Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГДЕ ПАХНЕТ ЧЕРЁМУХОЙ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Сентябрь подкрался к деревне незаметно, по-воровски, — пришёл не с ветрами и ливнями, а с той особенной, прозрачной тишиной, что разливается по миру, когда лето уже ушло, а осень ещё не вступила в свои права.
Небо сделалось выше, бледнее, и синева его — та самая, густая, августовская — выцвела до акварельной, почти белой голубизны.
По утрам на траве лежал иней — первый, робкий,

РАССКАЗ. ГЛАВА 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Сентябрь подкрался к деревне незаметно, по-воровски, — пришёл не с ветрами и ливнями, а с той особенной, прозрачной тишиной, что разливается по миру, когда лето уже ушло, а осень ещё не вступила в свои права.

Небо сделалось выше, бледнее, и синева его — та самая, густая, августовская — выцвела до акварельной, почти белой голубизны.

По утрам на траве лежал иней — первый, робкий, он таял от лёгкого прикосновения солнца, оставляя на листьях холодные, хрустальные слёзы.

Черёмуха под окном у Федьки облетела совсем.

Стояла голая, прозрачная, протягивая к небу тонкие, оголившиеся ветви, и только кое-где, на самых верхних, ещё держались редкие, сморщенные ягоды — чёрные, переспевшие, похожие на застывшие капли дождя.

Повестка пришла неожиданно, хотя ждали её все.

Федька вернулся с поля, усталый, пропахший полынью и конским потом, и увидел на столе, под вышитым рушником, казённый конверт.

Бабка Луша сидела рядом, сложив руки на коленях, и смотрела на него — тихо, спокойно, с той особенной, старушечьей мудростью, которая всё принимает и ничего не боится.

— Пришло, — сказала она. — Сынок…

Федька взял конверт, долго держал в руках, не вскрывая.

Потом разорвал бумагу, прочитал короткие, казённые строки.

— Через неделю, — сказал он. — Явиться в военкомат к шести утра.

Бабка Луша кивнула.

Встала, подошла к нему близко-близко, положила сухую, узловатую ладонь ему на грудь.

— Дед твой в сорок первом уходил, — сказала она. — Тоже осенью.

Тоже листья падали. Я его до околицы провожала и думала: не увижу больше. А он вернулся. Через четыре года, без ноги, но вернулся.

Она помолчала.

— И ты вернёшься, Федя. Я за тебя молиться буду.

Федька обнял её, прижал к себе — осторожно, бережно, боясь сломать это маленькое, сухонькое, родное тело.

— Вернусь, баб Лушь, — сказал он глухо. — Обязательно вернусь.

Неделя до отъезда пролетела как один день — быстрый, суетливый, наполненный делами, которые раньше казались обычными, а теперь вдруг стали прощальными.

Федька переделал всю мужскую работу по дому, какую только мог: починил крыльцо, подлатал забор, заменил рассохшуюся дверцу в голубятне.

Бурана передал на попечение председателя — конь нужен был в колхозе, и Митрофан Савельич пообещал беречь его как зеницу ока.

— Ты не волнуйся, — сказал он, хлопнув Федьку по плечу. — Отслужишь — вернёшься, конь твой тебя дождётся.

А не вернёшься — сам знаешь, у нас тут каждое животное на счету.

— Вернусь, — твёрдо ответил Федька.

Голубей он передал Генке.

Они сидели в голубятне вдвоём, впервые за много дней, и Князь, белый турман, косился на них янтарным, недовольным глазом — не любил, когда чужие прикасались к его клетке.

— Ты это, — Федька запнулся. — Ты их не бросай.

Корми каждый день, воду меняй. Князь без выгула затоскует, выпускай его по утрам.

— Не брошу, — ответил Генка. — Присмотрю.

Он помолчал. Потом спросил:

— А Ася? Ей сказал?

— Сказал, — Федька отвернулся. — Вечером придёт прощаться.

Генка кивнул.

Смотрел в пол, на стружку, на голубиный помёт, на пёрышки, забившиеся в щели.

— Ты это, — сказал он. — Ты не думай… я не встану между вами. Никогда.

— Я знаю, — ответил Федька. — Ты друг.

Они обнялись — крепко, по-мужски, хлопнув друг друга по спине.

— Возвращайся, — сказал Генка.

— Вернусь, — ответил Федька.

Вечер перед отъездом выдался тихий, прозрачный, такой, какими бывают только самые последние вечера перед долгой разлукой.

Солнце садилось за лес медленно, нехотя, и небо над горизонтом горело багровым, лиловым, золотым — будто сама природа прощалась с уходящим летом, с уходящим теплом, с уходящим счастьем.

Федька шёл к дому тётки Нюры, и сердце его колотилось где-то в горле.

Он нёс в руках букет — последние осенние цветы, которые нарвал у околицы: астры, холодные, фиолетовые, с каплями росы на лепестках, и несколько веток рябины, тяжёлых, красных, налитых горькой, терпкой силой.

Ася ждала его у калитки.

Стояла неподвижно, прислонившись спиной к старому, замшелому плетню, и смотрела на дорогу.

Увидев Федьку, она шагнула навстречу — и замерла.

— Завтра? — спросила она тихо.

— Завтра, — ответил он.

Она молчала. Смотрела на него — серыми, огромными глазами, в которых не было слёз, только та глубокая, тихая боль, которая не выплёскивается наружу, а остаётся внутри, на самом дне.

— Я тебя буду ждать, — сказала она. — Сколько надо — столько и буду.

— Ася…

— Нет, ты послушай, — перебила она. — Я здесь останусь. Буду тётке помогать, в школу пойду, голубей твоих кормить.

И буду ждать. Каждый день. Каждую минуту.

Федька шагнул к ней, взял её руки в свои — холодные, тонкие, с въевшейся в ладони землёй.

— Я вернусь, — сказал он. — Честное слово, вернусь.

— Я знаю, — ответила она. — Я верю.

Он потянулся к ней — и она шагнула навстречу.

Их губы встретились — робко, неуверенно, впервые.

Поцелуй был долгий, бережный, почти невесомый — как прикосновение осеннего листа, как первая роса, как обещание.

Ася обвила его шею руками, прижалась всем телом — и Федька чувствовал, как бьётся её сердце, часто-часто, как у пойманной птицы.

— Я люблю тебя, — шепнула она. — Я так тебя люблю, Федя…

— И я тебя, — ответил он. — И я.

Они стояли, обнявшись, у калитки, и осенний ветер играл в волосах Аси, трепал светлые, льняные пряди, выбившиеся из-под косынки.

Рябина над головой роняла тяжёлые, красные ягоды, и они падали на землю с тихим, влажным стуком.

— Пиши мне, — сказала Ася. — Каждый день пиши.

— Каждый день, — пообещал Федька.

— И не забывай.

— Не забуду.

Она улыбнулась — сквозь слёзы, которые всё-таки прорвались, покатились по щекам.

— Иди, — сказала она. — Уже поздно.

— Иду, — ответил он.

Но не уходил. Стоял, держал её руки в своих, и не мог разжать пальцы.

— Иди, — повторила она. — Я буду ждать.

Федька разжал руки. Сделал шаг назад, потом другой.

— Я вернусь, — сказал он.

И ушёл в темноту, унося с собой её взгляд, её слёзы, её обещание.

Проводы назначили на пять утра, но народ начал собираться у сельсовета ещё затемно.

Осеннее утро встретило людей холодом и сыростью.

Туман, густой, молочный, лежал над землёй, цеплялся за кусты, за плетни, за ноги лошадей, и редкие фонари едва пробивали эту белую, вязкую муть.

Федька стоял в кузове грузовой подводы, с вещмешком за плечами, и смотрел на тех, кто пришёл его проводить.

Бабка Луша — маленькая, сгорбленная, в чёрном платке, надвинутом на самые глаза.

Она не плакала. Только крестила его мелко, быстро, шептала молитву.

Председатель Митрофан Савельич — хмурый, непривычно молчаливый, прятал глаза под козырком фуражки.

Генка — стоял чуть поодаль, сжав кулаки, и смотрел на друга в упор, не отрываясь.

И Ася.

Она стояла в первом ряду, в том же сером платочке, в светлом платье, поверх которого накинула старую, выцветшую фуфайку.

Лицо её было белое, как первый снег, и только глаза — огромные, серые, с тёмными ресницами — горели в этом туманном утре живым, негасимым огнём.

— Пора, — сказал возница, старый дед Архип. — Трогать надо.

Федька спрыгнул с подводы, подошёл к бабке Луше.

— Благослови, — сказал он, опускаясь на колени прямо в холодную, мокрую грязь.

Бабка Луша положила руки ему на голову.

Дрожащими, узловатыми пальцами перекрестила лоб, грудь, плечи.

— Господь с тобой, — прошептала она. — Ангела-хранителя тебе, сынок.

Федька поднялся, обнял её — крепко, до хруста в старых костях.

— Я вернусь, баб Лушь, — сказал он. — Ты меня жди.

— Дождусь, — ответила она. — Куда ж я денусь.

Он подошёл к Генке.

Они стояли друг против друга — двое парней, связанных с детства одной верёвкой, одной бедой, одной дружбой.

— Береги их, — сказал Федька. — Бабку, голубей… и её.

— Берегу, — ответил Генка. — Ты только вернись.

— Вернусь.

Они обнялись — коротко, сухо, по-мужски. Генка хлопнул его по спине, отступил.

— Давай, — сказал он. — Не задерживай.

Федька подошёл к Асе.

Она смотрела на него снизу вверх, и слёзы текли по её щекам — беззвучно, безостановочно, как дождь, как река, как вся эта бесконечная, невыплаканная тоска.

— Я буду ждать, — сказала она. — Ты слышишь? Я буду ждать тебя всегда.

— Слышу, — ответил он. — Я тоже буду ждать.

Он взял её лицо в ладони — осторожно, бережно, будто боялся разбить.

Вытер большими пальцами слёзы с её щёк.

— Не плачь, — сказал он. — Я вернусь. Честное слово.

— Я верю, — прошептала она. — Я верю, Федя.

Он поцеловал её в последний раз — долго, крепко, отчаянно, вбирая в себя её дыхание, её тепло, её губы.

— Садись, парень! — крикнул дед Архип. — Ехать пора!

Федька оторвался от Аси, шагнул к подводе, вскочил на борт.

Лошади тронулись. Колёса заскрипели, затарахтели по ухабистой дороге.

Федька смотрел назад, на тёмные фигуры, тающие в тумане.

Видел, как бабка Луша крестит воздух ему вслед. Как Генка стоит, не двигаясь с места. Как Ася машет рукой — маленькая, хрупкая, одинокая.

А потом подвода скрылась за поворотом, и деревня исчезла в белой, молочной мгле.

Лиза ждала его у околицы.

Она не пошла к сельсовету — не смогла.

Стояла здесь, под старой, облетевшей ракитой, и смотрела на дорогу, по которой он должен был уехать.

Она не спала всю ночь.

Сидела у окна, глядя в темноту, и думала о нём — только о нём. О том, как он улыбался.

Как называл её Лизкой. Как поймал тогда, у стога, и держал в объятиях — крепко, надёжно, целую вечность.

А теперь он уезжает. На два года. А может, навсегда.

Она услышала скрип колёс ещё издалека.

Сердце её забилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.

Подвода показалась из-за поворота. Лиза шагнула вперёд, в самую середину дороги.

— Федя! — крикнула она. — Федя!

Голос её сорвался, утонул в тумане. Но он услышал.

Возница придержал лошадей. Федька обернулся, увидел её — маленькую, тонкую, с распущенными волосами, в которых запутались сухие травинки и мелкие, розовые лепестки запоздалого клевера.

— Лизка? — он спрыгнул с подводы, подбежал к ней.

— Ты что здесь? Замёрзла вся!

Она не отвечала.

Смотрела на него — огромными, серыми глазами, в которых не было ничего, кроме боли, любви и отчаяния.

И он вдруг понял всё.

Не нужно было слов.

Не нужно было признаний.

Этот взгляд сказал больше, чем могли бы сказать любые письма, любые клятвы, любые обещания.

— Лизка, — выдохнул он. — Лиза…

Она бросилась к нему.

Обхватила руками, прижалась изо всех сил — так крепко, будто хотела остаться в этом объятии навсегда.

Федька замер.

Чувствовал, как бьётся её сердце — часто, испуганно, как у пойманной птицы.

Чувствовал, как дрожит её хрупкое, тонкое тело в его руках.

Чувствовал, как её слёзы — горячие, солёные — текут по его шее, затекают за воротник шинели.

— Лизка, — повторил он растерянно. — Лизка ты чего…

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

Взгляд её был такой открытый, такой беззащитный, такой отчаянный, что у Федьки перехватило дыхание.

Она не сказала ни слова. Только смотрела на него — и в этом взгляде было всё.

Вся её жизнь. Вся её любовь. Вся её боль.

И он понял.

Понял, почему она приходила к бабке Луше и поливала черёмуху.

Понял, почему смотрела на него с берега, когда он был на озере с Асей. Понял, почему стояла у стога и не могла отвести глаз.

Понял — и сердце его разорвалось на части.

— Лизка, — сказал он хрипло. — Я не знал… я не видел…

Она прижала пальцы к его губам.

— Молчи, — прошептала она. — Пожалуйста, молчи.

Он замолчал.

А Лиза смотрела на него — долго, не отрываясь, вбирая в себя каждую чёрточку его лица, каждый изгиб бровей, каждую морщинку у глаз.

Потом закрыла глаза и потянулась к нему.

Поцелуй был короткий, лёгкий, почти невесомый — как прикосновение осеннего листа, как первая роса, как прощание.

Она не просила ничего.

Не ждала ответа. Просто хотела, чтобы он знал.

Лиза отстранилась. Открыла глаза.

Он смотрел на неё — и в его взгляде было то, чего она никогда раньше не видела.

Удивление. Растерянность. И что-то ещё — глубокое, тёплое, такое, от чего у неё перехватило дыхание.

— Ты езжай, — сказала она тихо. — Тебя ждут.

Она улыбнулась — сквозь слёзы, сквозь эту невыносимую, разрывающую грудь боль.

— Счастливо тебе, Федя.

И побежала прочь — быстро, не оглядываясь, не сбавляя шага.

А Федька стоял посреди дороги и смотрел ей вслед.

— Лизка! — крикнул он. — Лиза!

Она не обернулась.

Только белая косынка мелькнула за поворотом и исчезла в утреннем тумане.

— Садись, парень! — крикнул дед Архип. — Последний раз говорю!

Федька вскочил на подводу. Оглянулся на пустую, размытую туманом дорогу.

В груди у него саднило — так, словно оторвали что-то родное, привычное, часть его самого.

Он не знал, что это было.

Не знал, как назвать то, что увидел в её глазах. Не знал, что теперь делать с этим новым, пугающим знанием.

Знал только одно: он никогда не забудет этот взгляд.

— Трогай, — сказал он глухо. — Поехали.

Осень вступила в свои права быстро и необратимо.

Дожди зарядили на неделю, холодные, моросящие, и небо затянуло низкими, свинцовыми тучами, которые, казалось, навсегда придавили землю к горизонту.

Листья с деревьев облетели почти все.

Они лежали на дорогах, на крышах, на мокрых, размокших тропинках тяжёлым, бурым ковром, и ветер ворошил их, перебирал, гнал к оврагам и канавам.

Только черёмуха под окном у Федьки стояла голая, прозрачная, протягивая к небу тонкие, оголившиеся ветви.

На них ещё держалось несколько сморщенных, почерневших ягод, и когда шёл дождь, капли стекали по веткам, собирались на кончиках и падали вниз — медленно, тягуче, как слёзы.

Генка приходил кормить голубей каждый день.

Он открывал дверцу голубятни, сыпал зерно в кормушку, менял воду. Князь, белый турман, косился на него ревниво, недоверчиво, но брал корм из рук — привык, смирился.

— Ничего, брат, — говорил Генка. — Хозяин вернётся. Ты его дождёшься.

Князь ворковал глухо, согласно.

В тот день Ася пришла к голубятне сама.

Генка увидел её ещё издалека — маленькую, тонкую, в сером платочке, сбившемся на затылок. Она шла медленно, осторожно ступая по мокрой, скользкой траве, и несла в руках узелок с пшеном.

— Я подумала, — сказала она, подходя. — Тебе одному тяжело. Давай я помогу.

Генка молча посторонился, пропуская её в голубятню.

Они сидели на крыше вдвоём — как когда-то сидели Федька с Асей. Смотрели, как над деревней собираются сумерки, как зажигаются в небе первые, робкие звёзды, как ветер играет в голых ветвях старой черёмухи.

— Ты скучаешь по нему? — спросил Генка.

— Очень, — ответила Ася. — Каждый день. Каждую минуту.

— И я скучаю, — сказал Генка. — Только по-другому.

Она повернула к нему голову.

— А ты… ты злишься на меня? — спросила она тихо. — За то, что я его выбрала, а не тебя?

Генка помолчал.

— Нет, — ответил он. — Не злюсь. Сердцу не прикажешь.

Она улыбнулась — благодарно, виновато.

— Ты хороший, Гена, — сказала она. — Самый хороший.

— Не самый, — ответил он. — Второй.

Они замолчали. Сидели рядом, плечом к плечу, и смотрели на звёзды.

Князь, белый турман, ворковал в голубятне тихо, убаюкивающе. Гром и Лада спали, прижавшись друг к другу.

— Ген, — сказала Ася. — А ты веришь, что он вернётся?

— Верю, — ответил он. — Федька слово держит.

— И я верю, — сказала она. — Иначе нельзя.

На колхозных полях работа не прекращалась даже в дождь.

Убирали позднюю капусту, свёклу, морковь.

Бабы мёрзли в промокших платках, мужики ругались на сырость, но работали — куда денешься, зима не ждёт.

Лиза работала молча, не поднимая головы.

Она вязала капусту в тугие, тяжёлые кочаны, складывала их в деревянные ящики, и мысли её были далеко-далеко, где-то там, за лесами, за полями, за бесконечной железной дорогой.

Она думала о Федьке.

Каждую минуту. Каждый час. Каждый день.

Она вспоминала его глаза — тёмно-карие, с густым медовым отливом. Его руки — сильные, с набухшими венами, с въевшейся в кожу землёй. Его улыбку — широкую, открытую, от которой у неё всегда перехватывало дыхание.

И тот взгляд. Короткий, отчаянный, прощальный.

Она не знала, что он значил. Не знала, что он чувствовал в ту минуту. Не знала, вспоминает ли он её там, далеко, в своей новой, неведомой жизни.

Но она помнила.

— Лизка! — окликнула её тётка Нюра. — Ты чего застыла? Капусту морозишь!

— Сейчас, — отозвалась Лиза и снова принялась за работу.

Но пальцы её не слушались, и кочаны выскальзывали из рук, падали в мокрую, холодную грязь.

Она похудела за этот месяц. Сильно, заметно для всех.

Мать вздыхала, подкладывала ей в тарелку лишнюю ложку каши, но Лиза ела через силу, только чтобы не расстраивать.

— Ты себя не бережёшь, — ворчала мать. — В кого ты такая?

— В себя, — отвечала Лиза и уходила в свою комнату.

Там, в темноте, она закрывала глаза и видела его.

Как он смотрит на неё. Как он держит её в объятиях. Как его губы касаются её губ.

И этот взгляд — долгий, удивлённый, растерянный.

Она не знала, что он значит. Но сердце её замирало и билось быстрее, когда она вспоминала его.

— Жду, — шептала она в темноту. — Я жду тебя, Федя.

На другом конце поля работали Генка и Ася.

Их поставили в пару — вывозить свёклу.

Генка правил лошадью, Ася сидела в телеге, перебирала корнеплоды, отбрасывала гнилые, битые.

Работали молча. Только лошадь всхрапывала, да колёса поскрипывали на ухабах, да дождь моросил — мелкий, нудный, бесконечный.

— Замёрзла? — спросил Генка.

— Немного, — ответила Ася.

Он остановил лошадь, снял с себя фуфайку, накинул ей на плечи.

— С ума сошёл? — Ася попыталась снять. — Ты сам замёрзнешь!

— Не замёрзну, — отрезал Генка. — Сиди.

Она послушно закуталась в ещё тёплую, пахнущую табаком и сеном фуфайку.

Смотрела на Генку — и в глазах её, серых, с тёмными ресницами, стояла такая благодарность, такая нежность, что у него перехватило дыхание.

— Гена, — сказала она. — Ты зачем это делаешь?

— Что делаю? — не понял он.

— Всё это. Помогаешь мне, заботишься. Я ведь тебе ничего не обещала. Ничего не дала.

Генка помолчал. Лошадь стояла смирно, опустив голову, и дождь стекал по её мокрой, лоснящейся гриве.

— А я не за обещания, — ответил он. — Я просто… не могу иначе.

Он повернулся к ней, посмотрел в глаза.

— Ты для меня, Ася, — свет в окне, — сказал он тихо.

— Всегда была. И всегда будешь. Даже если ты его ждёшь.

Даже если никогда меня не полюбишь. Мне ничего от тебя не надо. Только чтобы ты была.

Она смотрела на него — и слёзы текли по её щекам, смешивались с дождевыми каплями.

— Гена, — шепнула она. — Господи, Гена…

Она потянулась к нему — сама не зная зачем, не понимая, что делает. Просто вдруг стало так необходимо прикоснуться к этому человеку, такому надёжному, такому верному, такому родному.

Генка замер. Смотрел на неё — и не верил своим глазам.

Её губы приблизились — робко, неуверенно. Коснулись его щеки, уголка губ.

— Спасибо тебе, — прошептала она. — За всё спасибо.

Он не выдержал. Обнял её, прижал к себе — осторожно, бережно, будто боялся разбить.

И поцеловал.

Не так, как целуют назло, не так, как целуют от отчаяния.

А так, как целуют ту, которую любят больше жизни.

Ася отвечала — неумело, испуганно, но отвечала.

Дождь хлестал по спинам, по головам, по мокрой, размокшей земле.

Лошадь всхрапывала, перебирала ногами. А они сидели в телеге, обнявшись, и не замечали ничего вокруг.

— Прости, — выдохнул Генка, отрываясь от её губ. — Я не должен был…

— Не проси прощения, — перебила она. — Не надо.

Она смотрела на него — и улыбалась. Впервые за долгое время — светло, открыто, без тени прежней тоски.

— Я ничего тебе не обещаю, — сказала она. — Я всё ещё жду его. Всегда буду ждать.

— Я знаю, — ответил Генка.

— Но ты… ты мне тоже дорог. Очень дорог.

Он кивнул. Сглотнул.

— Я подожду, — сказал он. — Сколько надо.

Она положила голову ему на плечо, закрыла глаза.

— Ты хороший, Гена, — сказала она. — Самый хороший.

— Я знаю, — усмехнулся он. — Второй.

— Нет, — ответила она. — Первый.

И они поехали дальше — под дождём, под низким, свинцовым небом, по бесконечной, размокшей дороге.

А над деревней, в пустой, осиротевшей голубятне, ворковал белый турман Князь.

Он сидел на жёрдочке, нахохлившись, и смотрел на запад — туда, где за лесами, за полями, за бесконечной железной дорогой был его хозяин.

И ждал.

Так же, как ждала бабка Луша, перебирая чётки и шепча молитвы.

Как ждала Ася, прижимая к груди последний Федькин подарок — засушенную веточку рябины, которую он сорвал для неё в тот прощальный вечер.

Как ждал Генка, изо дня в день кормя голубей и глядя на пустую дорогу.

Как ждала Лиза — тонкая, похудевшая, с глазами-озёрами, в которых отражалось всё небо и тайна того прощального взгляда.

Она не знала, что он значил. Не знала, изменилось ли что-то в тот миг, когда их глаза встретились.

Но она помнила этот взгляд.

И ждала.

А черёмуха под окном у Федьки стояла голая, прозрачная, и ждала весны.

Потому что черёмуха всегда ждёт весны.

Даже когда кажется, что зима никогда не кончится.

Зима в тот год выдалась снежная, морозная, с долгими, тягучими вечерами, когда за окном завывает вьюга, печка гудит ровным, убаюкивающим теплом, а мысли уносятся далеко-далеко, за тысячи вёрст, туда, где сейчас он.

Федька писал письма каждую неделю.

Аккуратным, чуть корявым почерком выводил на тетрадных листках слова о службе, о товарищах, о командирах, о бесконечных учениях и нарядах. Писал о том, как скучает по дому, по бабке Луше, по Генке, по голубям. И о ней — об Асе.

«Здесь небо совсем другое, — писал он. — Низкое, серое, будто ватное. И звёзд почти не видно — всё туман, да сырость, да огни казармы.

А я закрываю глаза и вижу наше озеро, тихое, гладкое, и звёзды в нём — огромные, яркие, как твои глаза.

Я помню тот вечер, когда мы сидели в лодке и ты опустила руку в воду. Помню, как круги расходились, как вода стекала с твоих пальцев, как ты улыбнулась мне. Я каждый день вспоминаю это. Каждый час. Каждую минуту».

Ася читала его письма вечерами, при свете керосиновой лампы, и слёзы текли по её щекам — тихие, светлые, благодарные.

«Я жду тебя, Федя, — писала она в ответ. — Каждое утро просыпаюсь и думаю: сегодня он на шаг ближе. Каждый вечер засыпаю и вижу во сне, как ты возвращаешься.

Идёшь по дороге от околицы, в шинели, с вещмешком за плечами, улыбаешься.

Я выбегаю тебе навстречу, босиком по снегу, а ты подхватываешь меня на руки, кружишь, и я смеюсь, смеюсь, как никогда в жизни не смеялась.

Я хожу на озеро.

Оно теперь замёрзло, покрылось толстым, прозрачным льдом, и под ним видно, как плавают сонные рыбы.

Я смотрю на лёд и вспоминаю, как ты грёб веслами, как лодка покачивалась, как ты смотрел на меня. Помнишь тот вечер, когда я сказала, что останусь в деревне? Я ни разу не пожалела об этом. Ни разу.

Голуби твои живы-здоровы.

Генка кормит их каждый день, выпускает полетать. Князь, белый турман, совсем ручным стал — садится на плечо, клюёт зерно с ладони.

Я прихожу к ним почти каждый день. Сижу на крыльце голубятни, смотрю, как они кружат в небе, и думаю: вот так же и ты где-то далеко, но обязательно вернёшься. Обязательно.

Я люблю тебя, Федя. Я так тебя люблю, что иногда дышать трудно. Иногда мне кажется, что сердце моё разорвётся от этой любви. Но я держусь. Я жду. Я знаю: ты вернёшься».

Федька перечитывал её письма по ночам, пряча их под подушку, и сердце его колотилось где-то в горле.

Он гладил пальцами буквы, выведенные её тонким, чуть дрожащим почерком, и шептал в темноту:

— Вернусь. Честное слово, вернусь.

Весна пришла в деревню внезапно, как всегда бывает в этих краях, — не спросилась, не предупредила, просто однажды утром ударила с крыш первая капель, и воздух, ещё вчера холодный, колючий, вдруг сделался мягким, влажным, пахнущим талым снегом и прелой листвой.

Озеро вскрылось в конце марта. Лёд потемнел, потрескался, поплыл по воде тяжёлыми, ноздреватыми льдинами, и чайки, вернувшиеся с юга, кружили над плёсом с пронзительными, радостными криками.

Ася пришла к Генке в субботу, после обеда.

— Хочу на рыбалку, — сказала она. — На озеро.

Ты возьмёшь меня?

Генка посмотрел на неё долгим, внимательным взглядом.

Она изменилась за эту зиму — повзрослела, осунулась, и в глазах её, серых, с тёмными ресницами, появилась та особенная, глубокая печаль, которая приходит к женщинам, ждущим.

— Возьму, — ответил он. — Лодку надо проверить, замшу просмолить. К утру управлюсь.

— Я помогу, — сказала она.

Он не стал спорить.

Лодку смолили вдвоём, на берегу, под старой, разлапистой ивой, что уже выпустила первые, клейкие листочки.

Генка работал молча, сосредоточенно, Ася подавала ему паклю, кисти, держала банку с тёмной, тягучей смолой.

Волосы её, отросшие за зиму, выбивались из-под платка, падали на лицо светлыми, льняными прядями.

Генка смотрел на них и думал о том, что никогда ещё не видел никого красивее.

— Готово, — сказал он, откладывая кисть. — Завтра с утра спустим.

Ася кивнула.

Смотрела на озеро, на медленно плывущие по нему остатки льда, на чаек, кружащих в высоком, прозрачном небе.

— Гена, — сказала она тихо. — А ты тоже его ждёшь?

— Жду, — ответил он. — Как все.

— И не злишься?

Он помолчал. Потом сказал:

— Нет. Не злюсь.

— А на меня?

Он посмотрел на неё — долго, пристально.

— Никогда, — ответил он. — И ни за что.

Они вышли на озеро на рассвете.

Утро было тихое, прозрачное, такое, какое бывает только в самом начале весны, когда природа ещё не проснулась до конца, но уже дышит полной грудью, и воздух, холодный и чистый, звенит, как натянутая струна.

Туман, тонкий, молочный, стлался над водой, цеплялся за борта лодки, таял на глазах, обнажая тёмную, почти чёрную гладь.

Где-то в камышах возилась выпь — ухала глухо, сонно, будто нехотя просыпалась. Кузнечики в прибрежной траве ещё молчали — их час настанет позже, когда солнце поднимется выше.

Генка грёб молча, ровно, сильно.

Ася сидела на корме, опустив руку в воду, и смотрела, как расходятся круги от её пальцев.

— Холодная ещё, — сказала она. — Ледяная.

— Прогреется, — ответил Генка. — К маю тёплая будет.

— А мы доживём до мая?

Он посмотрел на неё.

— Доживём, — сказал он. — Обязательно доживём.

Они плыли долго, почти до самого плёса.

Генка забросил удочки, привязал их к бортам, и они сидели молча, слушая, как плещет вода, как кричат чайки, как где-то далеко, на другом берегу, перекликаются невидимые птицы.

— Ген, — сказала Ася. — А тебе никогда не хотелось уехать? В город, в другое место?

— Хотелось, — ответил он. — Раньше.

— А теперь?

— А теперь не хочется.

Она повернула голову, посмотрела на него.

— Почему?

Он молчал долго. Смотрел на поплавок, неподвижно застывший на тёмной, маслянистой воде.

— Потому что здесь ты, — ответил он. — И Федька. И деревня. И всё, что мне дорого.

Ася опустила глаза.

— Гена, — сказала она. — Я ведь всё ещё жду его. Я всегда буду ждать.

— Я знаю, — ответил он. — Я не прошу ничего другого.

Она молчала. Поплавок дрогнул, ушёл под воду, но Генка не заметил.

— Просто будь рядом, — сказал он. — Иногда. Когда сможешь.

Она смотрела на него — и в глазах её, серых, с тёмными ресницами, стояли слёзы.

— Я буду, — сказала она. — Обещаю.

Солнце поднялось выше, туман рассеялся совсем, и озеро засверкало, заискрилось тысячами мелких, колючих блёсток.

Вода, ещё недавно тёмная, густо-чернильная, налилась синевой — глубокой, прозрачной, с изумрудным отливом у самых берегов.

Рыба клевала лениво, нехотя. Несколько плотичек, пара окуньков — и всё.

Но Генка не торопился сниматься с места. Сидел, смотрел на воду, на небо, на Асю.

— Замёрзла? — спросил он.

— Немного, — ответила она.

Он снял с себя фуфайку, накинул ей на плечи. Как тогда, в поле, под дождём.

— А ты?

— А я привыкший.

Она улыбнулась — виновато, благодарно.

— Спасибо тебе, Гена.

— Не за что.

Она помолчала. Потом сказала:

— Ты всё время меня спасаешь. От холода, от дождя, от тоски. А я тебе ничего не могу дать взамен.

Генка посмотрел на неё. Долго, пристально, так, что она отвела глаза.

— Можешь, — сказал он. — Ты уже даёшь.

— Что?

— Себя.

Она замерла. Смотрела на него — и не могла отвести взгляд.

Он потянулся к ней — медленно, осторожно, будто боялся спугнуть.

— Можно? — спросил он тихо.

Она не ответила.

Только смотрела на него — и в глазах её было столько доверия, столько нежности, столько благодарности, что у него перехватило дыхание.

Он коснулся её губ — робко, неуверенно, впервые.

Поцелуй был лёгкий, почти невесомый — как прикосновение весеннего ветра, как первая капель, как обещание.

Ася закрыла глаза. Обвила его шею руками, прижалась всем телом.

— Гена, — шепнула она. — Господи, Гена…

Он целовал её — долго, бережно, осторожно, вбирая в себя её дыхание, её тепло, её слёзы.

Лодка качнулась, поплавки заплясали на воде, но они не замечали ничего.

Обратно гребли молча.

Ася сидела на корме, укутанная в его фуфайку, и смотрела на берег.

Щёки её горели, губы припухли, и в глазах, серых, с тёмными ресницами, стояло что-то новое, доселе невиданное — спокойствие, умиротворение, почти счастье.

Генка правил веслами ровно, сильно, и сердце его колотилось где-то в горле.

У берега он выпрыгнул первым, вытянул лодку на песок. Протянул ей руку.

— Давай, — сказал он. — Я помогу.

Ася ступила на борт, покачнулась. И вдруг, не удержав равновесия, полетела вниз, прямо к нему в объятия.

Он поймал её. Подхватил на руки — легко, будто она ничего не весила.

— Ушиблась? — спросил он испуганно.

— Нет, — ответила она и улыбнулась. — Не ушиблась.

Она обвила его шею руками, прижалась щекой к его груди.

— Не отпускай, — шепнула она. — Ещё немного.

Генка замер. Стоял на берегу, держал её на руках, и боялся дышать.

Волосы её, светлые, льняные, рассыпались по его плечам, пахли ветром, водой и первой весенней травой.

Сердце её билось где-то рядом — часто, спокойно, доверчиво.

— Ася, — сказал он хрипло. — Я…

— Молчи, — перебила она. — Просто держи меня.

Он держал.

Долго, очень долго. Пока солнце не поднялось в зенит, пока чайки не улетели на другой берег, пока ветер не стих и не наступила та особенная, предвечерняя тишина, когда мир замирает в ожидании ночи.

Потом она разжала руки, скользнула вниз, встала на землю.

— Спасибо тебе, — сказала она. — За всё.

— Не за что, — ответил он.

Она посмотрела на него — долгим, тёплым взглядом.

— Проводишь меня?

— Провожу.

Они пошли по берегу, медленно, не спеша, и тени их сливались в одну.

Лиза видела их с того берега.

Она пришла на озеро за водой — бабка Луша просила принести студёной, для засолки.

Шла по тропинке, размышляя о своём, и вдруг замерла, увидев лодку у противоположного берега.

Увидела, как Генка протянул Асе руку. Как она покачнулась и упала в его объятия. Как он подхватил её, прижал к себе, понёс на руках к берегу.

Увидела, как она обвила его шею руками.

Как он смотрел на неё. Как они стояли, обнявшись, и не замечали ничего вокруг.

Лиза отвернулась. Сердце её сжалось в тугой, болезненный комок.

Не за себя — за брата.

За Генку, который столько лет любил эту девушку молча, без надежды, без ответа.

За Федьку, который далеко, который пишет ей письма о любви, а она здесь, в объятиях другого.

— Не смей осуждать, — шепнула она себе. — Ты не знаешь, что у них в душе.

Она набрала воды, подняла ведро. Постояла, глядя на тот берег, где уже никого не было — только лодка, вытащенная на песок, да чайки, кружащие над водой.

— Господи, — выдохнула она. — Как же всё сложно.

И пошла к бабке Луше, стараясь не думать о том, что видела.

Но думала. Всю дорогу, весь вечер, всю ночь.

Думала о том, как Генка смотрел на Асю.

Как он нёс её на руках — осторожно, бережно, будто величайшую драгоценность. Как она прижималась к нему, закрыв глаза.

И о том, что Федька далеко. Что он пишет ей письма, ждёт встречи, верит.

— Господи, — шептала она в темноту. — Сделай так, чтобы он никогда не узнал.

Чтобы ему не было больно.

За окном тихо шуршал дождь — первый весенний, тёплый, долгожданный.

Где-то за огородами перекликались петухи, и воздух, влажный, густой, пах талым снегом и набухающими почками.

Лиза лежала на своей лавке, смотрела в потолок и думала о том, что любовь — она не справедливая. Не честная. Не равная.

Она просто есть. У каждого своя.

И никому не дано судить, какая из них правильная, а какая — нет.

А Генка в тот вечер долго не мог уснуть.

Сидел на крыльце, смотрел на звёзды, курил — редко, только когда совсем невмоготу.

Мать ругалась, что табак дорогой, а он всё равно курил.

В голове было пусто и звонко, и только одно билось, стучало в висках:

«Я поцеловал её. Она ответила. Она обняла меня».

— Ген, — окликнула его Лиза из темноты. — Ты чего не спишь?

— Думаю, — ответил он.

— О чём?

Он помолчал.

— О жизни, — сказал он. — О том, как она сложно устроена.

Лиза села рядом. Обхватила колени руками, замерла.

— Ты её любишь? — спросила она тихо.

— Люблю, — ответил он.

— А она тебя?

Генка долго молчал.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Наверное, нет. Не так, как Федьку.

— А зачем тогда?

— Что — зачем?

— Зачем целовать, если не любит?

Генка повернул голову, посмотрел на сестру.

— Потому что иногда человеку нужно, — сказал он. — Просто нужно, чтобы его обняли. Чтобы сказали, что он нужен. Не для любви — для жизни.

Лиза молчала. Смотрела на звёзды.

— Ты не осуждай её, — сказал Генка. — Она не виновата. Она ждёт его, как и ты. Только по-другому.

— Я не осуждаю, — ответила Лиза. — Я просто… боюсь за тебя.

— Не бойся, — усмехнулся Генка. — Я крепкий.

Она посмотрела на него — долгим, внимательным взглядом.

— Ты самый крепкий из всех, — сказала она.

— Только почему-то никто этого не видит.

Генка не ответил.

Закурил новую папиросу, глубоко затянулся. Синий, пахучий дым поплыл над крыльцом, смешался с весенним туманом.

— А ты Федьку ждёшь? — спросил он.

Лиза вздрогнула.

— Жду, — ответила она тихо.

— И он тебя?

— Не знаю, — она опустила глаза. — Наверное, нет.

— А если вернётся и выберет не тебя?

Лиза помолчала. Потом сказала — ровно, спокойно:

— Значит, так тому и быть.

Генка смотрел на неё — и сердце его разрывалось на части.

— Эх, Лизка, — выдохнул он. — Лизка ты моя…

— Ничего, — ответила она. — Я подожду.

Она улыбнулась — светло, открыто, без тени обиды.

— Я умею ждать.

Ночь опустилась на деревню тихая, звёздная.

Где-то за огородами заливался соловей — впервые в этом году, пробуя голос, неуверенно, но уже чисто, звонко, радостно.

Черёмуха под окном у Федьки стояла ещё голая, но на ветвях её уже набухли почки — маленькие, тугие, готовые вот-вот лопнуть и выпустить на свет первые, клейкие листочки.

Голуби спали в голубятне. Князь, белый турман, сидел на жёрдочке, уткнув голову под крыло, и видел сны о своём хозяине.

А Федька был далеко.

Спал на жёсткой казарменной койке, под тонким солдатским одеялом, и ему снилось озеро — тихое, гладкое, с разбросанными по воде кувшинками.

Во сне он сидел в лодке, грёб веслами, и Ася сидела на корме, опустив руку в воду. Она улыбалась ему — светло, открыто, счастливо.

— Я жду тебя, — говорила она. — Я так тебя жду, Федя.

— Я вернусь, — отвечал он. — Обязательно вернусь.

И в это же время, в избе у самого оврага, не спала Лиза.

Она лежала на своей лавке, смотрела в окно на звёзды и думала о нём.

Не ждала ответа. Не надеялась на чудо.

Просто ждала.

Потому что умела ждать.

Потому что черёмуха под его окном уже набухла почками.

Потому что весна — время надежды.

Даже если надежда эта живёт только в сердце и никому не сказана вслух.

. Продолжение следует.

Глава 6