна. — У меня ноги не идут.

Анна отворила дверь. Почтальонка стояла на крыльце, занесённая снегом, и в руках у неё был треугольник.

— Вам, — сказала она глухо. — Анне Матвеевне.

Анна взяла письмо. Взглянула на обратный адрес — и сердце её пропустило удар.

Ключевка.

Мать.

Она развернула треугольник дрожащими пальцами, пробежала глазами первые строки. Матрёна подошла ближе, встала за спиной, не решаясь спросить.

«Аня, доченька,

прости меня, старую дуру. Прости, что прогнала тебя тогда, что не вступилась перед отцом, что молчала все эти годы. Я думала, что так правильно. Думала, что ты одумаешься, вернёшься, будешь жить как все. А ты не вернулась. И я осталась одна.

Отца убили. Похоронка пришла в октябре, но я тебе не писала — не знала, где ты. Только на днях тётка Клава из Саратова письмо прислала, рассказала, где ты теперь и с кем. Я как прочла — так и села. Думала, сердце не выдержит.

Ты прости меня, Аня. За всё прости. Я скоро приеду, если пустишь. Очень мне внука повидать хочется. И тебя.

Мать»

Анна перечитала письмо. Потом ещё раз. И ещё.

Матрёна молчала. Мальчики тоже молчали, чувствуя неладное.

— Мам, — позвал Митя тоненьким голосом. — Ты чего плачешь?

Анна коснулась щеки — мокрая. Она и не заметила, когда слёзы потекли.

— Ничего, сынок, — сказала она. — Это я от радости. Бабушка твоя пишет. Приедет скоро.

— Какая бабушка? — насторожился Митя. — Ключевская?

— Да. Ключевская.

Митя задумался. Потом посмотрел на Колю, на Матрёну, снова на мать.

— А она добрая? — спросил он.

— Добрая, — ответила Анна. — Очень добрая. Просто… у неё характер трудный.

— Как у меня? — подал голос Коля.

Матрёна фыркнула.

— У тебя характер, как у твоей матери, — сказала она. — Ничего, с таким характером не пропадёшь.

Коля заулыбался. А Анна всё стояла посреди избы, сжимая в руках письмо, и не могла поверить, что это наконец случилось.

Мать написала. Мать просила прощения. Мать едет.

— Надо ответить, — сказала она. — Срочно. Матрёна Ивановна, у вас бумага есть?

— Найду, — кивнула старуха. — Ты садись, пиши. Я пока мальчиков чаем напою.

Анна села к столу, обмакнула перо в чернильницу, замерла.

«Мама,

приезжай. Мы ждём тебя. Митя вырос, он очень на отца похож. Ты увидишь.

Я тоже тебя жду. Прости, что не приехала раньше. Боялась, что прогонишь снова.

Аня»

Коротко. Сухо. Но все главные слова сказаны.

Она запечатала конверт и выдохнула.

В больнице Анна работала через день, а когда случалось ЧП — и каждый день.

Марья Семёновна, единственный врач на весь район, женщина лет пятидесяти с вечно усталыми глазами и железным характером, сначала приняла Анну настороженно. Мало ли кто приезжает в тыл из прифронтовой полосы? Может, беженка, может, спекулянтка, а может, и того хуже.

Но уже через неделю она сказала:

— Оставайтесь, Анна Матвеевна. Вы нам нужны.

И Анна осталась.

Работа была тяжёлая, грязная, часто неблагодарная. Раненые поступали каждый день — не только с фронта, но и из окрестных деревень: кто руку топором разрубил, кто ногу сломал, упав с сеновала, у кого воспаление лёгких, у кого тиф. Лекарств не хватало, инструменты старые, перевязочного материала — в обрез. Анна штопала бинты, стирала их, кипятила, использовала по три раза.

Марья Семёновна качала головой:

— Вы бы себя пожалели, Анна Матвеевна. Дети у вас, хозяйство.

— Я жалею, — отвечала Анна. — Я и жалею. Потому и работаю.

Она не рассказывала никому, что по ночам ей снится война. Что каждое утро она просыпается с мыслью: сегодня привезут раненых, и среди них, может быть, будет кто-то, кого она не спасёт. Что она боится смерти — не своей, а чужой, той, которую не смогла предотвратить.

И что она до сих пор ждёт вестей от Елены — хотя знает, что их больше никогда не будет.

Декабрь 1941 года

Дмитрий погиб утром пятого декабря.

Он лежал в цепи, на замёрзшей земле, и ждал сигнала к атаке. Рядом с ним, в соседнем окопчике, молоденький лейтенант трясущимися руками перезаряжал винтовку. Дмитрий смотрел на него и думал: мальчишка совсем, лет восемнадцать, небось, ещё и целоваться не умеет.

— Страшно? — спросил он.

— Страшно, — честно ответил лейтенант.

— Это ничего, — сказал Дмитрий. — Страх — он помогает. Главное — не останавливаться.

Он сам не знал, откуда взялись эти слова. Может быть, из тех далёких, довоенных времён, когда он учился в институте, мечтал стать инженером и считал, что война — это где-то далеко, в учебниках истории. А теперь война была здесь, в Подмосковье, в снегу, в крови, в лязге гусениц.

Он думал об Анне.

Она снилась ему почти каждую ночь — стояла на перроне, махала рукой, улыбалась. Во сне он подходил к ней, брал за руки, говорил: «Прости, я дурак, я не то сделал, я всё исправлю». А она смотрела на него и молчала. Только качала головой.

Он не знал, что она родила сына. Не знал, что носит его имя. Не знал, что она уехала из города, бросила учёбу, вернулась в Ключевку одна, с животом, на позор всей деревне.

Если бы знал — может быть, всё сложилось бы иначе.

А может быть, и нет. Война не спрашивает, успел ли ты попросить прощения.

Сигнал к атаке — зелёная ракета — взмыла в серое декабрьское небо. Дмитрий поднялся первым.

— За мной! — крикнул он.

И побежал.

Осколок мины настиг его через пятнадцать метров. Врезался в висок, разорвал висок, погасил сознание в одно мгновение.

Он упал лицом в снег и больше не поднялся.

Молоденький лейтенант, которого он ободрял перед атакой, остался жив. Прошёл всю войну, вернулся домой, женился, родил детей. А Дмитрий остался лежать в замёрзшей подмосковной земле, в безымянной братской могиле, на которую потом приедут поисковики только через шестьдесят лет.

Но он не знал об этом.

Он умер с именем Анны на губах.

Декабрь 1944 года

Санитарный поезд пришёл в Ветрово двадцать третьего декабря.

Анна дежурила в больнице, когда на улице послышался тяжёлый гул паровоза. Марья Семёновна выскочила в коридор, на ходу застёгивая халат.

— Много? — спросила она у вбежавшей медсестры.

— Шестьдесят человек, — ответила та, задыхаясь. — Тяжёлых двадцать. Обморожения, ранения, один без сознания.

— Готовьте перевязочную. Анна Матвеевна, со мной.

Анна работала как заведённая. Останавливала кровь, накладывала шины, делала уколы, писала карточки. Раненые поступали один за другим, серые, замотанные в окровавленные бинты, пахнущие порохом и морозом.

— Сюда, осторожнее, придержите носилки…

— Сестра, пить…

— Сейчас, сейчас, потерпите, миленький…

— Доктор, у него нога…

Анна обернулась.

На носилках, бережно опущенных на пол, лежал мужчина лет тридцати. Лицо его было бледным, осунувшимся, правая нога неестественно вывернута, сквозь наспех наложенный жгут сочилась кровь. Он смотрел в потолок мутными, ничего не видящими глазами.

— Ранение осколочное, потеря крови, три дня без сознания, — быстро проговорил санитар. — Везли из-под Варшавы. Думали, не довезём.

— В операционную, — скомандовала Марья Семёновна. — Живо!

Анна взялась за носилки. Раненый вдруг открыл глаза и уставился на неё.

— Аня? — спросил он хрипло. — Аня, это ты?

Анна замерла.

Она не знала этого человека. Чужое лицо, чужие глаза, чужой голос. Но он смотрел на неё так, будто видел привидение.

— Вы меня знаете? — спросила она.

— Не ты, — прошептал он. — Другую… похожа… очень похожа…

Он закрыл глаза и потерял сознание.

Анна стояла, сжимая край носилок, и чувствовала, как подкашиваются ноги.

— Анна Матвеевна! — окликнула Марья Семёновна. — Вы слышите меня? В операционную!

— Да, — выдохнула Анна. — Да, иду.

Она не знала тогда, что этот раненый перевернёт её жизнь.

Операция длилась три часа.

Марья Семёновна работала виртуозно, но ногу спасти не удалось — гангрена зашла слишком далеко. Раненому ампутировали правую ногу выше колена. Он перенёс операцию тяжело, сердце останавливалось дважды, но Анна вытащила его — массажем, уколами адреналина, отчаянной молитвой, которой не учили ни в каком училище.

Когда всё кончилось, она обессиленно опустилась на табурет.

— Вы свободны, — сказала Марья Семёновна. — Идите домой. Завтра с утра придёте.

— Я останусь, — ответила Анна. — Он может прийти в себя. Он меня звал.

— Кто он вам?

— Не знаю.

Марья Семёновна покачала головой, но спорить не стала.

Анна просидела у постели раненого всю ночь. Он метался, бредил, звал кого-то — «Маша, Машенька, прости». Анна меняла повязки, поила водой, поправляла подушку. И ждала.

Под утро он открыл глаза.

— Где я? — спросил он.

— В больнице, — ответила Анна. — Село Ветрово, Тамбовская область. Вы ранены, вам сделали операцию. Всё будет хорошо.

Он долго смотрел на неё. Потом вдруг улыбнулся — слабо, одними уголками губ.

— Похожа, — сказал он. — Очень похожа.

— На кого?

— На жену мою. На Машу. Только она умерла. В сорок первом, в блокаду. Я её вывезти не успел.

Он замолчал. Отвернулся к стене.

Анна сидела, не зная, что сказать. Чужая боль, чужая потеря — она чувствовала её почти физически, как свою собственную.

— Я старший лейтенант Соболев, — сказал он, не оборачиваясь. — Николай Петрович. Из-под Саратова. Три года воевал, дошёл до Вислы, и вот…

Он кивнул на пустоту под одеялом.

— Не думал, что так выйдет.

— Выздоравливайте, — сказала Анна. — Дома вас ждут?

— Некого ждать, — ответил он. — Маши нет, матери нет, отца на фронте убили. Один я.

— Не один, — возразила Анна. — Мы все теперь одни. И все вместе.

Он посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом.

— Вы верующая? — спросил он.

— Не знаю, — честно ответила Анна. — Иногда кажется, что Бог есть. Иногда — что Его нет. А иногда — что Он просто отвернулся, чтобы не видеть всего этого ужаса.

— Отвернулся, — эхом откликнулся Соболев. — Может, и отвернулся. А может, мы сами отвернулись.

Он замолчал. Анна тоже молчала. За окном начинался рассвет — серый, зимний, скудный на свет.

— Я знал одного человека, — вдруг сказал Соболев. — Тоже из-под Саратова. Мы вместе под Москвой воевали. Он погиб у меня на глазах. Пятого декабря сорок первого.

Анна замерла.

— Как его звали? — спросила она чужим голосом.

— Дмитрий, — ответил Соболев. — Дмитрий Кузнецов. Он из Ртищева был, студент, инженером хотел стать.

У Анны потемнело в глазах.

— Вы его знали? — спросил Соболев, заметив её реакцию.

— Знала, — сказала Анна. — Когда-то давно.

Она сидела, сжимая в руках край простыни, и не могла пошевелиться. Дмитрий. Её Митя. Человек, которого она любила, ненавидела, проклинала и простила — и никогда не видела мёртвым.

— Он говорил что-нибудь? — спросила она. — Перед смертью?

Соболев помолчал.

— Он имя называл, — сказал он. — Женское. Я не расслышал тогда, потому что рядом снаряд разорвался. А потом он уже не говорил.

— Аня, — сказала Анна. — Её звали Аня.

Соболев посмотрел на неё — и понял.

— Это вы, — сказал он. — Вы та самая Аня.

— Да, — ответила она. — Та самая.

Они долго молчали. Где-то в коридоре гремели каталками, переговаривались санитарки, плакал раненый. А здесь, в маленькой палате, время остановилось.

— Он вас очень любил, — сказал Соболев. — Я это точно знаю. Он перед каждой атакой ваше имя шептал. Говорил: «Аня, прости». Всё время просил прощения.

Анна закрыла глаза.

— Я простила, — сказала она. — Давно простила. Только он уже не узнал.

— Узнал, — возразил Соболев. — Там, наверху, всё узнают.

Он показал глазами на потолок.

Анна кивнула.

— Спасибо, — сказала она. — За то, что рассказали.

— Не за что, — ответил он. — Теперь и мне легче.

Она вернулась домой к вечеру, вымотанная, опустошённая, с одним-единственным желанием: упасть на лавку и не вставать.

Но дома ждали.

Матрёна хлопотала у печи, мальчики возились в углу с самодельными игрушками. А за столом, спиной к двери, сидела женщина в чёрном платке, с котомкой в ногах.

— Мама, — сказала Анна.

Мать обернулась.

Она постарела. Сильно, страшно постарела — лицо в глубоких морщинах, глаза запали, губы сжаты в тонкую нитку. Только взгляд остался прежним — колючим, требовательным, любящим до боли.

— Здравствуй, дочка, — сказала она.

Анна шагнула к ней. Остановилась. Не зная, что делать — обнять, упасть на колени, заплакать.

Мать поднялась. Подошла сама. Осторожно, будто боясь спугнуть, коснулась Анниной щеки.

— Похудела, — сказала она. — Иссеклась вся.

— Ты тоже, — ответила Анна.

— Я старая, мне можно.

Они смотрели друг на друга. За спиной матери перешёптывались мальчики, Матрёна вытирала глаза краем фартука.

— Митька где? — спросила мать. — Внук мой где?

— Митя, — позвала Анна. — Иди сюда.

Митя выступил вперёд, держа Колю за руку. Смотрел на незнакомую бабушку с опаской и любопытством.

— Большой, — сказала мать. — На отца похож. Вылитый отец.

Она протянула руку, чтобы погладить его по голове. Митя дёрнулся было назад, но потом замер, позволил прикоснуться.

— Здравствуй, внук, — сказала мать. — Я твоя бабушка. Ключевская.

— Здравствуйте, — ответил Митя.

Мать перевела взгляд на Колю.

— А это?

— Это Коля, — сказала Анна. — Сын Лены. Моей подруги.

Мать посмотрела на неё долгим, пристальным взглядом.

— Той самой? — спросила она.

— Той самой.

Мать кивнула. Ничего не сказала. Только вздохнула тяжело и перекрестилась на иконы.

— Царствие Небесное, — прошептала она. — Молодая-то какая была…

— Мама, — сказала Анна. — Ты надолго?

— Не знаю, — ответила мать. — Как пойдёт.

Она помолчала. Потом посмотрела на Матрёну, которая всё это время стояла у печи, не вмешиваясь.

— Спасибо тебе, — сказала мать. — За дочку мою. За внука. За всё.

Матрёна кивнула.

— Не за что, — ответила она. — Свои теперь. Чего уж.

— Свои, — эхом откликнулась мать.

И впервые за много лет улыбнулась.

Вечером, когда мальчики уснули, а мать и Матрёна сидели за столом, разбирая какую-то нехитрую женскую работу, Анна вышла на крыльцо.

Мороз обжёг лицо, забрался под шаль, заставил поёжиться. Но она не уходила. Стояла, глядя на чёрное, звёздное небо, и думала.

О Дмитрии, который до самой смерти просил у неё прощения. О Елене, которая ушла на фронт, чтобы искупить вину. О Соболеве, потерявшем жену в блокаду, но выжившем и теперь начинающем жизнь заново — без ноги, без семьи, без надежды.

Она думала: сколько же нужно горя, чтобы люди наконец поняли друг друга? Сколько нужно потерять, чтобы научиться ценить то, что имеешь?

И ещё она думала: вот оно, счастье. Не в том, чтобы быть правой. Не в том, чтобы настоять на своём. А в том, чтобы простить. И быть прощённой.

За её спиной скрипнула дверь.

— Не замёрзнешь? — спросила мать.

— Не замёрзну, — ответила Анна.

Мать вышла на крыльцо, встала рядом. Долго молчала, глядя в ту же звёздную темень.

— Ты на меня сердишься? — спросила она наконец.

— Нет, — ответила Анна. — Уже нет.

— А я на себя сержусь, — сказала мать. — Всю жизнь сержусь. За то, что не уберегла тебя. За то, что прогнала. За то, что молчала, когда надо было говорить.

— Ты не виновата, — сказала Анна.

— Виновата, — возразила мать. — Я мать. Я за всё в ответе.

Она помолчала. Потом осторожно, будто прося разрешения, взяла Анну за руку.

— Ты прости меня, доченька, — сказала она. — Если сможешь.

Анна сжала её пальцы.

— Я уже простила, мама, — сказала она. — Давно.

Мать всхлипнула. Прижалась головой к Анниному плечу, как маленькая, беззащитная, потерянная.

— Глупая я, — шептала она. — Старая дура. Дочку родную не уберегла.

— Ничего, — сказала Анна. — Всё теперь будет хорошо.

Она сама не знала, верит ли в это. Но очень хотела верить.

***

Февраль 1945 года

Февраль в Ветрове выдался смутным.

Морозы спали, снег осел, почернел, и по утрам над прудом поднимался густой туман, тяжёлый, как ватное одеяло. Дороги развезло, санитарный поезд застрял где-то в районе Ртищева, и в больницу третью неделю не поступали новые раненые.

Анна использовала эту передышку, чтобы навести порядок в доме.

Мать — Марфа Фёдоровна, как она велела себя называть, — осталась в Ветрове. Сказала: «Поживу пока, помогу по хозяйству, а там видно будет». Матрёна молча подвинула ей лавку и выделила отдельную подушку. Две старухи уживались на удивление мирно: вместе топили печь, вместе доили Зорьку, вместе ворчали на мальчишек и сплетничали о соседях.

Анна смотрела на них и думала: а ведь могли бы всю жизнь враждовать, если бы не война. Чужие, не связанные кровью, — а сидят вечерами при лучине, перебирают крупу, и разговор у них тихий, ровный, будто век знакомы.

— Твоя-то как? — спрашивает Матрёна, кивая на Марфу.

— Моя — ничего, — отвечает Анна. — Крепится.

— Крепится, — эхом откликается Матрёна. — Все мы крепимся. А внутри-то всё болит.

Анна молчит. Она знает, что мать до сих пор не выплакала отца. Получила похоронку — и словно окаменела. Ни слезинки не уронила при людях, только губы до крови закусывала. А по ночам Анна слышит, как она ворочается на лавке и шепчет что-то — то ли молитву, то ли имя отцовское.

Матвей Фёдорович, царствие ему небесное. Так и не увидел внука. Не узнал, что дочь его простила.

Анна отворачивается к стене и долго лежит с открытыми глазами.

Старший лейтенант Соболев поправлялся медленно.

Рана заживала, но культя беспокоила — то ныла, то стреляла, не давая спать по ночам. Анна приходила к нему каждый день, меняла повязки, делала обезболивающие уколы, поила отваром коры дуба, который Матрёна заготовила ещё с лета.

— Зачем вы со мной возитесь? — спросил он однажды, глядя, как она ловко накладывает свежий бинт. — Я вам никто. Чужой человек.

— Не чужой, — ответила Анна, не поднимая головы. — Вы Митю знали. Вы мне о нём рассказали. Уже за это я вам век благодарна.

— Митю, — повторил Соболев. — Дмитрия. Он про вас всё время говорил. А я, дурак, не запомнил имени. Только «Аня, Аня». Думал, может, сестра, может, невеста. А оказалось — любовь всей жизни.

Анна промолчала. Поправила повязку, отступила на шаг.

— Заживает, — сказала она. — Ещё неделя — и на костыли поставим.

— А дальше? — спросил Соболев. — Куда мне с костылями? В часть не возьмут, кому я нужен без ноги?

— Вам протез сделают, — сказала Анна. — Научитесь ходить. Работу найдёте. Вы молодой ещё, тридцать лет всего.

— Тридцать два, — поправил он.

— Тем более.

Соболев усмехнулся.

— Вы, Анна Матвеевна, как огонь, — сказал он. — Вас не погасишь.

— Нечего во мне гасить, — ответила она. — Я живу, пока другим нужна.

Она вышла из палаты, прикрыла дверь. Прислонилась спиной к холодной стене и перевела дух.

Врать она не умела. Соболев был ей небезразличен — не как память о Дмитрии, а сам по себе. Тихий, спокойный, с глазами, в которых застыло столько боли, что хватило бы на десятерых. И в то же время — живой, цепляющийся за жизнь, не сдавшийся даже после ампутации.

Она запрещала себе думать о нём. У неё двое детей, две матери на руках, работа, хозяйство. Нет места в этой жизни для новых чувств. Да и какие чувства? Она уже отлюбила своё, отстрадала, выплакала все слёзы до дна.

Но по ночам, засыпая, она всё чаще ловила себя на том, что думает о нём. О том, как он улыбнулся, когда она принесла ему книгу из единственной в Ветрове библиотеки. О том, как благодарно сжал её руку, когда она поправила подушку. О том, как называет её по имени-отчеству, строго и уважительно, и только иногда срывается на «Аня» — и сразу замолкает, будто провинился.

«Дура, — говорила она себе. — Старая дура. Тебе тридцать скоро, у тебя дети, тебе не о том думать надо».

Но сердце не слушалось.

Март 1945 года

Весна пришла внезапно — шумная, мокрая, с капелью, с криками грачей, с первыми проталинами на огороде.

Мальчики выскакивали на улицу при первой возможности, носились по лужам, возвращались мокрые до нитки, за что получали от Марфы Фёдоровны подзатыльники, а от Матрёны — кружку горячего молока с мёдом.

Митя и Коля стали неразлучны. Спали на одной лавке, ели из одной миски, спорили до хрипоты и мирились через пять минут. Коля перестал быть тихим, забитым ребёнком — он смеялся, бегал, проказничал, и даже бледность его понемногу сходила, уступая место здоровому деревенскому румянцу.

— Мам, — спросил он однажды, глядя, как Анна штопает ему штаны. — А когда война кончится, папы с фронта вернутся?

Анна замерла с иголкой в руках.

— Не все, Коля, — сказала она осторожно. — Некоторые не вернутся.

— А мой папа?

Анна молчала. Она не знала, что ответить. Сказать правду — что его отец, Дмитрий, погиб, так и не узнав о сыне? Или оставить надежду? Но надежда, которая не сбывается, — страшнее правды.

— Твой папа погиб, — сказала она. — Ещё в сорок первом, под Москвой. Он был храбрым солдатом.

Коля шмыгнул носом.

— А он знал про меня? — спросил он.

— Нет, — честно ответила Анна. — Не знал. Твоя мама не успела ему сказать. А потом война…

Коля кивнул. Помолчал. Потом вдруг спросил:

— А вы его любили?

Анна подняла голову. Коля смотрел на неё серьёзно, по-взрослому, и в глазах его не было обиды — только вопрос.

— Да, — сказала она. — Любила.

— А сейчас?

Анна отложила штопку.

— Сейчас — по-другому, — сказала она. — Как родного человека. Как память. Я его простила, Коля. За всё простила.

— А меня есть за что прощать? — спросил он.

Анна притянула его к себе, обняла крепко, прижала к груди.

— Тебя — не за что, — сказала она. — Ты ни в чём не виноват.

Коля уткнулся носом ей в плечо и замер. Так они сидели долго, пока в избу не вбежал Митя с криком: «Колька, там грачи прилетели! Ты видел?»

Коля вывернулся из Анниных рук и умчался на улицу.

А Анна сидела и смотрела в окно, за которым кружили над голыми ещё вишнями чёрные, горластые птицы.

В конце марта в Ветрово приехал военком.

Сухой, подтянутый майор с нашивками за ранения обошёл все дома, где жили семьи погибших, вручал медали, грамоты, казённые конверты с благодарностью от командования. До Ветровых добрался к вечеру.

Матрёна встретила его на пороге, прямая, несгибаемая, с лицом каменным.

— За дочь, — сказал майор и протянул коробочку с орденом Отечественной войны. — Посмертно.

Матрёна взяла коробочку, повертела в руках, открыла. Посмотрела на красную эмаль, на золотые лучи.

— Спасибо, — сказала она. — Только дочери моей это уже не надо.

Майор козырнул и ушёл.

Анна подошла к Матрёне, обняла за плечи.

— Пойдёмте, мама, — сказала она. — Посидим.

Матрёна не плакала. Только смотрела на орден и гладила пальцем холодную эмаль.

— Она ведь не за наградами шла, — сказала она тихо. — Она за правдой шла. Думала, что кровью искупит.

— Искупила, — сказала Анна.

— Знаю, — кивнула Матрёна. — Да только легче ли ей там от этого?

Она помолчала. Потом вдруг посмотрела на Анну пристально, пронзительно.

— А ты, дочка, простила её? До конца?

Анна опустила глаза.

— Простила, — сказала она. — Давно.

— И за Дмитрия? За то, что она у тебя его увела?

— И за это тоже.

Матрёна вздохнула.

— Она ведь не знала, — сказала она. — Что ты ребёнка ждёшь. Он ей сказал, что вы расстались. Она верила. Молодая была, глупая. Верить хотела.

— Я знаю, — ответила Анна. — Она мне написала. На фронте.

— И ты простила?

— Я долго не могла, — призналась Анна. — Обида грызла. А потом поняла: если не прощу — сама сгнию изнутри. А у меня сын. Ему нужна живая мать, а не ходячий труп.

Матрёна кивнула.

— Умная ты, Аня, — сказала она. — Не по годам умная.

— Не умная, — покачала головой Анна. — Просто нахлебалась горя — и научилась.

Они сидели рядом, смотрели на тёмную улицу, на редкие огоньки в домах, на низкое, набухшее снегом небо. И каждая думала о своём.

Апрель 1945 года

Соболева выписали в середине апреля.

Он научился ходить на костылях — неуклюже, тяжело, но самостоятельно. В палате он больше не помещался, рвался на воздух, к солнцу, к жизни. Марья Семёновна, осмотрев его перед выпиской, покачала головой:

— Рано вам ещё по улицам бегать. Культя не зажила до конца.

— Не побегу, — усмехнулся Соболев. — Пойду медленно. Осторожно.

— Куда пойдёте? Жить где будете?

Он пожал плечами.

— Найду где. Война кончается, авось не пропаду.

Анна, стоявшая у двери, вдруг сказала:

— К нам идите.

Оба — и Марья Семёновна, и Соболев — посмотрели на неё с удивлением.

— К нам, — повторила Анна. — Дом у нас не большой, но лавка свободная есть. Матрёна Ивановна не против будет, я поговорю. Пока на ноги не встанете, поживёте у нас.

Соболев смотрел на неё долго, не мигая.

— Зачем вам это? — спросил он тихо.

— Затем, что некуда вам идти, — ответила Анна. — Затем, что вы один, и я одна. Затем, что война заканчивается, а жизнь продолжается.

Он кивнул. Опустил глаза.

— Спасибо, — сказал он. — Я не в тягость. Я по хозяйству могу, руками работать. И на костылях управлюсь.

— Управитесь, — согласилась Анна.

Матрёна, когда Анна рассказала ей о Соболеве, долго молчала. Потом спросила:

— Ты это зачем, дочка?

— Затем, — ответила Анна. — Что он Дмитрия знал. И Елену, оказывается, тоже знал.

— Откуда?

— Они в одной дивизии воевали. Он её видел перед самой гибелью. За день до того, как её убило.

Матрёна побледнела.

— Видел? — переспросила она. — Говорил с ней?

— Говорил. Она ему письмо просила передать. Не успела.

— Где письмо?

— Нет письма, — покачала головой Анна. — Она его не написала. Только на словах. Сказала: «Если Аню встретишь, передай — я её прошу простить меня. И сына моего не оставлять».

Матрёна закрыла лицо руками.

— Господи, — прошептала она. — Доченька моя…

Анна обняла её, прижала к себе.

— Я не оставлю, — сказала она. — Я же обещала.

Соболев поселился в доме Ветровых в конце апреля.

Мальчики сначала дичились, косились на его костыли, на пустую штанину, на шрам, пересекающий щёку. Но он умел с детьми — не сюсюкал, не заигрывал, говорил как с равными. А однажды смастерил им из старых досок настоящий кораблик, с парусом из марли, и запустил в пруду.

С тех пор Митя и Коля ходили за ним хвостом.

— Дядь Коль, а вы на войне танки видели?

— Видел.

— А немцев?

— И немцев.

— А страшно было?

— Страшно, — отвечал Соболев. — Только я вам так скажу, ребята: на войне страшно всем. И нашим, и немцам. Только наши за правду воевали, а они — нет. Потому наши и победят.

— Скоро? — спрашивал Коля.

— Скоро, — отвечал Соболев. — Уже скоро.

День Победы наступил девятого мая.

Анна узнала об этом на работе. Марья Семёновна вбежала в ординаторскую, не помня себя, с репродуктором в руках:

— Анна Матвеевна! Победа! Война кончилась!

Анна стояла, держась за край стола, и не могла поверить. Четыре года. Четыре долгих, бесконечных года. Тысячи писем, сотни похоронок, бессонные ночи, госпитальная вонь, детские слёзы, материнское горе — всё это вдруг схлопнулось в одну точку, взорвалось и исчезло.

— Победа, — повторила она. — Господи, победа.

Она сняла халат, повесила на гвоздь. Вышла на крыльцо.

Ветрово гудело. Люди высыпали на улицы, обнимались, плакали, смеялись. Старухи крестились на церковь, мужики палили из охотничьих ружей в воздух, ребятишки носились с криками «Ура!».

Анна пошла домой. Ноги несли сами, а в голове было пусто и звонко.

Матрёна стояла на крыльце, прижимая к груди икону. Рядом с ней — мать Анны, Марфа Фёдоровна, с лицом мокрым от слёз.

— Дочка, — сказала она. — Война кончилась.

— Знаю, мама, — ответила Анна.

— Отец твой не дожил, — прошептала мать. — Совсем чуть-чуть не дожил.

— Он дожил, — возразила Анна. — Он до Победы дожил. Просто не узнал об этом.

Мать кивнула и уткнулась лицом в Аннино плечо.

Мальчики выскочили на крыльцо. Митя, ничего не понимая, но чувствуя общее возбуждение, кричал:

— Мама, мама, война кончилась? Мы победили?

— Победили, сынок, — Анна присела, обняла обоих сразу. — Победили.

Соболев стоял в дверях, опираясь на костыли, и смотрел на них.

— С праздником, Анна Матвеевна, — сказал он. — С Днём Победы.

— С праздником, — ответила она.

И улыбнулась.

Вечером в доме Ветровых собрались гости.

Пришла Марья Семёновна с фельдшером Ниной Ивановной, пришёл военком — тот самый, что вручал орден, пришли соседи. Стол накрыли прямо во дворе, под вишнями, которые только-только начинали цвести.

Матрёна выставила всё, что припасла: соленья, варенья, пироги с капустой, картошку в мундире, и даже нашла где-то бутылку самогона. Соболев разливал по кружкам, шутил, улыбался.

— За Победу! — сказал военком.

— За Победу!

Выпили. Помолчали.

— За тех, кто не вернулся, — сказала Марья Семёновна.

— И за них.

Анна сидела рядом с матерью, держала её за руку. Мальчики притихли, прижались к ней с двух сторон. Матрёна крестилась на иконы, шептала молитву.

— Лена, — сказала она вдруг. — За Леночку мою.

Все замерли.

— За Леночку, — повторила она. — Чтобы земля ей пухом была.

— За Лену, — сказала Анна.

— За Лену, — эхом откликнулся Соболев.

Выпили молча.

А потом вдруг Коля встал из-за стола, подошёл к бабушке и спросил:

— Бабушка, а мама теперь с нами? Она всё видит?

Матрёна посмотрела на внука долгим, тяжёлым взглядом.

— Видит, Колька, — сказала она. — Всё видит. И радуется за нас.

— А она не плачет?

— Нет. Она теперь не плачет. Ей там хорошо.

Коля кивнул. Вернулся на место, взял Митю за руку.

— Не плачет, — повторил он шёпотом. — Хорошо ей.

Анна отвернулась, чтобы никто не видел её слёз.

Май 1945 года

После Дня Победы жизнь в Ветрове не остановилась — она потекла иначе, медленнее, спокойнее. Люди возвращались с фронта — кто на костылях, кто без рук, кто с орденами, кто без ничего. Женщины встречали их на вокзале, плакали, обнимали, вели в дом. И каждый вечер над селом плыли песни — старые, довоенные, забытые за четыре года.

Соболев освоился в доме Ветровых. Матрёна поначалу хмурилась, косилась на него, но он умел найти подход к людям — молча, без лишних слов, одной только готовностью помочь. Дров наколоть — наколет. Воду принести — принесёт. Забор поправить — поправит. И всё на костылях, не жалуясь, не прося помощи.

— Мужик, — сказала как-то Матрёна. — Настоящий мужик.

Анна промолчала. Но краску на щеках удержать не смогла.

Мать всё замечала.

— Ты на него поглядываешь, — сказала она однажды вечером, когда они сидели на крыльце. — И он на тебя поглядывает.

— Ничего не поглядываю, — ответила Анна.

— Поглядываешь, — повторила мать. — Я не слепая. И он не слепой.

— Он инвалид, — сказала Анна. — А у меня двое детей.

— И что? — мать усмехнулась. — Детям отец нужен. А он — хороший человек. Надёжный.

— Я не об этом, — Анна отвернулась. — Я о себе.

— А о себе подумай, — сказала мать. — Тебе сколько? Двадцать шесть? Двадцать семь? Всю жизнь горе мыкать будешь?

— Я не мыкаю. Я живу.

— Живёшь, — кивнула мать. — А счастья в твоей жизни нет. Я же вижу.

Анна промолчала.

Она не знала, есть ли в её жизни счастье. Были дети — Мите уже восемь, Коле шесть. Была работа, нужная, важная, без которой она себя не мыслила. Были две матери — своя и приёмная, — которые, кажется, наконец приняли друг друга. Была память — о Елене, о Дмитрии, об отце.

Чего-то не хватало. Какой-то последней, недостающей части. Но назвать её Анна боялась.

В конце мая Соболев сказал:

— Мне пора.

Анна замерла. Спросила как можно спокойнее:

— Куда?

— В Саратов, — ответил он. — Документы восстановить, инвалидность оформить. На работу устраиваться.

— Какую работу?

— Какая найдётся. Я инженер по образованию, до войны на заводе работал. Может, и сейчас пригожусь.

— Пригодишься, — сказала Анна. — Обязательно пригодишься.

Он смотрел на неё. Молчал.

— Я вернусь, — сказал он вдруг.

Анна подняла глаза.

— Зачем?

— Затем, что здесь… — он запнулся. — Затем, что здесь вы.

Она не ответила. Только кивнула.

Соболев уехал в первых числах июня. Мальчики махали ему с крыльца, кричали: «Дядь Коль, вы приезжайте скорее! Кораблик сломался, починить надо!» Он улыбался и обещал вернуться.

Анна стояла у окна и смотрела, как телега увозит его по пыльной дороге, мимо вишен, мимо пруда, мимо церкви, к станции, к поезду, к новой жизни.

Матрёна подошла сзади, тронула за плечо.

— Вернётся, — сказала она. — Не переживай.

— Я не переживаю, — ответила Анна.

Но это была неправда.

Июнь 1945 года

В середине июня пришло письмо из Ключевки.

Анна узнала почерк соседки, тётки Нюры, которая обещала приглядывать за домом и писать, если что случится. Разорвала конверт, пробежала глазами — и похолодела.

«Анна Матвеевна, беда у нас. Мать ваша, Марфа Фёдоровна, когда в Ветрово уезжала, наказывала дом беречь. Я берегла. А тут на прошлой неделе вернулся сын мой, Иван, с фронта, и говорит: видел он в районе, объявление висит, будто дом ваш под снос идёт, потому как хозяев нет и наследников тоже не значится. Вы уж приезжайте скорее, пока не поздно. А то ведь останетесь без родового гнезда».

Анна перечитала письмо. Потом ещё раз.

Родовое гнездо. Дом, где она родилась, где прошло её детство, где умер отец. Дом, в котором каждая половица помнила её шаги.

— Мама, — позвала она. — Мама, нам нужно ехать.

Марфа Фёдоровна вышла из чулана, вытирая руки о передник.

— Куда?

— В Ключевку. Дом наш отбирают.

Мать побледнела.

— Как — отбирают?

— Наследников нет, — сказала Анна. — Тебя — нет, меня — нет. Считают, бросили.

— Да как же нет? — всплеснула руками мать. — Ты — наследница. И Митька — внук.

— Нет документов, — покачала головой Анна. — Надо ехать, доказывать.

Мать смотрела на неё растерянно.

— Я не поеду, — сказала она вдруг. — Не могу я туда. Там каждая вещь об отце напоминает.

— Тогда я одна поеду, — сказала Анна.

Мать долго молчала. Потом кивнула.

— Езжай. Спасай дом.

Анна собралась за два часа. Написала записку Матрёне — та ушла на базар, — наказала Митю и Колю слушаться бабушку, сунула в узелок документы, краюху хлеба, три варёных яйца.

— Мам, — Митя смотрел на неё испуганно. — Ты скоро?

— Скоро, сынок. Я туда и обратно.

— Не обманываешь?

— Не обманываю.

Она поцеловала его в макушку, обняла Колю, перекрестилась на дорогу.

И вышла из дома.

***

Июнь 1945 года

Дорога до Ключевки заняла трое суток.

Анна ехала на перекладных — сначала попутка до райцентра, потом товарняк до Ртищева, потом снова попутка, битком набитая демобилизованными солдатами, бабами с детьми, мешочниками. Пахло махоркой, потом, варёной картошкой. Кто-то пел под гармонь, кто-то спорил о политике, кто-то спал, привалившись к мешку.

Анна сидела у окна, смотрела на проплывающие поля, перелески, полустанки. Когда-то она ехала этой же дорогой — в другую сторону, прочь из Ключевки, прочь от позора, прочь от прошлого. Девчонка, нахлебавшаяся городской жизни, с животом, который уже не скроешь, и с сердцем, разбитым вдребезги.

Сейчас она возвращалась.

Другая. Взрослая. С двумя детьми на руках, с двумя матерями за спиной, с опытом, который и врагу не пожелаешь. С орденом Елены в коробочке, который Матрёна велела взять с собой — «на счастье, на удачу».

— Ты это, дочка, — сказала она на прощание. — Ты не молчи там. Ты за себя постой. Дом — он память. Его отдавать нельзя.

Анна пообещала.

Теперь она сжимала в руке край орденской коробочки, спрятанной в кармане, и смотрела в окно. За окном проплывала её жизнь.

Ключевка встретила её зноем и тишиной.

Анна сошла с подводы у околицы и дальше пошла пешком. Ноги сами несли по знакомой улице, мимо колодца, мимо сельсовета, мимо дома тётки Нюры, откуда уже выбегала сама Нюра, всплёскивая руками.

— Анечка! Вернулась! А мы уж думали — не дождёмся!

— Здравствуйте, тёть Нюра.

— Здравствуй, милая. Похудела-то как. Ну иди, иди, там у тебя…

Она запнулась, не договорила.

— Что там? — спросила Анна.

— Да заходи, сама увидишь.

Анна подошла к родному дому. Остановилась у калитки.

Дом стоял — старый, почерневший, с покосившимся крыльцом и заколоченными крест-накрест окнами. На дверях висел амбарный замок, ржавый, с чужой дужкой. А на замке — бумажка, наклеенная на доску, с печатью и корявыми чернильными буквами.

«Изъят за бесхозностью. Подлежит сносу».

Анна смотрела на эту бумажку и не чувствовала ничего. Только пустоту. Только тихий, ровный гул в голове.

— Ты не смотри, что замок, — зашептала тётка Нюра, оглядываясь. — Я через заднее крыльцо лазила, порядок наводила. А бумажку эту приезжий из района наклеил, неделю назад. Сказал — через месяц приедут, ломать будут.

— Через месяц, — повторила Анна.

— Ты иди в сельсовет, — посоветовала тётка Нюра. — К председателю нашему, Петру Иванычу. Он мужик справный, должен помочь.

Анна кивнула. Развернулась и пошла.

Сельсовет помещался в том же здании, что и три года назад, — длинном бараке с облупившейся краской и скрипучей дверью. Анна толкнула дверь, вошла.

За столом сидел немолодой мужчина в гимнастёрке без погон, с пустым правым рукавом, заправленным за пояс. Он поднял голову, взглянул на Анну.

— Слушаю вас.

— Я — Анна Матвеева, — сказала она. — Дочь Матвея Фёдоровича Матвеева, владельца дома по улице Заречной, четырнадцать.

Председатель смотрел на неё долго, изучающе.

— Помню, — сказал он. — Вы уехали в тридцать девятом. В город, на учёбу.

— Вернулась в сорок первом, — ответила Анна. — Рожала здесь. Жила в баньке.

— Знаю, — кивнул он. — Мать ваша, Марфа Фёдоровна, в сорок четвёртом уехала, дом оставила. С тех пор хозяев нет.

— Я — хозяйка, — сказала Анна. — Я его не бросала. Я уехала помогать семье погибшей подруги.

Председатель вздохнул.

— Документы есть? Справка, что вы — наследница?

— Отец погиб, — сказала Анна. — Мать жива, но в Тамбовской области. Я могу привезти её, подтвердить.

— Привезите, — сказал он. — Тогда и поговорим.

Анна сжала кулаки.

— У меня нет времени ездить туда-обратно. Мне сказали — через месяц снесут. Я здесь, я — дочь. Вот мой паспорт. Вот свидетельство о рождении.

Она выложила на стол документы. Председатель взял паспорт, полистал, вернул.

— Прописаны вы не здесь, — сказал он. — По документам вы — жительница Тамбовской области. А дом этот числится за Ключевкой.

— Я готова прописаться, — сказала Анна. — Сегодня же.

Он покачал головой.

— Так не делается. Надо через район, через нотариуса. Бюрократия, сами понимаете.

Анна понимала. Она слишком хорошо понимала эту советскую бюрократию — медленную, неповоротливую, равнодушную. Но отступать было некуда.

— Сколько времени нужно? — спросила она.

— Месяца два, — пожал он плечами. — Если всё гладко пойдёт.

— А дом через месяц снесут, — сказала Анна.

Председатель развёл руками.

— Не я решение принимал. Из района бумага пришла. Вы с ними разбирайтесь.

Анна сидела, глядя на его усталое, равнодушное лицо, и вдруг почувствовала такую усталость, что захотелось лечь прямо здесь, на грязный пол, и закрыть глаза.

— Спасибо, — сказала она. — Я поняла.

Она встала, взяла документы и вышла.

Вечером она сидела на крыльце родного дома.

Тётка Нюра принесла ключ от задней двери, и Анна вошла внутрь. В доме пахло затхлостью, мышами и ещё чем-то неуловимо родным — тем самым запахом, который она помнила с детства. Мать всегда заваривала травы, сушила их под потолком, и этот горьковато-пряный аромат въелся в стены, в половицы, в занавески.

Анна прошла по комнатам, тронула рукой печь, провела пальцем по выцветшим обоям. Вот здесь стоял отцовский стол, за которым он читал газеты. Здесь — мамина швейная машинка, ещё довоенная, немецкая, купленная в складчину. Здесь, в углу, висели иконы — их уже не было, только тёмные пятна на стене.

Она вернулась на крыльцо, села на нижнюю ступеньку, обхватила колени руками.

Ключевка жила своей жизнью. Мычали коровы, где-то лаяла собака, бабы перекликались через заборы. Мирная, довоенная картина, если не считать, что мужиков на улицах почти не видно — одни старики да подростки.

— Анна Матвеевна, — раздалось сбоку.

Она обернулась.

У калитки стоял мужчина в военной форме, без одной ноги, на костылях. Солнце било сзади, лица было не разглядеть.

— Не узнали? — спросил он. — Я Иван, тётки Нюры сын. Мы с вашим батей вместе в ополчение записывались.

Анна всмотрелась — и узнала. Иван, веснушчатый парень, на год старше её, который когда-то провожал её на станцию, когда она уезжала в город. Тогда ему было двадцать, теперь — двадцать пять, а выглядел на все сорок.

— Здравствуй, Ваня, — сказала она. — С возвращением.

— Спасибо, — он кивнул на пустую штанину. — Не весь вернулся, правда.

— Живой — и слава Богу.

— Это верно, — согласился он.

Он подошёл ближе, присел на лавку рядом.

— Слышал, у вас беда, — сказал он. — Дом отбирают.

— Отбирают, — кивнула Анна.

— А вы замужем? — спросил он вдруг.

Анна подняла брови.

— Нет. Вдова.

— Я тоже вдовец, — сказал он. — Жена с дочкой в сорок втором под бомбёжку попали. Под Сталинградом.

— Прости, — сказала Анна.

— Бог простит, — ответил он. — Я не о том. Я к тому, Анна, что одна вы тут не справитесь. Бюрократы — они бюрократы и есть. Им бумажки подавай. А у вас ни связей, ни времени.

— И что ты предлагаешь?

Он помолчал. Потом сказал:

— У меня в районе знакомый есть, в жилотделе. Я могу с ним поговорить. Придержать решение о сносе, пока вы документы соберёте.

Анна посмотрела на него.

— Зачем тебе это? — спросила она прямо.

Он не отвёл взгляда.

— Затем, что я на вашего батю похоронку нёс, — сказал он. — Затем, что мы с ним в одном окопе сидели перед смертью. И он про вас говорил. Всё просил: «Ванек, если жив останешься, найди дочку мою, скажи ей — я люблю её. И прости, что не уберёг».

У Анны защипало в глазах.

— Сказал? — переспросила она.

— Сказал. Я сразу, как вернулся, хотел вам написать. Да не знал, где вы. А тут вы сами приехали.

Он протянул руку, коснулся её пальцев.

— Я долг хочу отдать, Анна. Позвольте.

Анна смотрела на его усталое, обветренное лицо, на пустой рукав, на костыли, прислонённые к лавке. И кивала.

— Спасибо, Ваня, — сказала она. — Спасибо тебе.

Иван сдержал слово.

Через три дня пришла бумага из района: «Решение о сносе жилого дома по адресу Ключевка, ул. Заречная, 14, отложить на два месяца в связи с выяснением обстоятельств».

Анна выдохнула.

Она поселилась в доме — навела порядок, вымыла окна, выскребла полы, проветрила занавески. Тётка Нюра помогала, носила еду, судачила о соседях. Иван заходил каждый вечер — проверял, не нужно ли что, чинил крыльцо, перебирал печку.

— Ты, Аня, не стесняйся, — говорил он. — Я теперь калека, работать не могу как раньше, а руки всё равно есть.

Анна не стеснялась. Она привыкла принимать помощь — и сама помогать. Так было проще жить.

Она написала матери в Ветрово: «Дом отстояла, пока не снесут. Живу здесь, оформляю документы. Мальчики как? Как Матрёна Ивановна? Как Соболев? Вернулся ли?»

Ответ пришёл через неделю. Писала Марфа Фёдоровна — коротко, сбивчиво, видно, торопилась.

«Аня, у нас всё хорошо. Мальчики здоровы, скучают. Матрёна кланяется. Соболев вернулся, ждёт тебя. Спрашивает, когда приедешь. Ты не тяни, дочка. Дом домом, а жизнь одна».

Анна перечитала письмо три раза. Спрятала за пазуху.

Соболев вернулся.

Ждёт.

Она сидела на крыльце, смотрела на закат и думала о том, что ей тридцать лет. Что у неё двое детей. Что она столько всего пережила — и до сих пор жива. Что где-то там, в далёком Ветрове, её ждут. И здесь, в Ключевке, тоже есть люди, готовые помочь.

Может быть, счастье — это не когда всё хорошо. А когда есть за кого отвечать. И есть кому о тебе заботиться.

Через две недели Анна закончила дела в Ключевке.

Документы она оформила — помог Иван, помог председатель сельсовета, который вдруг проникся и даже извинился за равнодушие. Дом теперь числился за ней, за Анной Матвеевной Матвеевой, и никакой снос ей больше не грозил.

Она могла возвращаться.

Перед отъездом Анна сходила на кладбище.

Отцовская могила была ухожена — мать, видно, ещё до отъезда посадила цветы, и теперь они разрослись, дикие, неприхотливые, алые головки на высоких стеблях. Анна присела на лавочку, которую смастерил Иван, положила руку на холодный камень.

— Здравствуй, папа, — сказала она. — Прости, что долго не приходила.

Ветер шевелил траву, шумел в кронах старых лип. Где-то далеко пела птица.

— Я теперь в Тамбовской области живу, — продолжала Анна. — У меня двое сыновей. Старшего Митя зовут, в честь деда. Младшего Коля. Он не мой родной, но я его всё равно люблю. Ты бы их видел, папа. Они хорошие.

Она помолчала.

— Мама у меня теперь тоже там. Она тебя часто вспоминает. Плачет по ночам. Я думаю, вы там встретитесь, когда время придёт. Ты уж прости её, если что не так было. Она тебя очень любила.

Анна встала, поправила цветы, перекрестилась на холмик.

— Прощай, папа. Я ещё приеду.

Она пошла к выходу. У калитки обернулась.

Кладбище лежало на пригорке, и оттуда была видна вся Ключевка — родные улицы, родные крыши, родная церковь, которую не закрыли даже в самые тяжёлые годы. Анна смотрела на всё это и чувствовала, как что-то отпускает внутри.

Она простила отца. Простила мать. Простила Дмитрия. Простила Елену.

Осталось простить себя.

Она вернулась в Ветрово в первых числах июля.

Мальчики выбежали навстречу ещё от околицы — Митя, долговязый, загорелый, в отцовской кепке, съехавшей набок, и Коля, всё ещё тоненький, но уже не бледный, счастливый, кричащий:

— Мама! Мама приехала!

Анна присела, обняла обоих сразу, зарылась лицом в тёплые макушки.

— Соскучились? — спросила она.

— Очень! — закричали они хором.

— Я тоже.

Матрёна стояла на крыльце, улыбалась в кулак. Марфа Фёдоровна — рядом, вытирала слёзы краем платка.

— Ну здравствуй, дочка, — сказала Матрёна. — С возвращением.

— Здравствуй, мама, — ответила Анна.

Она поднялась на крыльцо, обняла обеих старух сразу. И только тут, прижавшись к родным плечам, позволила себе наконец заплакать.

— Всё хорошо, — шептала она. — Я дома.

Соболев пришёл вечером.

Анна сидела на крыльце, смотрела на звёзды, слушала сверчков. Мальчики уже спали, набегавшись за день. Старухи вязали при лучине, перешёптывались о своём.

Он появился из темноты неслышно — только костыли мягко стукнули о ступеньку.

— Можно? — спросил.

— Садись, — ответила Анна.

Он опустился рядом. Долго молчал, глядя в ту же звёздную темень.

— Я вернулся, — сказал он наконец.

— Я знаю.

— Искал работу. В Саратове на заводе взяли. Инженером-конструктором. Специальность у меня, оказывается, востребованная.

— Поздравляю.

— Спасибо.

Он помолчал.

— Там, в Саратове, всё чужое, — сказал он. — Люди чужие, стены чужие. Я думал — привыкну. Не привык.

Анна молчала.

— Я всё думал о вас, — продолжал он. — О тебе. О мальчишках. О доме этом, о вишнях. И понял: не могу я без вас.

Он повернулся к ней. В темноте его лица было не разглядеть, но голос дрожал.

— Аня, я не знаю, имею ли право. Я инвалид, без ноги. У тебя дети. Ты молодая, красивая, умная. Найдёшь ещё целого, здорового…

— Замолчи, — сказала Анна.

Он замолчал.

— Я не ищу целого и здорового, — сказала она. — Я ищу тебя.

Она взяла его руку в свои. Пальцы у него были холодные, дрожащие.

— Я тоже думала о тебе, — сказала она. — В Ключевке, ночами, когда не спалось. И поняла: ты мне нужен. Не как память о прошлом. Не как замена Дмитрию. А как ты сам. Коля.

Он сжал её пальцы.

— Аня…

— Я не знаю, что будет дальше, — сказала она. — Война кончилась, но жизнь не остановилась. У меня двое детей, две матери, работа. У тебя — работа в Саратове. Я не могу уехать отсюда, Матрёна одна не справится. А ты не можешь бросить завод.

— Могу, — сказал он. — Я уже решил.

Анна подняла голову.

— Решил?

— Я договорился в районе. Здесь, в Ветрове, МТС есть, машинно-тракторная станция. Им нужен инженер. Не на полную ставку, на полставки, но возьмут. С моими документами и опытом.

— А жить где будешь?

— А здесь, — он кивнул на дом. — Если пустите.

Анна смотрела на него долго, не мигая.

— Пущу, — сказала она. — Куда ж я тебя дену.

Он улыбнулся — впервые за всё время так открыто, так счастливо.

— Спасибо, — сказал он. — За всё спасибо.

— Не за что, — ответила она.

Они сидели рядом, глядя на звёзды, и молчали. За их спинами тихо переговаривались старухи, где-то в темноте плакал ребёнок, лаяла собака. Мирная, обычная жизнь.

Анна думала о том, что завтра у неё дежурство в больнице. Что послезавтра надо копать картошку. Что Митька просил новые штаны — старые уже малы. Что Коля опять кашляет по ночам, надо бы показать его Марье Семёновне.

И ещё она думала о том, что счастье — оно вот здесь, рядом. Не надо за ним ехать за тридевять земель. Оно сидит на крыльце, опирается на костыли, улыбается в темноте.

— Коль, — сказала она. — А ты когда-нибудь вишнёвый сад видел?

— Нет, — ответил он. — Не довелось.

— У нас вишни цветут в мае, — сказала она. — Весь двор белый, как снегом засыпанный. И пахнет так сладко, что голова кружится.

— Покажешь?

— Покажу, — пообещала она. — Доживём до мая.

— Доживём, — сказал он.

Август 1945 года

Война кончилась, но жизнь продолжала подкидывать испытания.

В начале августа в Ветрово пришла новость: в Японии тоже война кончилась. Мальчишки носились по улицам с криками «Ура!», старухи крестились, мужики, оставшиеся без ног и рук, молча курили на завалинках. Анна слушала радио в ординаторской и думала: сколько же ещё? Сколько ещё матерей не дождутся сыновей, сколько жён — мужей, сколько детей — отцов?

Марья Семёновна, увидев её лицо, сказала:

— Вы бы, Анна Матвеевна, взяли отпуск. Устали вы.

— Не от чего отдыхать, — ответила Анна. — Я и так дома.

Но правда была в том, что она устала. Устала от бесконечной гонки, от бессонных ночей, от чужой боли, которую пропускала через себя. Устала быть сильной. Хотелось хоть на денек стать слабой, переложить груз на чужие плечи.

Соболев чувствовал это. Он не лез с советами, не пытался опекать. Просто был рядом — чинил крыльцо, таскал воду, играл с мальчишками. И по вечерам сидел с ней на крыльце, молчал, смотрел на звёзды.

— Ты прости, — сказала она однажды. — Я с тобой как с мебелью. Привыкла и не замечаю.

— Ничего, — ответил он. — Мебель тоже нужна.

— Ты не мебель. Ты человек.

— И ты человек, — сказал он. — Уставший. Имеешь право.

Она посмотрела на него — и вдруг увидела, какой он. Не герой с плаката, не красавец из довоенных фильмов. Обычный, усталый, с глубокими морщинами у глаз и сединой на висках. Но взгляд у него был добрый, тёплый. Надёжный.

— Коль, — сказала она. — А ты меня не бросишь?

— Не брошу, — ответил он.

— Обещаешь?

— Обещаю.

Она кивнула. Отвернулась. И долго сидела молча, глядя в темноту.

Сентябрь 1945 года

В сентябре Митя пошёл в школу.

Анна волновалась больше сына — всю ночь не спала, гладила форму, перебирала тетрадки. Утром проводила его до крыльца, долго смотрела вслед, как он идёт с ранцем за спиной, важный, серьёзный.

— Вырастет, — сказала Матрёна. — Вон какой большой.

— Вырастет, — эхом откликнулась Анна.

Коля ревновал — остался без друга на целый день. Слонялся по двору, пинал камушки, хмурил брови.

— Мам, — спросил он. — А я когда в школу пойду?

— Через год, — ответила Анна. — Подрастёшь ещё чуть-чуть.

— Я уже большой, — надулся Коля. — Я читать умею.

— Умеешь, — согласилась Анна. — А писать?

— Писать научусь.

— Научишься.

Она присела перед ним на корточки.

— Ты не скучай без Мити. Он придёт, всё расскажет. А мы с тобой пока вареников налепим, бабушку порадуем.

Коля подумал и согласился.

Вечером Митя вернулся из школы — возбуждённый, красный, с новеньким букварём в руках.

— Мам, меня за первую парту посадили! А учительница сказала, что я хорошо читаю! А у Петьки Смирнова чернильница пролилась, и его в угол поставили!

— Молодец, — сказала Анна. — Умывайся и садись ужинать.

— А Колька где?

— Колька вареники лепил. Вон, посмотри, какие кривые.

Коля насупился, но Митя подошёл, взял с тарелки вареник, надкусил.

— Вкусно, — сказал он. — Хоть и кривой.

Коля просиял.

Анна смотрела на них и думала: вот оно, счастье. Кривые вареники, пролитая чернильница, букварь на столе. Обычное, простое, тихое.

То, ради чего стоило жить.

Октябрь 1945 года

Соболев устроился на МТС.

Работа была не тяжёлая — в основном чертежи, расчёты, консультации. Но он уезжал рано утром и возвращался затемно, усталый, но довольный.

— Дело знакомое, — говорил он. — Я на заводе тем же занимался. Только там танки проектировал, а здесь — трактора.

— Трактора тоже нужны, — отвечала Анна. — Землю пахать.

— Нужны, — соглашался он.

Они не говорили о будущем. Не говорили о свадьбе, о совместной жизни, о том, что будет дальше. Просто жили рядом — и этого было достаточно.

Матрёна, глядя на них, качала головой.

— Долго вы ещё будете в кошки-мышки играть? — спросила она однажды. — Поженились бы, да и дело с концом.

— Не торопите, мама, — ответила Анна. — Всему своё время.

— Время, — проворчала старуха. — Войну пережили, а время выбрать не можете.

Анна промолчала. Она и сама не знала, чего ждёт. Может быть, того, что боль утихнет окончательно. Может быть, того, что привыкнет к мысли: она имеет право быть счастливой. Даже после всего.

Даже после Дмитрия. Даже после Елены. Даже после войны.

Ноябрь 1945 года

В ноябре пришло письмо из Ключевки.

Анна узнала почерк Ивана и, прежде чем открыть конверт, почему-то испугалась. Но письмо было не тревожное — ровное, деловое.

«Анна Матвеевна, здравствуйте. Пишу вам, чтобы сообщить: с домом вашим всё в порядке. Я приглядываю, топлю печь раз в неделю, чтоб сырость не завелась. Если нужно будет что — пишите, не стесняйтесь.

Ещё я хотел спросить… не знаю, имею ли право. Но спрошу. Вы, когда приезжали, показались мне женщиной одинокой. И я тогда подумал: может, судьба нас свела не зря. Я понимаю, у вас своя жизнь, дети, работа. Но если вдруг… если вы когда-нибудь захотите вернуться в Ключевку, я бы вас ждал.

Не отвечайте сейчас. Просто знайте.

Иван»

Анна долго сидела с письмом в руках. Потом аккуратно сложила его и спрятала в сундук, туда же, где лежали Ленины письма.

Она не ответила. Не сейчас.

Но письмо оставила.

Вечером того же дня Соболев спросил:

— Ты чего такая задумчивая?

— Так, — ответила Анна. — Письмо из Ключевки. Дом в порядке.

— Это хорошо, — сказал он.

— Хорошо.

Он помолчал. Потом осторожно взял её за руку.

— Аня, — сказал он. — Я всё думаю… может, нам правда пожениться?

Анна подняла на него глаза.

— Ты это серьёзно?

— Серьёзнее некуда.

Она долго смотрела на него. Потом ответила:

— Я подумаю.

И это был не отказ. Это было «да», которое она пока не могла произнести вслух.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: