Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОБЕЗДОЛЕННАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 8.

РАССКАЗ. ГЛАВА 8.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь была не просто тёмной — она была густой, вязкой, как деготь. Наталье не спалось.

Воздух в горнице казался спёртым, пахнущим болезнью, смертью и непролитыми слезами.

Она осторожно слезла с кровати, стараясь не разбудить Машу, спавшую рядом. Накинула на плечи старую шаль и босиком, крадучись, вышла в сени, а оттуда — на крыльцо.

Мороз ударил в лицо, обжигая лёгкие.

Воздух был чистым, звёздным, безжалостным. Она сделала несколько глубоких, судорожных вдохов, пытаясь заглушить тупую боль, что сверлила грудь изнутри. Со смерти Зиновия прошло всего несколько дней, а дом уже жил, как будто его никогда и не было. Тихон спал в своей светёлке, Феня — где-то на печке в сенях. Всё было тихо. Слишком тихо.

И вдруг эта тишина дрогнула.

Сначала это был неясный звук — скрип, глухой удар, словно что-то тяжёлое упало на сено.

Он донёсся со стороны дальнего сарая, того самого, где сломался Зиновий. Наталья насторожилась, прислушалась. Может, скотина? Но скотину перегнали в тёплый хлев ещё с вечера.

Потом послышался голос. Женский. Сдавленный, полный ужаса и боли.

— Нет… не надо…

Сердце Натальи замерло, потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело.

Она спустилась со скрипучих ступеней крыльца и, прижимаясь к тени забора, поплыла по снегу к тёмному прямоугольнику сарая. Каждый шаг отдавался в её висках пульсирующей болью.

Она прильнула к щели между рассохшимися досками.

Внутри слабо светился фонарь, брошенный на бочку. В его колеблющемся свете она увидела их.

Феня. Её сбили с ног, она полулежала на груде старого сена, её лицо было искажено гримасой немого крика.

Её ситцевая рубаха была порвана на груди, обнажая белую кожу.

А над ней, тяжело дыша, стоял Тихон. Он был без верхней одежды, в одной рубахе, засученной по локти. Его лицо, обычно такое неподвижное, сейчас было живо — не страстью, а сосредоточенной, хищной напряжённостью.

В его глазах горел тот же холодный огонь, что и в глазах Платона, но без старческой тяжести. Это была молодая, жестокая энергия.

— Больно… — выдохнула Феня, пытаясь отползти. В её голосе не было просьбы, только констатация невыносимого факта.

— Потерпишь, — его голос был низким, хриплым от натуги. Он схватил её за плечо, грубо прижал к сену. — Я тебе не Гришка. Кобылка не объезженная…

Он повалился на неё всем весом. Раздался резкий звук — рвущейся материи.

Феня вскрикнула — коротко, отрывисто, как подрезанная птица. Началась глухая, отвратительная возня: шуршание сена, тяжёлое пыхтение, подавленные, захлёбывающиеся всхлипы.

Наталья зажмурилась, вжавшись лбом в шершавые, ледяные доски. Её тошнило. Ноги подкашивались.

— Что, не смогла достаться Гришке? — вдруг раздался его голос, злой, насмешливый. — Ждала его?

Послышался резкий звук — шлёпок ладонью по плоти. Феня вскрикнула уже по-настоящему, с болью и унижением.

— Я твой хозяин, — прорычал Тихон, и в его голосе впервые прозвучало нечто первобытное, животное. — Ублажай меня. Слышишь? И забудь про всех. Ты теперь моя.

Наталья оттолкнулась от стены, как от раскалённого железа.

Она отскочила, споткнулась о сугроб, упала на колени.

Снег обжёг ладони. Она вскочила и побежала назад к дому, не оглядываясь, задыхаясь, с каждой клеткой тела крича от ужаса. Но крик не вырывался наружу — он оставался внутри, раздирая её на части.

Она ворвалась в сени, захлопнула дверь, прислонилась к ней спиной, вся дрожа как в лихорадке.

Перед глазами стояли картины — не из сарая. Из её собственного прошлого. Та же темнота. Та же тяжесть мужского тела. Та же безысходность. Те же слова, сказанные другим голосом, но с тем же смыслом. «Ты теперь моя».

Она бросилась в горницу, к своей кровати, и упала лицом в подушку, зарываясь в неё, пытаясь заглушить стон, который рвался из горла.

Тело её била мелкая, неконтролируемая дрожь. Руки сжимали простыню так, что кости хрустели.

«Бедная девочка… — метались в голове обрывки мыслей. — Бедная, бедная девочка… С ней тоже… то же самое…»

Но это была не совсем правда. С ней, с Натальей, было циничное, расчётливое насилие.

Платон брал её как инструмент для достижения цели. А Тихон… Тихон брал как вещь. Просто потому, что мог. Потому что она была на его территории. Потому что это укрепляло его власть. В этом не было даже того извращённого «права», которым прикрывался Платон. Здесь была голая, жестокая сила.

И самое страшное — она знала, что ничего не изменится. Феня будет молчать.

Потому что боится. Потому что некуда идти. Потому что Тихон — хозяин. Так же, как молчала она сама.

Наталья лежала, уткнувшись лицом в подушку, и слушала

. Слушала тишину дома. Тишину, которая теперь была наполнена новым, страшным смыслом. Где-то там, в сарае, совершалось преступление.

А здесь, в чистой, опрятной горнице, лежала она — мать преступника — и была так же беспомощна, как и та девушка.

Через какое-то время на крыльце скрипнула дверь.

Послышались шаги — твёрдые, уверенные. Шаги Тихона. Он прошёл в сени, потом — в свою светёлку. Дверь закрылась с мягким щелчком.

Всё.

Ни криков, ни шума. Только эта леденящая, всепоглощающая тишина. Тишина соучастия. Тишина поражения.

Наталья перевернулась на спину, уставившись в темноту потолка. Слёзы текли из её глаз, но она их не чувствовала.

Она чувствовала только одно — окончательную, бесповоротную смерть той Натальи, которая ещё могла что-то чувствовать, чего-то бояться, на что-то надеяться.

Теперь не осталось ничего. Только пустота. И знание. Знание того, что этот дом, этот порядок, эта система — вечны. Они воспроизводят себя, плодятся, как споры плесени. И её сын — самый совершенный их продукт. Он не просто продолжает дело деда. Он вывел его на новый, абсолютный уровень.

А за окном начинало сереть. Ночь, свидетель насилия, отступала, уступая место бледному, равнодушному зимнему рассвету.

Свет, пробивавшийся сквозь стёкла, не сулил ни надежды, ни тепла.

Он лишь освещал контуры привычного, незыблемого ада, в котором теперь была заточена ещё одна душа. И Наталья знала, что с рассветом придётся встать, умыться, начать день. Сделать вид, что ничего не знает. Сделать вид, что ничего не случилось.

Потому что иначе — сломается. А ломаться было уже поздно. Она должна была держаться. Хотя бы ради Маши. Хотя бы для того, чтобы эта новая жертва, Феня, увидела в её лице не сочувствие — это было бы жестоко, — а просто молчаливое присутствие. Присутствие такого же пленника в этой прекрасной, ужасной тюрьме.

Утро после той ночи наступило серое и тяжёлое, словно мокрая холстина. Наталья, не сомкнувшая глаз, поднялась с постели с чувством, будто её тело налито свинцом. Каждое движение требовало нечеловеческих усилий. Она заставила себя затопить печь, поставить чугунок с водой. Механические действия спасали от мыслей, но ненадолго.

В голове, как заезженная пластинка, крутился один вопрос: Как остановить? Но за ним сразу же возникал ледяной, безжалостный ответ: Никак.

Она представляла себе разговор с Тихоном.

Крики, мольбы, угрозы. Но её внутренний голос, закалённый годами рабства, тут же высмеивал эти фантазии. Крики?

Он посмотрит на неё пустым взглядом и спросит, не жарко ли ей в голове. Мольбы? Он приведёт расчёт, доказывающий его право на любую женщину в его доме. Угрозы? Какие угрозы может предъявить нищая, зависимая мать всесильному хозяину?

Сойти с ума и наброситься на него с кочергой? Он легко отнимет кочергу, а её запрут в чулане как буйную. И Маша останется одна.

Мысль о Маше пронзила её холодной иглой. Дочь. Надо думать о дочери. Значит, молчать. Притворяться. Стать частью этого молчаливого, страшного сговора. Но как вынести это? Как смотреть в глаза той девочке, зная, что происходит за стенами?

Дверь в сени скрипнула. Наталья вздрогнула, обернулась.

На пороге стояла Феня. Вернее, это была тень Фени. Девушка вошла, не поднимая глаз, двигаясь медленно, осторожно, как будто каждое движение причиняло боль.

Её обычно румяное лицо было землистым, под глазами — синеватые, впалые тени.

Губы сжаты в белую ниточку. Ситец на плече был грубо заштопан — видимо, сама торопливо чинила перед рассветом. На шее, у ворота, виднелся синяк — тёмный, отчётливый отпечаток пальцев.

Она молча прошла к ушату с водой, зачерпнула ковш, сделала глоток. Руки её мелко тряслись.

— Феня… — тихо позвала Наталья.

Девушка вздрогнула, как от удара, и выронила ковш.

Вода расплескалась по полу. Она метнулась, чтобы поднять его, движения были паническими, животными.

— Я… я сейчас уберу… простите, Наталья Петровна… — её голос был хриплым, сорванным.

— Ничего… не надо… — Наталья сделала шаг к ней, но Феня отпрянула, прижавшись спиной к стене.

В её глазах читался чистый, неприкрытый ужас. Не перед Натальей. Перед всем миром. Перед памятью о том, что было.

Наталья остановилась, опустила руки

. Она понимала. Любое прикосновение, любой знак внимания сейчас могли быть восприняты как угроза, как насмешка, как продолжение кошмара.

— Иди… отдохни, — выдохнула она. — Я сама.

Феня кивнула, один раз, резко, и, шаркая ногами, почти побежала обратно в сени, на свой чердачок над печью. Словно искала убежища, норы, где можно спрятаться.

Наталья стояла посреди кухни, глядя на лужу на полу. Капля за каплей вода впитывалась в дерево, оставляя тёмное пятно. Таким же тёмным, неизгладимым пятном легло на этот дом то, что случилось ночью. И она была частью этого пятна. Её бездействие, её страх делали её соучастницей.

Через час в горницу, уже одетый в свой пиджак, вошёл Тихон.

Он выглядел свежим, выспавшимся, лицо его было гладким и спокойным. Он сел за стол, ожидая завтрака. Ничто в его облике не выдавало ночного зверя. Он был снова хозяином, расчётливым и холодным.

Маша, игравшая в углу неосторожно задела ногой табурет. Скудный звук отозвался в тишине гулко.

Тихон медленно повернул голову.

— Матрёна, — сказал он, используя её полное имя, что всегда звучало как холодный приказ. — Ты мешаешь. Убери игрушку. Сядь прямо. Не копошись.

Девочка, испуганная его тоном, съёжилась, но не сразу повиновалась.

Она крепче прижала к себе лошадку — подарок от деда.

— Я сказал, убери, — голос Тихона стал тише, но от этого только опаснее.

— Она же не мешает… — неожиданно для себя вступилась Наталья. Слова вылетели сами, прежде чем она успела их обдумать.

Тихон перевёл на неё взгляд. В его глазах не вспыхнул гнев.

Появилось что-то худшее — холодное раздражение.

— Мать, ты портишь ребёнка. Из неё должна вырасти полезная, дисциплинированная женщина, а не капризная дурочка. Твои методы воспитания приводят к безответственности и слабости. — Он снова посмотрел на Машу. — Последний раз. Убери. Или я сожгу эту деревяшку в печи.

В его тоне не было сомнений. Он сожжёт.

Маша, рыдая, положила лошадку на пол и, сжавшись в комочек, уставилась в стол. Её маленькие плечики вздрагивали.

— Вот видишь, — сказал Тихон Наталье, как будто демонстрируя успешный эксперимент. — Порядок. Теперь о другом. Вечером приедет купец из города по делам. Стол должен быть на уровне. Феня пусть помогает. И надень что-нибудь… поживее. То синее платье. Не хочу, чтобы думали, будто у нас в доме нищета и уныние.

Он отпил из поставленной перед ним кружки чаю, сделал пометку в блокноте и вышел, не сказав больше ни слова. После него в горнице повисла тишина, нарушаемая лишь тихими всхлипами Маши.

Наталья подошла к дочери, хотела обнять, но девочка неожиданно отшатнулась. В её глазах, полных слёз, читался немой вопрос и упрёк: Почему ты не защитила? Наталья опустила руки. Она не могла ответить. Потому что сама боялась. Потому что была слаба. Потому что вся её жизнь была доказательством того, что против силы Тихона нет защиты.

И в этот момент, глядя на испуганное лицо дочери, на запертую дверь в сени, за которой пряталась сломленная Феня, Наталья поняла, что больше не может.

Не может молчать, не может делать вид. Эта мысль была не вспышкой отваги, а криком загнанного в тупик животного. Нужно было что-то делать. Но что? Разум подсказывал: ничего. А инстинкт, глухой и слепой, толкал куда-то вперёд, к последней, отчаянной попытке.

«Мать, — пронеслось в голове. — Надо к матери.»

Это было безумием.

Евдокия была стара, бедна, бесправна. Что она могла посоветовать? Чем помочь? Но она была единственным человеком во всём мире, который когда-то любил Наталью просто так, не как собственность или функцию. Единственным живым существом, связь с которым ещё не была окончательно перерублена .

Дождавшись, когда Тихон уедет по делам в поле, Наталья быстро нарядила Машу, накинула на себя старый тулуп.

— Пойдём к бабушке, — коротко сказала она дочери.

— А брат? — испуганно спросила Маша.

— Брат не узнает. Молчок.

Она вывела девочку через задний двор, чтобы не попасться на глаза работникам, и они, проваливаясь в снег, пошли по знакомой, занесённой дороге к материнской избе.

Изба Евдокии казалась ещё более покосившейся и обветшалой. Наталья, войдя внутрь, едва сдержала стон. От былой бедности здесь пахло теперь нищетой и смертью. В горнице было холодно — печь топили экономно. На лавке лежал Ванюшка — тот самый брат, которого придавило на стройке. Он был жив, но лежал неподвижно, уставившись в потолок мутными глазами. От него пахло болезнью.

Евдокия, увидев дочь и внучку, не обрадовалась. На её измождённом лице отразилась только тревога.

— Дочка… что случилось? Он… он знает что ты ко мне пришла?

— Нет, мама, — Наталья прижала к себе Машу, которая робко жалаcь к её ногам. — Мне… мне надо поговорить.

Она излила всё. Сдавленно, обрывисто, путаясь в словах, она рассказала о ночи, о Фене, о своём ужасе, о страхе за Машу. Говорила, не глядя матери в глаза, боясь увидеть там осуждение или, что ещё хуже, такое же бессилие.

Евдокия слушала молча. Не перебивая. Когда Наталья замолчала, в избе долго царила тишина, нарушаемая только тяжёлым дыханием Ванюшки.

— Что же делать-то, дочка? — наконец, прошептала старуха. Голос её был безжизненным, выгоревшим. — Бежать? Куда бежать? С ребёнком? Зимой? Он найдёт. Он теперь сила. Все его боятся, все ему должны. Тебя в волости же первой спросят: «А заявление есть? Свидетели?» А кто будет свидетельствовать против Тихона Зотова?

— Но я не могу больше… — голос Натальи сорвался. — Я с ума сойду…

— Сойдёшь, — согласилась Евдокия с ужасающей покорностью. — А потом тебя в сумасшедший дом упрячут, а Машеньку… он её воспитывать будет. По-своему. Ты хочешь этого?

Наталья закрыла глаза. Картина была слишком ясной, слишком правдоподобной.

— Значит… нет выхода? — прошептала она, уже зная ответ.

Евдокия медленно подошла, обняла её. Объятие было костлявым, слабым, но в нём была вся неизбывная материнская боль.

— Выход один, доченька, — сказала она тихо, почти у неё на ухе. — Перетерпеть. Выжить. И Машеньку сберечь. Как-нибудь сберечь. Пока она не подрастёт. А там… кто его знает. Может, Бог смилостивится. А может… — она не договорила, но Наталья поняла. А может, он сам сломается. Но глядя на того монстра, в которого превратился её сын, в это верилось с трудом.

— А та девка… Феня… — начала Наталья.

— Ей не помочь, — перебила мать с жестокой прямотой отчаяния. — Не твоя она. И не твоя вина. Каждый за себя в этой жизни. Ты за дочь свою держись. Это всё, что ты можешь.

Наталья стояла, прижавшись лбом к материному плечу, и чувствовала, как последние проблески надежды гаснут в её душе. Мать не дала ей совета. Мать констатировала приговор. Жить в аду. Молчать. Выживать. Ради ребёнка. И ждать. Ждать чуда или конца.

Она забрала Машу и пошла обратно. Дорога казалась ещё длиннее.

Ветер теперь дул им в лицо, слепил глаза колючим снегом. Наталья шла, почти неся дочь на руках, и думала о том, что теперь она окончательно одна. Даже мать не стала опорой — она лишь показала глубину пропасти. Оставалось только идти вперёд, в этот чистый, холодный, прекрасно управляемый ад. Играть свою роль. Быть матерью хозяина. И надеяться, что у неё хватит сил дожить до того дня, когда хоть что-то изменится. Или до того дня, когда силы окончательно иссякнут.

А позади, в бедной избе, Евдокия стояла у окна и смотрела им вслед, тихо плача.

Она плакала не только о дочери. Она плакала о том, что правда, которую она сказала, была единственной правдой, доступной им всем. Правдой выжженной, бесплодной земли, на которой уже ничего не могло вырасти, кроме новых страданий.

Разговор назревал, как гнойник. Неделя тихого ужаса, крадущихся взглядов, всхлипов по ночам из-за перегородки, где спала Феня, переполнила последнюю чашу терпения Натальи.

Она чувствовала, как сходит с ума. И выбрала для разговора момент, когда Тихон, казалось, был в относительно спокойном расположении духа — после ужина он сидел в своей конторе, просматривая какие-то счета.

Она постучала и вошла без разрешения. Он поднял глаза, и в них мелькнуло удивление, быстро сменившееся привычным холодным интересом.

— Мать. Что-то нужно?

— Тихон, — начала она, и голос её дрогнул. Она вцепилась пальцами в складки фартука, чтобы они не тряслись. — Надо поговорить. О Фене.

Его лицо стало каменным.

— О чём именно?

— Оставь её. Прекрати. Это… это грех. Это ужас. Она же живой человек!

Он медленно отодвинул от себя тетрадь.

— Она работница. Живущая в моём доме. И я делаю с тем, что моё, что считаю нужным.

— Она не вещь! — выкрикнула Наталья, и страх на миг отступил перед волной отчаяния. — У неё есть чувства! Она плачет по ночам! Ты её сломал!

Тихон встал. Он был выше её на голову, и его тень накрыла её.

— Чувства — слабость. Я её не ломал. Я привожу в порядок. Чтобы знала своё место.

— Её место не в твоей постели! Не в этом насилии!

— Всё в этом мире — насилие, — произнёс он с ледяной убеждённостью философа. — Сильный насилует слабого. Умный — глупого. Я сильный и умный. Значит, моё право. Твои сантименты, мать, лишь доказывают, почему ты всегда была жертвой.

Она не выдержала. Годы унижений, страх, отчаяние — всё вырвалось наружу.

— Я твоя мать! Ты вышел из меня! Как ты можешь?! Ты же видел, что делал со мной твой дед?! Разве тебе не больно было за меня?!

Эти слова, казалось, пробили брешь в его броне.

Но не для жалости. Для ярости. В его глазах вспыхнул тот самый хищный, первобытный огонь, который она видела в сарае.

— Больно? — он прошипел, делая шаг вперёд. — Мне было стыдно! Стыдно за твою слабость! За то, что ты позволила себя сломать! Ты могла бы бороться! Могла бы убить его во сне! Но ты предпочла лежать и плакать! Ты — олицетворение всего, что я презираю!

Он был совсем близко. Его дыхание, пахнущее чаем и чем-то металлическим, било ей в лицо.

— А теперь ты лезешь ко мне со своими жалкими попытками что-то изменить? Ты, которая даже за своего дурака-мужа не смогла постоять?

Она отшатнулась, но было поздно. Его рука, быстрая и резкая, как удар змеи, взметнулась и ударила её по лицу. Удар был не яростным, а точным, расчётливым.

От него звенело в ушах, и мир поплыл. Она упала на колени, прижав ладонь к горящей щеке.

Он стоял над ней, тяжело дыша.

— И чтобы я больше не слышал об этом. Ни слова. — Он сделал паузу, и следующая фраза прозвучала ещё страшнее, потому что была спокойной.

— И если будешь вмешиваться не в своё дело… Машу я отправлю в город. В сиротский приют при монастыре. Или в услужение к купцу, у которого есть особые пристрастия к маленьким девочкам.

Думаешь, я не найду, куда пристроить сестру? Она будет полезной. И далеко от твоего влияния.

Он повернулся к столу, как будто ничего не произошло. Разговор был окончен.

Наталья поднялась с полов.

Она не плакала. Она вышла из конторы, прошла в свою горницу, села на кровать и сидела, глядя в одну точку. Щека горела, но эта боль была ничтожна по сравнению с ледяной пустотой внутри. Он не просто ударил её. Он убил в ней последнюю иллюзию. Иллизию материнства, связи, хоть какого-то остатка человечности в нём. А угроза насчёт Маши… это была не угроза. Это был план, который он уже обдумал во всех деталях.

Через несколько дней в доме началось то, что Тихон называл «деловым приёмом».

Приехали трое: сын волостного писаря, хитрый и вертлявый; подрядчик из города, грузный и громогласный; и ещё один, безымянный для Натальи, с пустыми, блуждающими глазами. Они привезли с собой ящик водки, закуску и особую, сальную атмосферу мужской «дружбы», построенной на деньгах и взаимной выгоде.

Горница наполнилась дымом махорки, грубым хохотом, звоном рюмок.

Тихон, обычно такой сдержанный, казалось, разморозился. Он улыбался, шутил (его чёрный, циничный юмор заставлял гостей хохотать ещё громче), щедро наливал. Но его глаза, даже когда он смеялся, оставались холодными и оценивающими. Он не терял контроля. Он создавал иллюзию товарищества.

Когда стол был уже изрядно опустошён, а речи стали громкими и невнятными, Тихон хлопнул в ладоши.

— А теперь, господа, десерт! — крикнул он и вышел.

Он вернулся, буквально втащив за руку Феню.

Девушка была бледной как смерть, её глаза были огромными от ужаса. Она была переодета в чистое, но слишком яркое и узкое платье, явно насильно надетое.

— Наша скромница! — провозгласил Тихон, толкая её в центр комнаты. — Развеселит компанию!

Гости заулюлюкали. Писарёв сын тут же потянулся, чтобы ущипнуть её за бок. Феня взвизгнула и отпрянула, наткнувшись на подрядчика. Тот обнял её толстыми руками, засмеялся, потянулся к графину.

Наталья, прислуживавшая за столом, застыла с пустым подносом в руках.

Её тошнило. Она видела, как взгляд Тихона скользнул по ней — предупреждающе. Молчи.

Пьяное веселье перетекло в нечто чудовищное.

Под крики и похабные шутки гостей Тихон, холодный и методичный даже в пьяном угаре, начал свою «игру».

Он заставлял Феню плясать, а когда та, рыдая, отказывалась, хватал её за волосы и приказывал. Потом стали наперебой щипать, хлопать, проливать на неё водку. Смех становился всё зверинее.

Когда один из гостей, тот, с пустыми глазами, попытался стащить с девушки платье, Тихон остановил его жестом.

— Не здесь. Там, — кивнул он в сторону своей светёлки. — Всё цивилизованно.

Они, пошатываясь, поволокли сопротивляющуюся, обезумевшую от страха Феню через горницу.

Дверь в светёлку захлопнулась. Но сквозь толстые стены ещё долго доносились приглушённые звуки: пьяный хохот, резкие окрики Тихона, сдавленные рыдания, потом — один долгий, пронзительный, раздирающий душу крик

. И затем — тишина. Прерываемая лишь глухими ударами и пьяным бормотанием.

Наталья стояла в пустой горнице, среди объедков и опрокинутых бутылок, и её трясло так, что зубы стучали.

Она смотрела на эту дверь, за которой творилось адское непотребство, и знала, что сейчас там убивают душу. Окончательно и бесповоротно. И она, как и всегда, была бессильна.

Ночь после гулянки была самой тихой и самой страшной.

Гости, окончательно перебравшие, уехали под утро, оставив после себя вонь и опустошение. Феня не выходила из светёлки. Тихон, бледный, но довольный, вышел, запер дверь на ключ и ушёл спать на печь в горницу.

Наталья не спала. Она сидела на своей кровати, рядом со спящей Машей, и в её голове, медленно, как жернова, перемалывалась одна страшная мысль.

Мысль, которая приходила и раньше, но которую она всегда отгоняла как самое чудовищное греховное искушение. Теперь эта мысль выкристаллизовалась в твёрдое, неумолимое решение.

Остановить его можно только одним способом.

Она думала о яде. Но где его взять? Как подмешать? Он был слишком осторожен. О ноже. Но сил не хватит. Да и Маша увидит… Маша…

Мысль о дочери была последним толчком. Тихон уже говорил об «пристройстве» сестры. Его слова об «особых пристрастиях» купца висели в воздухе ядовитой угрозой. Он был способен на это. Ради выгоды. Ради связей. Ради демонстрации власти.

Он не оставит им выбора. Ни ей, ни Маше. Феня была лишь первой ласточкой.

И тогда она поняла. Выход один. Страшный, греховный, ведущий в геенну огненную. Но выход. Забрать с собой своего дьявола.

Она действовала с ледяной, неестественной головой.

Под утро, когда Тихон, напившийся вдрызг, спал мёртвым пьяным сном на печи, храпя на всю горницу, она поднялась.

Сначала подошла к Маше, разбудила её, прижала палец к губам.

— Тише, мышка. Собирайся. Уходим.

— Куда, мама?

— Далёко. Одевайся тепло. Самые тёплые вещи.

Пока девочка, сонная и испуганная, выполняла приказ, Наталья сделала следующее. В сенях стояла большая канистра с керосином для ламп — Тихон закупал оптом.

Она взяла её. Потом собрала в узел немного еды: хлеб, сало, сухари. Деньги. Небольшую сумму, которую она годами прятала по сусекам от сына. Это была её «гробовая», о которой не знал никто.

Потом она вернулась в горницу. Тихон храпел, разметавшись, его лицо в беспамятстве казалось почти детским, таким, каким она помнила его в раннем детстве, до того, как в нём проснулся холодный демон.

На миг сердце её сжалось. Сын. Мой мальчик. Но тут же всплыли другие образы: его удар по её лицу, пинок, крики Фени за дверью, угроза отправить Машу… Нет. Это не сын. Это чудовище, которое она когда-то породила. И теперь она должна его уничтожить.

Она плеснула керосин на пол у печи, где он спал.

На занавески. На деревянную мебель. Потом отсыпала дорожку к двери. Рука не дрожала. Внутри была пустота и странное, неземное спокойствие.

У выхода она обернулась. Взяла с полки спички. Обычные, хозяйственные. Чиркнула одну. Огонёк вспыхнул жёлтым, неровным светом. Она смотрела на него секунду, потом бросила на пропитанный керосином пол.

Огонь вспыхнул не сразу. Сначала синее, призрачное пламя побежало по дорожке, потом с мягким вуф занялись занавески.

Оранжевые языки лизнули ножки стола, полезли по стене. Жар ударил в лицо. Дым потянулся к потолку.

Тихон зашевелился во сне, закашлял. Его глаза открылись. Он увидел пламя, увидел её силуэт в дверях.

В его взгляде, ещё мутном от хмеля, мелькнуло сначала недоумение, потом — ошеломление, и наконец — чистая, бешеная ярость. Он попытался подняться, но пламя уже отрезало ему путь. Оно пожирало солому и доски с сухим треском.

— Мать! — закричал он хрипло, уже не хозяин, а загнанный зверь. — Ты что наделала?! Туши!

Она стояла и смотрела, как огонь пожирает его мир. Его власть. Его безупречный, бесчеловечный порядок. В его крике не было страха смерти. Была ярость от того, что его система дала сбой. Что его мать — слабая, жалкая — нашла в себе силы нанести удар.

— Прощай, Тихон, — прошептала она так тихо, что он не мог услышать. — Прости меня.

Потом она повернулась, крепко взяла за руку Машу, которая с ужасом смотрела на горящий дом, и вышла в сени. Она вспомнила про Феню. Девушка была заперта. Наталья подбежала к двери светёлки, попробовала — на замке. Она постучала.

— Феня! Дверь горит! Выбирайся в окно! Беги!

Из-за двери послышался слабый стон. Наталья больше не могла ждать. Дым уже заполнял сени. Она вытолкнула Машу на улицу, а сама — последний раз оглянулась. Сквозь дым и пламя в горнице она увидела, как Тихон, объятый огнём, с рёвом бросился к окну. Но окно было маленькое, зарешёченное снаружи по его же приказу — от воров. Он бился о раму, как бабочка о стекло, и его крики стали нечеловеческими.

Она больше не смотрела. Она схватила дочь на руки и побежала. Прочь от дома. Прочь от этого ада. В темноту предрассветной зимней ночи. Куда — не знала. На север, куда глаза глядят. Лишь бы подальше.

Сзади, в чёрном небе, уже полыхало огромное зарево. Дом Зотовых, высокий, крепкий, символ власти и порядка, пожирал сам себя. В его рёве и треске рушащихся балок ей слышался не только звук разрушения, но и звук освобождения. Страшного, кровавого, оплаченного самой страшной ценой — ценой души матери, убившей сына.

Она бежала по снежной целине, падала, поднималась, прижимая к себе дочь. Лихорадочно думала: Назовусь вдовой. Скажу, пожар. Пьянка. Сгорел. Все поверят. Все будут рады. Но эта мысль не приносила облегчения. Только тяжесть. Грех. Который она понесёт с собой до конца своих дней.

А позади, освещая их бегство, полыхало огромное, жадное пламя. Оно пожирало не только бревна и кровлю. Оно пожирало прошлое. Пожирало кошмар. И открывало перед ними только одно — холодную, тёмную, неизвестную будущность, в которой не было ни дома, ни правил, ни тирана. Была только они — мать и дочь. И грех, который навсегда связал их страшной тайной.

. Конец.