Вёдра, полные до краёв, тянули руки, ноги вязли в раскисшей дороге. Каждый шаг давался Арине с усилием, не столько физическим, сколько душевным. Вода плескалась, и ей казалось, что это плещется внутри неё тот ледяной ужас, что оставил после себя Ромка. «Ты одна. Совсем одна». Эти слова бились в висках в такт шагам. А в голове, назло, крутилась другая, горькая мысль: он был первым. Именно он. И эта правда, ясная и единственная для неё, теперь навсегда останется запертой внутри, потому что миру он уже рассказал другую — грязную, удобную для него правду.
Она шла, уставившись в землю под ногами, в чёрные лужи, отражающие свинцовое небо. Не замечала, как проходила мимо покосившихся плетней, мимо огородов, где первая зелень пробивалась сквозь сырую землю. Не слышала криков петухов и лая собак. Она была в своём коконе отчаяния.
У двора тёти Шуры, старой швеи, чья изба тонула в зарослях бузины и сирени, дорога делала плавный поворот. Арина машинально подняла глаза — и встретилась взглядом с парнем, стоявшим у калитки.
Он был незнакомый. Высокий, чуть сутулящийся, в очках в простой металлической оправе. Одет не по-деревенски — в тёмный свитер и брюки, на ногах городские ботинки, уже измазанные в грязи. Он просто смотрел на неё. Не оценивающе, как деревенские парубки, а с тихим, сосредоточенным вниманием. В его взгляде не было ни злорадства, ни похабного любопытства, которые она уже мысленно готовилась увидеть во всех. Было лишь молчаливое наблюдение и… что-то ещё. Что-то похожее на вопрос.
«Наверное, внук из города приехал, — мелькнуло в голове у Арины, и она тут же опустила глаза, ускорив шаг.
Грусть в его взгляде она приняла за жалость. А жалости она боялась больше, чем злобы. Жалость подтверждала бы её жертвенность, её поражение. Она прошла мимо, сгорбившись под тяжестью вёдер и своего горя, уходя глубже в улицу, к своему дому на самом краю, у самого леса.
Лёнька, а вернее, Леонид, и правда был городским внуком тёти Шуры. Приехал на неделю из института, помочь бабке по хозяйству, книг с собой привёз пачку — отдохнуть от суеты. Стоял у калитки, курил, разглядывал просветлевшее после зимы небо и думал о скуке деревенского быта. И вдруг увидел её.
Девушка вышла из тумана, как призрак. Бледное, будто вырезанное из воска лицо, огромные глаза, тёмные от бессонницы или слёз. Она несла два огромных ведра, и от тяжести её тонкая фигура казалась ещё более хрупкой, готовой переломиться. Но не это его поразило. Поразило выражение её лица. В нём была не просто усталость. Была пропасть. Такая глубокая, бездонная тоска и боль, что он, видевший в жизни немного, внутренне отшатнулся. Это был взгляд человека, который уже простился со всем.
И ещё — она шла так, будто пыталась исчезнуть, провалиться сквозь землю. Опущенная голова, сгорбленные плечи. Когда она подняла на него глаза — мельком, на секунду — он увидел в них не просто грусть. Он увидел испуг. Дикий, животный страх, который мелькнул и тут же спрятался за завесой пустоты.
«Что могло с ней случиться? — пронеслось в голове у Леонида. Он бросил окурок, раздавил его каблуком. — И ведра такие тяжёлые… Неужели никто не помогает?»
Баба Шура, говорила вчера за вечерним чаем о каких-то деревенских сплетнях, но он не слушал, уткнувшись в книгу. Что-то про Матрёнину дочку… А, вот эта, наверное, и есть.
Он видел, как она, встретив его взгляд, испуганно опустила глаза и почти побежала, только вода из вёдер захлестнулась через край.
И вдруг его охватило острое, почти физическое чувство неправильности. Так не должно быть. Человек, несущий такую тяжесть — и не только в вёдрах — не должен быть таким одиноким. Это было против его, городской ещё, наивной картины мира, где деревня — это братство, взаимовыручка.
— Эй! — крикнул он ей вдогонку, но она, кажется, не услышала или сделала вид, что не слышит.
Не раздумывая больше, Леонид толкнул калитку и быстрым шагом пошёл за ней по хлюпающей грязи дороги. Он догнал её через несколько десятков шагов, уже на пустынном отрезке, где начинались огороды и тянулся до леса покосившийся забор.
— Девушка! Давайте, я помогу донести, — сказал он, поравнявшись. Голос у него был негромкий, немного глуховатый от смущения.
Арина вздрогнула так, как будто её ударили по спине. Она резко остановилась.Медленно, с огромным усилием, повернула к нему голову. В её глазах был уже не просто испуг, а паника. Та самая, что он видел у загнанного зверя.
— Нет! — вырвалось у неё хрипло, почти криком. — Не надо. Отстаньте.
— Я просто… — начал Леонид, растерянно протягивая руки— Тяжело же. Давайте, я хоть одно понесу до вашего дома.
— Я сказала — нет! — повторила она, и в голосе зазвенела истеричная нотка. Она отшатнулась от него, как от прокажённого. Вода из вёдер опять плеснулась, обдав подол её платья ледяными брызгами. — Оставьте меня в покое! Пожалуйста!
Она посмотрела на него не просящим, а умоляющим взглядом — умоляющим исчезнуть, перестать существовать в её пространстве. И в этом взгляде Леонид прочитал что-то большее, чем просто нежелание помощи от незнакомца. Он прочитал страх последствий. Страх, что её увидят с парнем. Любым парнем.
Он замер, опустив руки.
— Ладно… — тихо сказал он, отступая на шаг, давая ей пространство. — Извините. Не хотел напугать.
Арина не ответила. Она просто развернулась и пошла дальше, уже почти бегом, спотыкаясь, но не останавливаясь, будто за ней гнались. Леонид остался стоять посреди грязной дороги, глядя ей вслед. Он видел, как она, не оглядываясь, свернула к последней, самой старой избе на краю, юркнула в калитку и скрылась за ней.
Туман поредел, солнце попыталось пробиться сквозь облака, золотя верхушки дальних елей. Но на душе у Леонида было холодно и тревожно. Он повернулся и медленно пошёл обратно. В голове стоял её взгляд, полный невысказанного ужаса. И слова бабушки, обрывки вчерашнего разговора, начали складываться в какую-то мрачную, неясную ещё картину. «Матрёна к Родионовым ходила… скандал… про дочку что-то… Ромка их…»
Леонид зашёл во двор, хлопнул калиткой. Тётя Шура вышла на крыльцо, вытирая руки.
— Лёнь, ты где пропадал? Чай стынет.
— Баб, — перебил он её, не отводя взгляда от той дороги, где только что исчезла девушка. — А кто это… та девушка, которая к крайней избе пошла? С вёдрами?
— А, это Арина, Матрёнина дочь, — бабка махнула рукой, и в жесте было что-то от смущения и досады. — Не гляди ты туда. Не твоя это забота. Нехорошая сейчас про неё молва пошла. Лучше и не знай.
«Нехорошая молва», — повторил про себя Леонид. Он посмотрел на доброе, бесхитростное лицо бабкшки и вдруг с поразительной ясностью понял, что та самая «молва» — это и есть та стена, от которой отшатнулась девушка. Та стена, которую он, незнакомый, случайный человек, только что ненароком попытался преодолеть. И от которой её страх был сильнее, чем от тяжести полных вёдер.
Он ничего не сказал бабке. Просто кивнул и зашёл в дом. Но смутное, неприятное чувство не уходило. Он видел боль. Настоящую, живую. А вокруг неё уже сплеталась паутина лжи и равнодушия под названием «молва». И он, против своей воли, стал её свидетелем. Невольным и пока ещё ничего не понимающим.
Следующие дни натянулись над деревней, как сырая, непрочная плёнка. После утреннего тумана наступило неестественное, яркое солнце. Оно высушило грязь на дорогах, заставило пыль виться столбиками у плетней, разбудило до одури пчёл в палисадниках.
Арина больше не плакала. Слёзы, казалось, высохли навсегда, оставив после себя лишь сухое, стянутое чувство под веками. Она жила как во сне, выполняя домашнюю работу: подметала пол, перебирала картошку в подполе, пыталась штопать бельё. Руки делали своё дело, а мысли витали где-то далеко, в замкнутом круге стыда и страха. Матрёна тоже изменилась. Её обычная, бодрая суетливость сменилась угрюмым, сосредоточенным молчанием.
Первой ласточкой стала соседка, Фёкла, которую в деревне звали «всеведкой». Она пришла будто за щепоткой соли, но глаза её бегали по избе, цепляясь за каждую деталь.
— Ох, Матрёнушка, — вздыхала она, усаживаясь на лавку, — дела-то какие. Слыхала я, слыхала… Да ты не кипятись! Все мы люди, все понимаем. Девка молодая, кровь играет…
Матрёна молчала, стиснув зубы. Арина, стоя у печи, чувствовала, как под взглядом Фёклы на неё налипает невидимая грязь.
— Вот и Родионовы люди хорошие, работящие, — продолжала Фёкла, снисходительно качая головой. — Обиделись, понятное дело. Кто ж захочет, чтоб на сына наговаривали? Особенно когда девка… сама, говорят, не совсем… ну, ты поняла.
— Что «говорят»? — резко обернулась Матрёна, и в голосе её затрепетала ярость. — Кто говорит? Ты сама что ли видела?
— Я-то нет, — испуганно отмахнулась Фёкла, но глаза её блестели. — А люди… люди зря не говорят. У неё ещё с тем техником история была, все видели, как у речки… А Ромка-то парень хоть куда, ему самые лучшие невесты рады будут. Зачем ему силой-то брать?
Это было сказано. Прямо. Ядовитая сердцевина сплетни, уже обросшая ложной логикой и «народной» мудростью. Арина отвернулась к стене, в глазах потемнело.
— Вон из моего дома, — прошипела Матрёна, поднимаясь. Голос её дрожал от бессильной ярости.
Фёкла, обиженно надувшись, удалилась. Но семя было брошено. Оно уже давало всходы.
На следующий день, когда Арина, закутавшись в старый платок, пошла на задворки за хворостом, она столкнулась с девчонками, своими бывшими подругами. Они, весело щебетавшие, замолчали, как по команде. Одна из них Нюрка , смерила её высокомерным взглядом с ног до головы.
— А, Арина… — протянула она. — Здравствуй, значит.
Арина пробормотала что-то невнятное, стараясь пройти мимо.
— Слышала, тебя замуж звать собирались? — вдруг звонко, на всю улицу, сказала другая, Катька. В её голосе была притворная жалость. — Жаль, не вышло… Женишок-то, видать, передумал. На чистеньких, поди, падок.
Хохот, резкий и неприятный, прокатился по девичьей стайке. Арина побелела. Мир поплыл перед глазами. Она ничего не ответила. Просто пошла прочь, оставив за спиной их хихиканье и шепот: «Видала? Молчит, как воды в рот набрала. Значит, правда…»
Леонид видел это. Он, стараясь не привлекать внимания, бродил по деревне, наблюдал. Он видел, как женщины, завидев Арину или её мать, начинали шептаться, прикрываясь ладонями. Как мужики на лавочке у конторы переставали говорить, когда она проходила, и провожали её долгими, оценивающими взглядами. Видел, как мальчишки, подстрекаемые взрослыми усмешками, кричали ей вдогонку что-то неразборчивое и обидное. И каждый раз она съёживалась, ускоряла шаг, будто пытаясь пройти сквозь строй.
Однажды он стоял у края поля,любуясь видами.Солнце клонилось к закату, окрашивая облака в багряные и лиловые тона. По меже, с пустым ведром (видно, отнесла молоко или ещё что-то), шла Арина. И навстречу ей, громко переговариваясь, двигалась компания парней. В центре был Ромка. Леонид узнал его сразу — самоуверенная походка, открытое, наглое лицо.
Парни окружили Арину, не давая пройти. Леонид замер, затаив дыхание...
— Куда это, Аринка, торопишься? — раздался голос Ромки, громкий, нарочито-весёлый. — От людей бегаешь? Стыдно, что ли?
Она попыталась проскочить сбоку, но один из парней, ухмыляясь, преградил ей дорогу.
— Да дай девушке пройти, — с фальшивой серьёзностью сказал Ромка. — Она у нас нынче не простая. Обидчивая. Сейчас ещё на тебя в суд нажалуется, что ты её пальцем тронул.
Грубый смех оглушил тихий вечер. Арина стояла, опустив голову, держа ведро перед собой, как щит.
— И чего молчишь? — продолжал Ромка, делая шаг вперёд. Он говорил так, будто обращался к друзьям, а не к ней. — Всё про техника городского вспоминаешь? Он, поди, ласковее был?
Это было ударом ниже пояса. Арина вздрогнула, будто её хлестнули. Она подняла на него глаза. И в этом взгляде, полном такой немой, леденящей ненависти, что Леониду стало не по себе, было что-то, что заставило Ромку на секунду отступить. Но только на секунду.
— Ну, проходи, проходи, — буркнул он, отмахиваясь, как от назойливой мухи. — Только смотри под ноги. А то ещё упадёшь, и я виноват буду.
Парни расступились, пропуская её, осыпая вдогонку похабными шутками. Арина почти бежала, спотыкаясь по кочкам.
Леонид видел, как Ромка, проводив её взглядом, удовлетворённо хлопнул приятеля по плечу и они пошли дальше, громко обсуждая что-то своё. Он стоял, и в горле у него стоял ком от ярости и беспомощности.
Вечером, за ужином, тётя Шура, помявшись, сказала:
— Лёнь, ты того… с этой Ариной не заговаривай. И не смотри в её сторону. Не ровен час… Ромка тот… парень крутой. И отец у него уважаемый. Не дай бог, подумают что…
— Что подумают, баб? — спросил Леонид, и его собственный голос прозвучал чужим.
— Да что… что ты к ней неравнодушен. Ну, в общем, не лезь.
«Не лезь». Это было главное правило. Правило выживания в этой маленькой вселенной. Леонид молча кивнул, но внутри всё кипело. Природа за окном была прекрасна и спокойна. Первые соловьи заводили трели в ближней роще. Воздух был напоён ароматом цветущей черёмухи. И на фоне этой идиллии творилась тихая, будничная жестокость, смакуемая и одобряемая всеми. Он лёг спать, но сон не шёл. Перед глазами стояло её лицо — в момент, когда она подняла глаза на Ромку. Не лицо жертвы. Лицо человека, который уже перешёл какую-то грань. И это было страшнее всего.
Лето вступило в свои права, наливное, пышное, равнодушное. Солнце жгло нещадно, выжигая последние воспоминания о сыром утреннем тумане. В полях золотилась рожь, в огородах бушевала зелень, и от этой избытка жизни в душе Арины становилось только пусто и холодно. Она существовала в странном промежутке: не живая и не мёртвая, а призрак, который вынули на свет божий для всеобщего обозрения.
Однажды Матрёна, стиснув зубы, объявила:
— На сенокос пойдём. Нельзя не идти. Ещё больше скажут.
Отказ от общей работы в деревне был бы последним, окончательным жестом, признанием своей «инаковости». Идти надо было. Вместе со всеми.
Сенокос — это праздник труда, шумный, потный, пахнущий скошенной травой и квасом. Для Арины он стал новой Голгофой. Женщины, разбившись на артели, ворошили сено. Мужчины косили. Арина работала на отшибе, с матерью, но чувствовала на себе каждый взгляд. Слышала обрывки фраз, долетавшие по ветру.
— …и смотреть-то страшно, осунулась вся…
— …а может, и правда совестится…
— …Ромка-то вон как работает, за троих, глаз не поднимает… чист перед людьми…
Работала она молча, автоматически, в такт назойливо крутившейся в голове мысли: «Все видят. Все знают. Все считают меня виноватой». Её пальцы, сжимавшие грабли, были белыми от напряжения.
На перекур народ сбился к обозу с бочкой воды. Арина, чтобы не быть среди всех, отошла к опушке леса, села на пень, вытирая пот со лба. И тут к ней, будто из-под земли, подошла Варвара мать Ромки. Несла два глиняных кувшина с квасом.
— На, выпей, — сказала она, протягивая один, без предисловий, но с таким выражением на румяном, потном лице, будто подаёт милостыню.
Арина замешкалась. Взять — словно принять эту фальшивую жалость, эту игру в добропорядочность. Не взять — дать новый повод для пересудов...
— Спасибо, — прошептала она, всё же беря холодный кувшин. Пить не хотелось, горло сжалось.
Варвара не уходила. Пристроилась рядом, на соседний валежник, тяжело вздохнула. Смотрела не на Арину, а в сторону, где её Ромка, засучив рукава, лихо правил косой.
— Тяжко тебе, дитятко, вижу, — начала она голосом, полным сладковатой, липкой псевдоматеринской заботы. — Вся деревня тычет пальцем. А молодость уходит.
Арина молчала, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Она знала, что это не доброта.
— Я вот думаю, — продолжила Варвара снизив голос до конфиденциального шёпота, — может, тебе уехать куда? К тётке, в город? Глаза бы не мозолила людям, и себе покой нашла бы. Новую жизнь. А то ведь тут… — она многозначительно покачала головой. — Тут тебе жизни не будет. Никто не возьмёт замуж. Так и зачахнешь, старая дева, на всю деревню в укор.
Каждое слово было тонкой, отточенной иглой, вонзаемой точно в самое больное место. Под видом «доброго совета» ей предлагали изгнание.
— Я никуда не поеду, — с трудом выдавила Арина, глядя в землю. — Мой дом тут...
— Дом? — Варвара фыркнула. — Да какой теперь тебе дом? Тебе в любой избе тычут: «Вон, опозоренная ходит». И мать твою из-за тебя не жалуют. Ты подумай о ней, коли о себе не думаешь.
Это был самый грязный удар. Арина подняла на неё глаза. Взгляд Варвары был твёрдым и холодным, как камень. В нём не было и тени сомнения в своей правоте.
— Мы-то, Родионовы, люди крепкие, — сказала она, поднимаясь и отряхивая подол. — Нас ветер этот не сдует. А вас… — она не договорила, только покачала головой. — Ладно, пей квас.
И она ушла, важная, невозмутимая, победительница, несущая второй кувшин своему золотому сыну.
Арина сидела, сжимая в руках холодную глину, и смотрела, как Варвара подходит к Ромке, что-то говорит ему, и он, выпрямившись, бросает в её сторону короткий, торжествующий взгляд. Квас в кувшине вдруг показался ей отравой. Она поставила его на землю, встала и пошла обратно к стогу. Ноги подкашивались.
Вечером, когда пропахшие травой люди возвращались в деревню, Арина шла в самом хвосте. Впереди, бодро переговариваясь, шагали Ромка с друзьями. Один из них, Виктор, обернулся и громко, на всю улицу, спросил:
— Ром, а правда, что твоя мать Арине в город советовала уехать?
Ромка сделал вид, что задумался.
— Могла и посоветовать. Жалеет её, дуру. А то ведь тут… — он тоже обернулся, и его голос, полный фальшивого сожаления, нёсся в тишине вечерней улицы, — тут она точно сгинет. Кому такая нужна?
Слова повисли в воздухе, ясные и чёткие, как приговор. Их слышали все, кто шёл сзади. Арина шла, глядя под ноги, и чувствовала, как эти слова впиваются в неё, как тысячи иголок. Она больше не плакала. Внутри всё окаменело.
Леонид, шедший чуть в стороне со своей бабкой, услышал это. Он видел, как вздрогнула её спина, как она ещё глубже втянула голову в плечи. И видел довольные, самодовольные лица парней. Он сжал кулаки. Но тётя Шура тут же ухватила его за локоть, с силой, которой он от неё не ожидал.
— Молчи, — прошипела она. — Не твоё дело. Не лезь в осиное гнездо.
Он послушался. Но в ту ночь ему снова не спалось. Он вышел на крыльцо. Деревня спала... Только в одной избе, на самом краю, светилось окно. Окно Арины. Оно горело тусклым, одиноким огоньком в огромной, тёмной чаше ночи. Леонид смотрел на этот свет и думал о том, какая страшная сила — не насилие, а тихое, методичное, «заботливое» уничтожение человеческой души. И о том, что он, получивший в городе образование, читавший книги о чести и достоинстве, здесь, в этой деревне, был так же бессилен, как и она. Он был свидетелем. Немым и бесполезным. И этот свет в окне казался ему не просто лампой, а последней искрой жизни, которую методично, всем миром, задували.
Продолжение следует ....