Рассказ.Глава 7.
Три года прошло с той весны, когда река взяла Платона Игнатьича. Три года — срок немалый. Деревья, что сажал ещё старик, окрепли, заборы подновили, крышу перекрыли. А в доме Зотовых жизнь текла по новому руслу — глубокому, холодному и неумолимому.
Горница казалась просторнее без Ефросиньиной прялки в углу.
Теперь там стоял деревянный шкаф с книгами , да счетами, купленный Тихоном в городе. Воздух пах не дымом и щами, а чернилами, кожаной обивкой и сухим, чистым деревом.
Наталья сидела за столом, сортируя фасоль.
Движения её были механическими, отработанными до автоматизма. Лицо, ещё недавно хранившее следы былой красоты, теперь было похоже на пожелтевшую, тонкую бумагу — прозрачное, с сеточкой морщин у глаз и у рта. Ей было тридцать два, но чувствовала она себя глубокой старухой.
Вдруг из сеней донёсся шорох, затем глухой удар и сдавленное всхлипывание. Наталья вздохнула, не поднимая головы. Через мгновение в дверях, потирая ушибленный лоб, появился Зиновий. Он казался ещё более потерянным и жалким после смерти отца, словно лишился последней опоры, пусть и жестокой.
— Наташ… — голос его был сиплым, виноватым. — Я… я ведро задел… вода разлилась…
— Вытри, — сказала она ровно, указывая взглядом на тряпку у печи. — Пока на полу не заледенело.
Он послушно заковылял к печи, начал неуклюже собирать воду. Смотрела на него и думала о странности их совместной жизни теперь.
Платона не было. Физического насилия, того, прежнего, не было. Но тишина в доме была страшнее крика. А Зиновий… Он был всё тем же большим ребёнком, только теперь его детскость была не раздражающей, а… жалкой. Он искал у неё защиты, тепла, которых у неё самой не осталось.
Раздались твёрдые, чёткие шаги по сеням. В горницу вошёл Тихон. Шестнадцатилетний, но с осанкой и взглядом зрелого мужчины.
В его облике не было ничего от юношеской мягкости — только угловатость, резкость и холод. Он снял добротное суконное пальто, повесил на специальный крючок у двери — не так, как все, а с аккуратностью.
— Корову у Архипа забрали, — сообщил он, не здороваясь. Сел за стол, развернул тетрадь. — Не отдал за три года ни копейки.
По решению схода — законно. Телку от нашей Бурёнки отдадим им на выпас. Чтобы с голоду не подохли. Невыгодно, если люди мрут — работать некому.
Наталья перестала перебирать фасоль. Архип был тем самым скотником, чьего сына когда-то избил Тихон.
— Корову… Это же последнее у них. Как же дети?
Тихон поднял на неё глаза. Взгляд был ясным, спокойным, абсолютно непроницаемым.
— У Архипа руки есть. Пусть работает. Дети подрастут — тоже в работники пойдут. Им корова только обуза. Молоко своё , если будут с нашей телки доить, это за работу.
Зиновий, прислушивавшийся у печи, пробормотал:
— Жалко их… Ребятишки маленькие…
Тихон даже не повернул головы в его сторону.
— Жалость хозяйству убыток приносит. Дед правильно говорил. —
Он сделал пометку в тетради. — Кстати, мать. Завтра в дом работницу возьмём.
Девку из-за реки, Фёклу. Сирота. Ей только кров и харчи. Ты с Машей совсем на хозяйстве изошлась.
В этих словах не было заботы. Был расчёт: ценный ресурс (Наталья) изнашивается, нужна замена.
— Я справляюсь, — тихо сказала Наталья.
— Не справляешься, — так же тихо возразил Тихон, сверяясь со счетами. — Видно по всему. Да и Маша к тебе слишком привязана. Будет девка — отвлечётся.
Надо, чтобы самостоятельной росла.
Маша, услышав своё имя, выглянула из-за печки, где тихо играла чурбачками.
Её большие, тёмные глаза, такие же, как у брата, смотрели на него без страха, но и без любви.
Смотрели, как на погоду — явление природы, которое нужно принимать.
— Идёт, — сказала Наталья, сдаваясь. Она давно перестала бороться. Борьба требовала сил, а их не было.
Вечером, когда Тихон ушёл в свою комнату — бывшую платоновскую светёлку, теперь превращённую в контору, — а Маша уснула, в горнице остались они вдвоём.
Наталья и Зиновий. Он сидел на полу у её ног, оперевшись головой о её колени, как огромная, несчастная собака.
— Наташенька… — прошептал он. — Холодно как-то… в сенях…
— Печь там топится, — монотонно ответила она, глядя на огонь в лампаде. Но она понимала, о каком холоде он говорит. Холоде одиночества, ненужности.
— Может… может, мне тут… на полу… — он робко потянулся, чтобы коснуться её руки.
Она не отдернула ладонь.
Но и не ответила на прикосновение. Её рука лежала холодная и неподвижная. Зиновий обхватил её своими грубыми, потрескавшимися пальцами, прижал к щеке.
— Раньше… раньше ты хоть ругалась… — всхлипнул он. — А теперь… будто тебя нет.
В его простых словах была страшная правда.
Её не было. Той Натальи, что могла ненавидеть, бояться, отчаиваться — той не было. Осталась оболочка, выполняющая функции: мать, хозяйка, объект для сыновьего управления.
— Я здесь, Зиновий, — сказала она пустым голосом.
— Нет… — упрямо покачал он головой. — Ты далеко. И Тихон… он… он как отец. Только… только страшнее. Отец хоть кричал иногда… ругался… а он… молчит. И всё решает.
Он затих, прислушиваясь к тишине дома. Из-за двери светёлки доносился равномерный, негромкий скрип пера — Тихон что-то писал, считал, планировал. Этот звук был фоном их жизни теперь.
— Я боюсь его, Наташ, — признался Зиновий шёпотом, полным детского ужаса. — Боюсь.
И Наталья, наконец, опустила другую руку ему на голову.
Не в порыве нежности, а в жесте бесконечной, общей усталости.
Она боялась не Тихона. Она боялась той совершенной, бездушной системы, которую он воплощал.
Платон был тираном, но тираном-человеком, со страстями и слабостями. Тихон был просто принципом.
Принципом эффективности, расчёта, власти. И против этого нельзя было бороться. Это можно было только принять. Или сломаться.
— Ничего, — прошептала она, сама не зная, кого утешает — его или себя. — Ничего… Проживём как-нибудь.
Но в глубине души она знала, что это «как-нибудь» — и есть самое страшное.
Это медленное, тихое угасание в чистом, хорошо управляемом доме, где сын-хозяин обеспечивает сытость, порядок и полную, абсолютную духовную пустоту.
А за окном снова шёл снег. Тихий, бесконечный, заваливающий все дороги.
Он падал на крыши, на забор, на следы на дороге. И казалось, он будет идти вечно, укутывая мир в холодное, безмолвное одеяло, под которым уже ничего не шевелится и не надеется.
Власть Тихона над домом и деревней к его семнадцати годам стала не просто неоспоримой — она стала абсолютной.
Он не кричал, не размахивал кулаками, как это делал Платон. Его власть была тихой, как мороз, выхватывающий последнее тепло из промёрзших изб.
Он говорил мало, смотрел пристально, а решения его были неотвратимы, как смена времён года.
Инструментом этой власти был не только расчёт, но и страх. Страх перед его холодным умом, перед его безжалостной логикой, перед той абсолютной непоколебимостью, с которой он проводил свою волю в жизнь.
История с девушкой, Феней, прогремела на всю округу.
Она была дочерью бедного бобыля с дальнего выселка, но славилась красотой — румяной, ядрёной, с густой косой цвета спелой ржи.
За ней стал приглядывать сын кузнеца, Гришка — парень удалой, весёлый, с горячими глазами. У них всё было по-честному: присмотрелись, понравились друг другу, родители были не против. Сватовство намечали на осень.
Узнал об этом Тихон.
Узнал не из праздного любопытства. Земля того самого бобыля, отца Фени, лежала клином между двумя полями Зотовых.
Тихон уже дважды предлагал выменять или купить этот клочок — старик упрямился, корни там предков лежали.
А теперь этот же старик собрался породниться с кузнецом, чья семья была крепкой, сплочённой и не боялась никого. Союз двух таких семей мог создать проблему. Тихону проблемы были не нужны.
Он действовал без спешки, как всегда. Вызвал как-то раз к себе в контору Гришку, будто по делу — обсудить подкову для нового мерина. Когда парень, ничего не подозревая, вошёл, Тихон даже не предложил сесть. Он сидел за столом, перелистывая бумаги.
— Слышал, на Феньке жениться собрался, — начал он без предисловий.
Гришка смутился, но выпрямился.
— Собрался, Тихон Платоныч. Дело хорошее.
— Нехорошее дело, — спокойно поправил Тихон. — Откажись.
В горнице повисла тишина. Гришка покраснел.
— Это… как так откажись? Я её…
— Ты её ничего, — перебил Тихон. — Она теперь не твоя. И не будет.
— Вы что… вы с ума сошли?! — вырвалось у парня. Он сделал шаг вперёд, сжимая кулаки.
Тихон поднял на него глаза. В его взгляде не было ни злобы, ни вызова. Было лишь холодное презрение к этой вспышке эмоций.
— Успокойся. Садись. Объясню.
Гришка, тяжело дыша, опустился на краешек стула.
— Объясняйте.
— Земля её отца мне нужна, — сказал Тихон, как о погоде.
— Через тебя и кузнеца он станет крепче, будет упрямиться. Мне это невыгодно.
Феня теперь живёт здесь, в моём доме. В работницах. Отец её подписал бумагу — она отрабатывает долг. Большой долг. Лет на десять. Так что забудь.
Гришка вскочил, стул с грохотом упал.
— Вы её украли! Силой! Я в волость пойду!
Тихон усмехнулся, впервые за весь разговор.
— Иди. Покажи бумагу с отцовской подписью и печатью. Скажешь, что девка у работодателя живёт и честно долг отрабатывает. Посмотрим, кто тебя послушает.
Он встал, подошёл к окну, спиной к Гришке.
— А теперь слушай сюда. Если ты продолжишь ходить, мутить воду, скандалить… У твоего отца, кузнеца, контракт на подковы для всего моего хозяйства.
Контракт я разорву. Материал для кузни идёт через мои руки — перекрою. И долги твоего дядьки по отцовской линии, которые я приобрёл прошлой осенью, потребую к уплате немедленно. Твоя семья через полгода будет нищей. Понял?
Гришка стоял, трясясь от бессильной ярости. Слёзы злости стояли в его глазах.
— Вы… вы дьявол…
— Нет, — спокойно ответил Тихон, оборачиваясь. — Я — хозяин. И я просчитываю шаги вперёд. Теперь твой ход. Или ты успокаиваешься, и твоя семья живёт как жила. Или ты будешь героем, а они — голодать. Выбирай.
Он не стал ждать ответа. Прошёл мимо ошеломлённого парня, открыл дверь.
— На улице ступа. И без криков. Думать иди.
Гришка, пошатываясь, вышел. Он не пошёл в волость. Он понял. Понял, что столкнулся не с человеком, а с системой, опутавшей всё и всех. С системой, которую звали Тихон Зотов.
А Феня, румяная Феня, теперь мыла полы в доме Зотовых. Её держали в чёрном теле, под замком, работы навалили по горло. Наталья видела её заплаканные глаза, слышала её тихие всхлипы по ночам, когда девушка думала, что все спят. Но помочь не смела. Она знала цену неповиновения Тихону.
Однажды вечером, когда Маша и Феня уже спали, а Зиновий копошился в сенях, Наталья не выдержала.
Она вошла в светёлку, где Тихон при свете керосиновой лампы что-то писал.
— Надо поговорить, — сказала она тихо.
Он не поднял головы.
— Говори. Время есть.
— Эту девку… Феню… отпусти.
Перо в его руке на мгновение замерло, потом снова заскрипело.
— Не могу. По контракту.
— Контракт ты сам состряпал! — голос Натальи дрогнул. — Её отец, пьяница, он и читать-то не умеет! Что ты там ему подсунул?
— Его крестик, — невозмутимо ответил Тихон. — Он поставил. Законно. И она отрабатывает долг отца. Всё честно.
— Честно?! — она сделала шаг к столу, оперлась на него дрожащими руками. — Тихон, да что же с тобой стало? Где ты, мой мальчик? Куда ты делся? Это же… это же зло чистое!
Он наконец отложил перо, откинулся на спинку стула, сложил руки. Смотрел на мать так, будто изучал редкий, непонятный экземпляр.
— Зло? Нет, мать. Порядок. Была проблема — земля. Я её решаю. Была угроза — альянс кузнеца и бобыля. Я её устраняю. Причём здесь зло? Я никого не убил. Не ограбил. Всё по закону.
— По твоему закону! — выкрикнула она. — Который ты сам для себя пишешь!
— А кто ещё должен писать законы? — искренне удивился он. — Слабые? Глупые? Тот, кто сильнее и умнее, тот и устанавливает правила. Так было всегда. Дед это понимал. Только он действовал грубо. А я — эффективно.
Наталья смотрела на этого красивого, страшного юношу, своего сына, и чувствовала, как последние крохи надежды рассыпаются в прах.
Она пыталась достучаться до чего-то человеческого, а перед ней была гладкая, ледяная стена рациональности.
— А её жизнь? — прошептала она. — Её молодость? Ты её сломал.
— Жизнь — не подарок, мать.
Это ресурс, — сказал он. — Её можно использовать хорошо или плохо. Я даю ей кров, еду, работу. Она приносит пользу хозяйству. Всё сбалансировано. А про «сломала»… Она привыкнет. Все привыкают.
Он снова взял перо, давая понять, что разговор окончен.
— И, мать… Не надо больше входить сюда с такими разговорами. Не тратьте моё время. И свои нервы.
Наталья вышла, закрыв за собой дверь.
Она стояла в тёмных сенях, прислонившись лбом к холодному косяку. Слёз не было. Была лишь всепоглощающая, костная усталость.
И грусть. Не острая, не рвущая душу, а тяжёлая, как свинец. Грусть по тому сыну, которого у неё никогда не было. По той жизни, которая могла бы быть. По той женщине, которой она когда-то была и которой больше никогда не будет.
Она услышала шорох. Из темноты вылез Зиновий. Он взял её руку, прижал к своему лицу.
— Не плачь, Наташ… — пробормотал он.
— Я не плачу, Зиновий, — ответила она пустым голосом. — Во мне уже нечему плакать.
На следующее утро, когда Наталья вышла во двор подышать морозным воздухом, она увидела свою мать. Евдокия стояла у калитки, закутанная в старый, драный платок, лицо её было синим от холода и безнадёжности. Увидев дочь, она робко поманила её рукой.
Наталья, оглянувшись, быстро подошла.
— Мама… что ты? Зачем в такой холод?
— Доченька… — голос Евдокии оборвался. Она судорожно сглотнула. — Помоги… Хоть крохами… Дети… Ванюшка на подёнщину ушёл, да не вернулся, говорят, в городе на стройке придавило… Лежит, не знаю, жив ли… А малым… есть нечего. Совсем. Хлеба нет. Картошка вся… Молю тебя…
Наталья почувствовала, как земля уходит из-под ног. Ваня… её брат, тот самый, кому она когда-то отдавала свой пай…
— Мама… я… я сейчас…
Она бросилась в дом, в кладовую. Схватила половину краюхи чёрного хлеба, горсть сушёных грибов, завернула в тряпицу. Выбежала обратно, сунула свёрток матери в руки.
— На, беги… Быстрее…
В этот момент на крыльце появился Тихон. Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на них. Его лицо не выражало ничего.
Евдокия, увидев его, съёжилась, попыталась спрятать свёрток.
— Здравствуй, внучек…
— Бабушка, — кивнул он вежливо. — За подаянием?
— Тихон, она… у них беда… — начала Наталья, но он поднял руку, прерывая.
— Знаю. Слышал про Ваню. Жалко. Но закон есть закон. Из этого дома без моего ведома ничего не выносится. Особенно — в счёт погашения долга.
— Какого долга?! — ахнула Евдокия.
— Долга за корову, которую мы вам оставили три года назад из милости, — невозмутимо сказал Тихон. — Проценты набежали. Этот хлеб — собственность хозяйства. Положите на место.
Наталья посмотрела на сына. Прямо, в упор. В его глазах она не увидела ни злорадства, ни жестокости. Увидела лишь твёрдую уверенность в своей правоте. Для него это была не сцена отчаяния, а нарушение финансового регламента.
— Тихон… она умрёт с голоду. Дети умрут.
— Не умрут, — возразил он. — У них есть руки. Пусть идут в батраки. Или пусть продают землю. У меня есть предложение. Четверть десятины за речкой я готов купить. По справедливой цене. Тогда и долг спишем, и на жизнь хватит.
Евдокия зарыдала, прижимая к груди пустой свёрток.
— Землю… последнюю… предков…
— Предки сыты не будут, — холодно констатировал Тихон. — Подумайте. А теперь извините, у меня дела.
Он развернулся и ушёл в дом.
Наталья стояла, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони. Она смотрела на согнутую спину матери, на её трясущиеся плечи. И понимала, что помочь не может. Что она такая же пленница в этом аду рационального зла, как и все остальные.
— Мама… — прошептала она. — Прости меня. Ради всего святого, прости…
Евдокия выпрямилась, вытерла лицо краем платка. В её глазах, полных слёз, вдруг вспыхнуло нечто страшное — не ненависть, а глубокое, бесповоротное понимание.
— Тебя, дочка, не виню… — хрипло сказала она. — Тебя и раньше похоронили. Жаль только… что внук мой… в того же дьявола уродился.
Она повернулась и поплелась прочь, постукивая палкой по обледенелой дороге. Хлеба с собой она не взяла.
Наталья простояла у калитки ещё долго, пока холод не проник ей под кожу, до самых костей.
Она смотрела на убегавший вдаль след от палки матери. След, который вёл в нищету, голод и смерть. И она была бессильна его остановить. Потому что её сын, хозяин этого дома и её жизни, сказал, что это — правильно. И в его мире железной логики и бездушных правил это и было единственной правдой.
А над деревней снова сгущались свинцовые тучи, неся новый снегопад. Снег должен был замести все следы, все слёзы, всё отчаяние. Оставив только чистую, безупречную, мёртвую белизну.
Инцидент с Зиновием случился в тот самый день, когда зима, казалось, достигла предела своей силы. Воздух был густым и колючим, ветер сметал с крыш снежные шапки и завывал в трубах, как голодный зверь.
Тихон отправил отца в дальний сарай — принести старые сбруи, которые планировалось почистить и продать. «Пусть занят будет, чтобы под ногами не болтался», — сказал он матери, не глядя на неё. Зиновий, всегда радовавшийся любому поручению, кивнул с детской серьёзностью, натянул рваный тулуп и побрёл через двор.
Он не вернулся через час. Не вернулся и через два.
Беспокойство, тупое и тягучее, начало подниматься в Наталье. Она выглянула во двор — метель заметала следы.
— Тихон, — голос её звучал чужим, прерывистым. — Зиновий не идёт.
Тихон, сидевший за счетами, поднял голову. В его глазах мелькнуло не беспокойство, а раздражение — как на неполадку в механизме.
— Наверное, заигрался. Или уснул там. Сейчас Фенка сбегает.
Но Фенка, посланная в сарай, вернулась с перекошенным от ужаса лицом.
— Там… он там… на лестнице… не шевелится…
Тихон вздохнул — долгим, усталым вздохом, как будто предвидел эту дополнительную хлопоту. Надел пальто и вышел. Наталья, накинув платок, побежала за ним.
Дальний сарай был старым, с гнилыми половицами и крутой, почти вертикальной лестницей на сеновал. Зиновий лежал у её подножия в неестественной позе, одна нога подогнута под себя. Рядом валялись несколько старых уздечек. Его лицо было бледным, глаза закрыты, изо рта сочилась тонкая струйка крови, уже начинавшая подмерзать на морозе.
Тихон опустился на корточки, потрогал шею, прислушался.
— Жив, — констатировал он. — Но нога сломана, может, и рёбра. И головой ударился. Дурак. Не мог поосторожнее.
Наталья упала на колени рядом, взяла руку мужа. Она была тяжёлой и безжизненной.
— Зиновий… Зиновий, слышишь?
Он не отозвался. Лишь слабо, прерывисто дышал.
— Фенка, беги за старостой и за фельдшером, — распорядился Тихон, поднимаясь. — Если фельдшер в деревне. Если нет — скажи старосте, пусть подвода будет. В волостную больницу везти надо.
Пока Фенка мчалась выполнять приказ, Тихон стоял над отцом, глядя на него тем же взглядом, каким смотрел на павшую скотину. Рассчитывал убытки, хлопоты, время.
— Зачем ты его послал одного на эту лестницу? — вырвалось у Натальи. — Ты же знал, что он…
— Знать — одно, — перебил он холодно. — А содержать праздного человека — другое. Он должен был быть полезен. Не справился. Его вина.
Фельдшера в деревне не оказалось. Староста прислал подводу. Тихон и двое работников осторожно погрузили бесчувственное тело Зиновия на сено, укрыли тулупом. Наталья хотела сесть рядом, но Тихон остановил её жестом.
— Ты останешься. С Машей. И с хозяйством. Я сам отвезу.
— Но он мой муж! — в отчаянии воскликнула она.
— Он — обуза, которая сейчас требует ресурсов, — поправил он. — А твоё место здесь. Не усугубляй.
Он сел рядом с возницей, кивнул. Подвода, скрипя полозьями, тронулась в сторону волости, скрываясь в белом мареве метели. Наталья стояла посреди двора, и снег забивался ей за ворот, но она не чувствовала холода. Она чувствовала лишь ледяную пустоту, ещё более глубокую, чем прежде.
Зиновия привезли обратно через три дня.
Фельдшер в волости развёл руками: сотрясение, перелом бедра, три ребра. Выживет — но ходить, скорее всего, не будет. И уж точно работать. Содержать его в больнице — не на что. Тихон, не колеблясь, забрал отца домой.
Теперь Зиновий лежал на своей кошме в горнице, у печи. Он часто был в забытьи, бредил, звал то отца, то Наталью. Когда приходил в себя, смотрел на мир мутными, ничего не понимающими глазами и тихо стонал от боли.
Тихон выделил на его содержание минимум: простую еду, старые тряпки для перевязок, самогонку для обезболивания — дешевле, чем лекарства. Он поставил к нему Фенку — менять тряпки, убирать. Сам подходил раз в день, смотрел, кивал.
— Держится. Организм крепкий, — как-то сказал он Наталье. — Может, и выкарабкается. Калекой.
— Он же мучается, — прошептала Наталья, глядя, как Зиновий в бреду пытается стряхнуть с себя невидимые путы.
— Все мучаются, — равнодушно ответил Тихон. — Кто-то от голода, кто-то от глупости, кто-то — от последствий своей неловкости. Это не повод тратить лишние ресурсы.
Однажды ночью Наталью разбудил тихий, но настойчивый звук. Зиновий был в сознании. Он лежал, глядя в потолок, и слезы медленно текли из его тусклых глаз по впалым щекам. Увидев её, он пошевелил рукой.
— На… таш… — выдохнул он с невероятным усилием.
— Я здесь, Зиновий. Я здесь.
— Больно… — прошептал он. — Всё… больно… И тут… — он ткнул пальцем в свою грудь, в область сердца.
— Потерпи, — сказала она, не зная других слов. — Потерпи, милый.
— Не… хочу… — в его голосе послышалась детская, чистая обида. — Не хочу больше… Отпусти…
Она замерла, поняв, о чём он просит. Не о лекарстве. О конце.
— Не говори так… Выздоровеешь…
Он слабо покачал головой.
— Нет… Он… не даст… — он кивнул в сторону светёлки, где спал Тихон. — Он… скажет… накладно… Я… обуза…
Он замолчал, закрыл глаза, и слёзы текли ещё сильнее.
Наталья села на пол рядом с ним, взяла его горячую, сухую руку в свои и держала так до самого утра, пока он снова не погрузился в забытьё. Она понимала, что он прав. Тихон уже подсчитал стоимость его жизни и нашёл её не соответствующей потенциальной полезности. Существование Зиновия теперь зависело не от воли Божьей, а от холодного расчёта сына.
Прошла неделя. Состояние Зиновия не улучшалось.
Он слабел, кашель становился глубже, в груди клокотало. Фельдшер, заглянувший раз по пути, мрачно сказал: «Воспаление лёгких начинается. Без сильных лекарств — конец.»
Тихон выслушал это, поблагодарил, ничего не обещая. Вечером он вызвал Наталью в светёлку.
— Надо решать вопрос с отцом, — начал он без предисловий.
Сердце Натальи упало.
— Какой вопрос? Его лечить надо!
— Лекарства, которые нужны, стоят дорого. И не факт, что помогут. А если помогут, он останется калекой. На содержание калеки уйдут те же ресурсы, что на здорового работника. Это экономически нецелесообразно.
Она смотрела на него, не веря своим ушам.
— Ты… ты предлагаешь его… оставить?
— Я предлагаю принять рациональное решение, — поправил он. — Мы обеспечим ему уход, еду, тепло. Всё, что в наших силах. Если организм справится — будет жить. Нет — значит, такова его судьба. Вкладывать дополнительные средства в заведомо убыточный актив — глупо.
— Это твой отец! — выкрикнула она, и в голосе её впервые за много лет прозвучала не усталость, а ярость. — Твоя плоть и кровь!
— Плоть и кровь, которая оказалась некачественной и ненадёжной, — холодно парировал он. — Эмоции не должны управлять хозяйственными решениями. Дед никогда не позволил бы им руководить собой.
Он подошёл к окну, глядя на занесённый снегом двор.
— Кстати, о делах. Я договорился насчёт земли твоей матери. Она подписала бумаги. Продала. Теперь они не должники. Получили немного денег. Хватит, чтобы Ваньку подлечить и перезимовать. Я даже немного сверху дал. Из гуманных соображений.
Он сказал это так, будто совершил акт великой благотворительности. Наталья поняла: он купил землю её матери за бесценок, пока та была в отчаянии. И теперь считает себя благодетелем.
— Ты всё просчитал, да? — прошептала она. — И отца, и землю, и всё вокруг.
— Конечно, — он обернулся, и в его глазах горел странный, бесстрастный свет. — Это и есть жизнь, мать. Бесконечный расчёт. Кто не считает — того считают. И обычно — в минус.
В ту ночь Зиновию стало резко хуже. Дышал он со свистом, лицо посинело. Наталья и Фенка дежурили у его постели, меняли холодные компрессы, но жар не спадал. Под утро он ненадолго пришёл в себя. Взгляд его был удивительно ясным.
— Наталья… — позвал он.
— Я здесь.
— Спасибо… что была… — он с трудом выговорил. — Прости… что я… такой…
— Не надо, — она сжала его руку. — Ничего, милый. Ничего.
— Холодно… — прошептал он. И закрыл глаза.
Больше он не открывал их. Его дыхание становилось всё тише, реже, пока не прекратилось вовсе. Он ушёл тихо, как и жил — неслышно, почти незаметно для мира, который никогда не был для него ни добрым, ни понятным.
Наталья сидела рядом, держа его остывающую руку, и не плакала. Она смотрела на это измождённое лицо, на котором наконец-то разгладились все морщины страха и недоумения. И думала, что, возможно, для него это и было освобождением. От боли, от страха, от этого дома, от сына, который был для него таким же чужим и страшным, как и отец.
Вошёл Тихон. Он подошёл, потрогал шею Зиновия, прислушался.
— Кончился, — констатировал он. — Ну что ж. Теперь надо думать о похоронах. Скромно, но достойно. Чтобы люди не говорили. Фенка, приведи в порядок. Мать, иди отдохни.
Наталья поднялась. Она посмотрела на сына, который уже составлял в уме смету похорон, и спросила тихо, почти беззвучно:
— Тихон… а тебе хоть капельку жалко? Хоть чуть-чуть?
Он на миг задумался, как будто проверял внутренние ощущения.
— Жалко потраченного времени и ресурсов на его содержание в последние дни. Жалко, что не был более полезным. А так… Нет. Не жалко. Смерть — это естественно. Просто закрытие одного из счетов.
Она кивнула и вышла. Она поняла окончательно. Её сын был не злодеем. Он был просто… пустотой. Идеально отлаженным механизмом без души. И жить рядом с такой пустотой было страшнее, чем с самым жестоким тираном.
Похоронили Зиновия на краю кладбища, рядом с Платоном. Народу пришло мало. Отпевали быстро. Тихон стоял у могилы с каменным лицом, выполняя необходимый ритуал. Наталья стояла рядом, держа за руку испуганную Машу. Она смотрела на свежую землю и думала, что хоронит не только мужа. Она хоронила последнюю формальную связь, которая хоть как-то определяла её место в этом мире. Теперь она была просто матерью Тихона Зотова. И больше никем.
Вернувшись в дом, Тихон снял траурную ленту с рукава и сказал:
— Теперь, мать, всё будет проще. Лишних ртов нет. Ты будешь помогать Фенке по хозяйству. Маша подрастает — надо думать о её обучении. Грамоте, шитью, счёту. Чтобы полезной была.
Он говорил, а она слушала, глядя в окно, где начинало смеркаться. Свобода, о которой она иногда мечтала при жизни Платона и Зиновия, не наступила.
Наступила идеальная, беззвучная несвобода. Она была теперь абсолютно одинока в этом чистом, сытом, холодном доме. Её тюремщиком был её собственный сын, а цепями — его безупречная, бесчеловечная логика и его абсолютная власть над всем, включая воздух, которым она дышала.
И не было даже надежды на избавление. Потому что смерть Зиновия показала: в мире Тихона смерть — не избавление. Это просто пункт в отчёте. А её собственная жизнь была таким же активом на его балансе. И он распорядится ей с той же холодной эффективностью, когда придёт время.
А за окном снег шёл снова, заваливая свежий холмик на кладбище, сглаживая все неровности, стирая все следы. Оставляя только ровную, белую, бесконечную пустоту.
. Конец
Глава 8