РАССКАЗ. ГЛАВА 6.
Визит к матери случился в ненастный день на исходе бабьего лета.
Евдокия сама приходила к калитке, тихонько звала через щель: «Дочка, милая, приведёшь ли внучка повидаться?»
Наталья, услышав этот голос, заломила руки — отказать не смогла.
Дорога к материнской избе была недолгой, но для Натальи — словно переход в иную вселенную.
Она шла, ведя за руку Тихона, одетого в новый, купленный в городе кафтанчик — тёмно-зелёный, с медными пуговицами.
Он шёл молча, оглядывая покосившиеся заборы, лужи, тощих кур, рыскавших в грязи. Его взгляд был спокоен и изучающ.
Изба Евдокии встретила их запахом бедности: дым, мокрая овчина, кислая капуста.
На лавке толпились младшие — Ванюшка, теперь уже долговязый парнишка с умными, голодными глазами, и две девчонки-подростка, худые, как щепки. Увидев сестру, они заулыбались робко, смущённо.
— Наташенька! Тихонушка! — Евдокия бросилась обнимать, пахнущая луком и слезами. — Садитесь, родные, садитесь!
Она усадила их за стол, торопливо выставила всё, что было: чёрный хлеб, початый огурец, деревянную чашку с мёдом — видно, берегла к приходу.
Тихон сел прямо, не сутулясь, положил руки на колени.
Его поза, его кафтан, его чистое лицо резко контрастировали с убогим уютом избы. Он смотрел на своих тёток и дядю без презрения, но и без тепла — как на интересные, но малозначимые экспонаты.
— Растишь, дочка, богатыря, — всхлипывала Евдокия, гладя Тихона по голове. Он позволил, но не наклонился к ладони. — Совсем маленький господин.
— Он у нас учится хозяйству, — монотонно сказала Наталья, отламывая кусок хлеба. — С Платоном Игнатьичем по полям ходит.
— Слыхали, слыхали, — закивала мать. — Умный, говорят, не по годам.
Ванюшка, сидевший напротив, вдруг спросил, глядя прямо на Тихона:
— А правда, что ты, племянник, уже счёты знаешь и долги записываешь?
Тихон кивнул.
— Правда. Дед учит. Чтобы не обманывали.
— И не боишься? — не унимался Ванюшка. — Мужики, они сердитые бывают, когда деньги требують.
— Не боюсь, — просто ответил Тихон. — Они деда боятся. А я — с дедом.
В его голосе не было хвастовства.
Наступила неловкая пауза.
Младшие девчонки перешёптывались, поглядывая на дорогой кафтан.
Евдокия суетилась, наливая всем чай из единственного жестяного чайника.
Наталья сидела, чувствуя, как эта сцена ранит её с обеих сторон. Здесь, в этой бедности, была её кровь, её прошлое, её незаживающая вина. А рядом сидел её сын — уже почти чужой, продукт той системы, которая эту бедность порождала и эксплуатировала.
И она была мостом между ними, мостом, который вот-вот рухнет под тяжестью невысказанного.
Когда они уходили, Евдокия сунула Тихону в руку завёрнутый в тряпицу кусок сахара-леденца — неслыханная роскошь в их доме.
— На, внучек, на сладкое.
Тихон взял, вежливо кивнул.
— Спасибо, бабушка.
— Приходи ещё, — плакала Евдокия на пороге, сжав руку Натальи. — Приводи.
На обратном пути Тихон, развернув леденец, спросил:
— Они всегда так бедно живут?
— Да, — коротко ответила Наталья.
— Почему?
— Земли мало. Работы нет. Детишек много.
Тихон шёл, облизывая сахар, размышляя.
— Дед говорит, бедный тот, кто ленив или глуп. Они что, ленивые?
Гнев, острый и яростный, кольнул Наталью под рёбра. Она остановилась, повернула сына к себе.
— Ты слушай меня, Тихон.
Твоя бабушка — самая трудолюбивая женщина на свете. Она пахала, как лошадь, чтобы мы не умерли с голоду. Твои дяди и тёти — они с малых лет на побегушках, на подёнщине. Они не ленивые. Они — несчастные. Понял?
Тихон смотрел на неё своими тёмными глазами, в которых отражалось осеннее небо. Он не испугался её вспышки. Он анализировал.
— Тогда они глупые, — заключил он. — Раз работают, а богатства не наживают. Надо работать с умом. Как дед.
Наталья опустила руки. Всё. Она проиграла.
Её слова разбивались о каменную стену платоновской логики, уже укоренившейся в сознании сына. Она повернулась и пошла дальше, а он засеменил рядом, доедая леденец, уже забыв о разговоре.
****
Через несколько дней произошло то, что окончательно разделило мир Натальи на «до» и «после».
Во дворе Зотовых, у колодца, собрались ребятишки — дети наёмных работников и соседская мелочь.
Они играли в бабки — кидали кости, выигрывали или проигрывали выеденные куриные косточки.
Тихон вышел на крыльцо посмотреть. Его не звали — он был «барчуком», существом иного порядка.
Среди мальчишек выделялся один — рослый, рыжий, лет девяти, сын скотника Архипа.
Звали его Сенькой. Он был заводилой и сегодня явно везло — перед ним росла кучка выигранных костей. Когда очередь кидать подошла к маленькому, тщедушному Ваське, тот бросил неудачно.
— Ха, опять промазал! — загоготал Сенька. — Давай свою кость, проиграл!
— Она у меня последняя! — взвыл Васька. — Отдай, Сень, а?
— Не отдам! По правилам! — рыжий уже тянулся за добычей.
Тут вмешался Тихон. Он сошёл с крыльца и подошёл к гурьбе.
— Отдай ему, — тихо сказал он Сеньке.
Тот обернулся, ухмыльнулся.
— А ты чего? Не твоё дело.
— На нашем дворе — моё дело. Отдай.
В голосе Тихона не было злости. Была холодная, начальственная интонация, которую он усвоил от Платона.
Сенька, почувствовав вызов перед своими зрителями, заупрямился.
— Не отдам и всё! Сам играть не умеешь, так не суйся!
Тихон посмотрел на него секунду, потом, быстрым и точным движением, выбил кость из его руки. Кость отлетела в грязь.
На секунду воцарилась тишина. Потом Сенька, с рёвом ярости, бросился на Тихона.
Он был крупнее, сильнее.
Но Тихон не отступил. Он не закричал, не заплакал.
Его лицо оставалось каменным. Он упал под напором рыжего, получил несколько смачных тумаков, но в какой-то момент, словно змея, вывернулся, оказался сверху. И тогда началось страшное.
Он не дрался как мальчишка — кулаками, в азарте.
Он методично, холодно, с каменным лицом, начал бить Сеньку в лицо. Раз. Два. Три.
Кулаки попадали в нос, в губы, в глаза. Сенька сначала пытался сопротивляться, потом закричал, захлёбываясь кровью, потом просто захрипел, закрываясь руками.
Тихон не останавливался. Казалось, он не видел крови, не слышал криков. Он выполнял работу.
На крик сбежались взрослые. Первой примчалась Наталья, выбежавшая из сеней с корытом в руках.
Она увидела сына, сидящего верхом на окровавленном мальчишке и методично наносящего удары.
— Тихон! Бога ради! — закричала она, бросившись и оттаскивая его.
Он позволил себя оттащить. Встал, отряхнул испачканный кафтан. На его лице не было ни злобы, ни страха, ни возбуждения.
Была лишь лёгкая досада, что его отвлекли. Он вытер окровавленный кулак о штанину.
Сенька лежал в грязи, всхлипывая, с разбитым носом и распухшей губой. Подбежал его отец, Архип, в ужасе поднял сына.
— Что ж ты, барчук… до смерти убить мог…
Тихон посмотрел на него тем же холодным взглядом.
— Он первый полез. И не послушался. На нашем дворе все должны слушаться.
В дверях дома появился Платон. Он видел всё. Не спеша сошёл с крыльца, подошёл. Взглянул на Сеньку, на его отца, на Тихона.
— Всё правильно, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Кто на нашей земле работает, тот наш порядок должен знать.
А порядок — один: хозяин — я и внук мой. Кто не слушается — тому хуже будет. Архип, веди своего оборванца, подлечи. И смотри, чтобы больше не задирался.
Он положил руку на плечо Тихону и повёл его в дом. На пороге обернулся, бросил Наталье:
— Приведи его в порядок. И ужин чтобы был вовремя.
Наталья стояла как парализованная, глядя вслед уходящим фигурам — мощной, ссутулившейся, и прямой, детской.
А вокруг неё стояли испуганные ребятишки, хныкал в руках отца избитый Сенька, и шептались сбежавшиеся соседки.
И в этом шепоте она слышала не осуждение, а страх. Страх перед новой, растущей силой. Перед тем, что придёт на смену старому Платону.
Войдя в горницу, она увидела, как Платон моет Тихону руки в тазу, тщательно, как после важной работы.
— Молодец, — говорил он, и голос его был тёплым, почти нежным.
— Не струсил. Не распустил нюни. Враг должен видеть, что ты не остановишься. Что ты дойдёшь до конца. Запомнил?
— Запомнил, дед, — спокойно ответил Тихон.
Наталья отвернулась. Её стошнило прямо в угол, в тряпицу, брошенную у печки. Но никто не обратил на это внимания.
****
Тошнота не проходила. Спустя неделю стало ясно — это не от нервов. Месяцы не приходили. Однажды утром Наталья, склонившись над корытом, почувствовала знакомый, забытый за давностью ужас.
Волну дурноты, головокружение, слабость в ногах. Она выпрямилась, упираясь руками в края корыта, и поняла. Поняла всё.
Платон заметил перемену раньше, чем она решилась сказать. Он подошёл к ней вечером, когда она сидела, закрыв глаза, у печи.
— Опять? — спросил он просто, без предисловий.
Она кивнула, не глядя на него.
Он молча постоял, потом положил свою тяжёлую, волосатую руку ей на живот — уже почти ритуальным жестом.
— Хорошо, — сказал он, и в его голосе прозвучало глубочайшее, бездонное удовлетворение. — Очень хорошо. Значит, Тихон — не последний. Род крепкий будет.
Он ушёл, а она сидела, ощущая под его ладонью начало новой жизни — или новой смерти. Она не чувствовала ничего, кроме леденящей пустоты.
Первый раз была ошибкой, насилием, катастрофой. Второй раз… второй раз был просто продолжением. Естественным следствием её положения. Она была плодородной землёй, которую пашут, сеют и ждут урожая. И всё.
Платон, однако, был счастлив.
По-своему. Он стал ещё величественнее, ещё увереннее. Начал строить планы: «К весне новый амбар поставим, к рождению второго уж точно.
Землю за рекой присмотрел — купим. Для сыновей, для хозяйства». Он говорил «сыновья» во множественном числе, уже уверенный, что родится мальчик.
И Наталья понимала, что если родится девочка — это будет катастрофой, новым позором, новой виной.
Он стал относиться к ней с подчёркнутой, почти показной заботой. Запретил тяжёлую работу, заставил готовить ей отдельно, купил в городе плисовую кофту — «чтоб не зябла».
Эта забота была такой же тяжкой, как и прежнее пренебрежение. Она чувствовала себя дорогой — племенной кобылой, от которой ждут ценного приплода.
Тихон воспринял новость с тем же спокойствием, с каким принимал всё на свете.
— Значит, будет брат, — сказал он. — Или сестра.
— А ты хотел бы брата или сестру? — спросила Наталья, пытаясь поймать в его глазах хоть искру детского любопытства.
Тихон пожал плечами.
— Всё равно. Лишние руки в хозяйстве не помешают. Дед говорит, чем больше семья — тем сильнее.
И снова эта железная логика. Даже в ребёнке он видел не личность, не родственную душу, а будущую рабочую единицу.
****
А Зиновий… Зиновий словно проснулся от долгой спячки.
Увидев, что Наталью снова «отпустили» от тяжёлой работы, что она больше сидит, отдыхает, он, видимо, воспринял это как возвращение к каким-то старым, почти забытым временам. К тем первым месяцам, когда она была его молодой женой, и он, по-своему, пытался её любить.
Он стал вертеться вокруг неё. Не с прежней грубой, животной настойчивостью, а с какой-то жалкой, детской назойливостью. Подходил, когда она сидела у окна, и молча садился рядом, упираясь плечом в её плечо. Иногда брал её руку и гладил свои корявые пальцы о её ладонь, как котёнок трётся о ногу.
— Наташа… — бормотал он. — Наташенька…
— Что, Зиновий? — устало спрашивала она.
— Ничего… — Он клал свою тяжёлую голову ей на колени, вздыхал. — Хорошо так…
Она не отталкивала его. В ней не было сил даже на это.
Она сидела, глядя в окно, и позволяла ему лежать, ощущая тяжесть его черепа на своих усталых ногах. Иногда её рука автоматически опускалась, и она гладила его жёсткие, спутанные волосы. И он затихал тогда, замирал, словно боялся спугнуть это редкое, почти забытое проявление нежности.
Однажды вечером, когда Платон уехал в волость, Зиновий подошёл к ней, когда она лежала на своей кровати, и сел на край.
— Наташа… можно я… рядом? — спросил он шёпотом, и в его тусклых глазах светилась такая наивная, такая беспомощная надежда, что у неё сжалось сердце.
Он был её мужем.
По бумаге, по венцу, по тому страшному приказу его отца. Он был частью её креста. И он был так же несвободен, так же заперт в этой клетке, как и она. Только его клетка была ещё страшнее — клетка слабоумия, вечного детства под властью тирана-отца.
— Ложись, — тихо сказала она, отодвигаясь.
Он с радостным всхлипом улёгся рядом, осторожно, как боясь её спугнуть. Он не пытался ничего больше. Просто лежал, прижавшись к её боку, и дышал неровно, счастливо.
— Тепло… — прошептал он. — Хорошо…
И она лежала, глядя в потолок, чувствуя его тепло, его доверчивую тяжесть. И думала о том, как странно устроена жизнь. Она носила в себе ребёнка от его отца, ребёнка, который станет продолжением той же системы рабства.
А рядом лежал её законный муж, большой ребёнок, который тоже был её тюремщиком и узником одновременно. И где-то в доме бродил её первый сын, уже почти готовый сменить деда на троне этого маленького королевства страданий.
Она положила руку на ещё плоский живот. Внутри тихо, но неумолимо зрела новая жизнь. Новая цепь. Новая часть этого вечного, безысходного круговорота.
А за окном снова сгущались осенние сумерки. Несли первые холода. Предвещали долгую, тёмную зиму. Зиму, которая, казалось, уже никогда не кончится. Как не кончится и эта жизнь — жизнь в ожидании новых родов, новых потерь, новых подтверждений того, что выхода нет. И никогда не будет.
****
Зима в тот год пришла рано и властно, словно спеша скрыть под белым саваном всё, что ещё шевелилось в промёрзшей земле.
К Рождеству живот Натальи был уже огромным, тяжёлым, отливая под грубым сарафаном тугим, упругим шаром. Она носила его как каторжник носит гирю — сгорбившись, молча, покорно.
Но если первую беременность она ненавидела как насилие, то эту — просто не замечала. Тело её исполняло функцию, как печь исполняет функцию обогрева. В душе была пустыня, выжженная до тла.
Платон сиял. Его суровое лицо разгладилось, в глазах появился редкий, тёплый блеск.
Он больше не скрывал своей роли. В доме все знали, чей это ребёнок. Да и за пределами дома уже не строили иллюзий — шептались, но боязливо, исподтишка. Платон Зотов был уже не просто богачом, а патриархом, чья воля — закон.
Он завалил Наталью не столько ласками, сколько вещами.
Привёз из города шерстяную шаль, тёплые сапоги на меху, даже бутыль дорогого розового масла — «чтоб растяжек не было». Эти дары были похожи на украшения для жертвенного животного перед закланием. Она принимала их молча, складывала в сундук. Шалью укрывалась по ночам, но не потому, что ценила, а потому, что было холодно.
Зиновий, видя эту «заботу», окончательно запутался.
Его простодушный ум не мог вместить сложных отношений, но он чувствовал свою ненужность острее, чем когда-либо. Он стал тенью Натальи — ходил за ней по дому, садился рядом, когда она шила, просто смотрел на неё жалобным, немым взглядом.
Однажды, в морозный полдень, когда Наталья, уставшая от тяжести, прилегла на кровать, он подошёл и сел на край. Положил свою грубую ладонь на её живот поверх одеяла.
— Тихон… тоже так был? — спросил он шёпотом.
— Был, — ответила она, не открывая глаз.
— Он там… шевелится?
— Шевелится.
Зиновий осторожно, почти благоговейно провёл рукой по выпуклости. Вдруг он ощутил лёгкий, но отчётливый толчок изнутри. Он ахнул, отдернул руку, как от огня, потом снова положил.
— Он… живой! — прошептал он с изумлением. — Наташ, он живой!
В его голосе прозвучала такая наивная, детская радость, что у Натальи на мгновение сжалось сердце. Она открыла глаза, посмотрела на его сияющее, глуповатое лицо.
— Да, Зиновий, живой.
— И он… мой? — спросил он с внезапной, болезненной надеждой.
Пауза повисла густая и тяжёлая. Наталья смотрела в его тёмные, пустоватые глаза и не знала, что ответить. Правда раздавит его. Ложь — отравит её ещё больше.
— Он… наш, — наконец выдавила она, выбирая самое безличное, самое безопасное слово.
Зиновий, казалось, этого было достаточно. Он улыбнулся во всю ширину своего беззубого рта (зубы он начал терять прошлой зимой), склонился и прижался щекой к её животу.
— Слышишь там… я твой папа… — прошептал он. — Я тебе… лукошко сплету… хорошее…
Наталья лежала, глядя в потолок, и чувствовала, как по её щеке медленно, против воли, скатывается слеза. Она плакала не от умиления. Она плакала от бесконечной, всепоглощающей жалости. К нему. К себе. К этому несчастному, нежеланному существу, которое толкалось у неё под сердцем и было обречено на жизнь в этом сумасшедшем доме.
В дверях появился Тихон. Он стоял, опёршись о косяк, и наблюдал за сценой.
Лицо его было спокойным, как всегда. Он уже носил короткую, подстриженную «под горшок» причёску, как взрослые мужики, и его тёмные глаза смотрели на отца без презрения, но и без любви. Смотрели, как на часть пейзажа.
— Деда зовёт, — сказал он ровно. — Счёты проверить.
Зиновий вздрогнул, с виноватым видом отстранился от Натальи и, шаркая, пошёл за сыном.
На пороге Тихон обернулся, взглянул на мать. Их взгляды встретились. В его глазах она прочла не вопрос, не сочувствие. Она прочла холодное, аналитическое понимание. Он всё видел. Всё знал. И принимал это как данность.
Роды начались в ночь на Крещение. Самый лютый мороз, какая только случается в средней полосе.
Воздух звенел, как хрусталь, а звёзды на чёрном небе были такими яркими и колючими, словно льдинки.
Наталья проснулась от знакомого, глубокого спазма в пояснице. Она не вскрикнула. Просто лежала, глядя в темноту, и ждала второго удара. Он пришёл через несколько минут, сильнее, выворачивающий наизнанку. Она села на кровати, скрючившись.
— Пришло. Зиновий, вставай, беги за повитухой.
Зиновий, сбитый с толку и перепуганный, кубарем скатился с полатей и, накинув на голое тело тулуп, бросился в сени.
Платон вошёл уже одетым, лицо его было сосредоточенным, но без тени тревоги. Он подошёл к кровати, посмотрел на Наталью, сжимающую простыню в белых пальцах.
— Всё будет, — бросил он коротко, и это было не утешение, а факт. Он был уверен. Он вложился, и теперь должен получить ответ.
Тихон тоже проснулся. Его не стали прогонять. Платон кивнул: «Пусть смотрит. Мужику знать надо». Мальчик сел на лавку в ногах кровати, поджав под себя ноги, и уставился на мать широко открытыми, внимательными глазами. В них не было страха. Был интерес.
Повитуха, та же Аграфена, пришла, обсыпанная снегом, вся в инее. Она скинула шубу, отряхнулась, подошла к Наталье, потрогала живот опытными, холодными руками.
— Вторые, значит. Должны пойти легче. Но поторапливайся, матушка, не залеживайся.
Но роды не шли «легче». Наоборот. Тело Натальи, изношенное первой беременностью, постоянной работой и душевной смертью, сопротивлялось. Схватки были частыми , то слабыми, то дико болезненными, но не продвигающими дело. Часы тянулись, мучительно долгие. Мороз за окном крепчал, скрипя деревьями, а в горнице стояла тяжёлая, жаркая духота, смешанная с запахом крови, пота и кипятка.
Наталья почти не кричала. Она хрипела, глухо, как раненый зверь, кусала губы до крови, впивалась ногтями в матрас. Её сознание плавало где-то на грани. Она видела Аграфену, хмуро сосредоточенную, Платона, стоящего у печи и курящего трубку, его взгляд, устремлённый куда-то внутрь неё, как будто он силой воли мог вытянуть ребёнка наружу. И Тихона. Его спокойный, изучающий взгляд. Он наблюдал за её мучениями так, как наблюдал за тем, как режут свинью, — с деловым, почти научным интересом.
— Совсем обленилась! Давай, мать, тужься!
Но у Натальи не было сил. Не было желания. Глубоко внутри, в последнем уголке души, тлела чёрная, отчаянная мысль: а что, если не тужиться? Если просто отпустить? Пусть умрёт там, внутри. Или умру я. Или мы оба. И это будет конец. Конец цепи.
И вдруг её взгляд упал на Зиновия. Он стоял в самом углу, прижавшись к стене, и смотрел на неё с таким ужасом, с такой бесконечной, животной тоской, что она вздрогнула.
Его лицо было искажено гримасой страдания, слёзы катились по щекам, он беззвучно шевелил губами, повторяя её имя.
Он не понимал, что происходит, но чувствовал её боль как свою собственную. И в этом жалком, слабоумном существе было больше человечности, чем во всех остальных, собравшихся в этой комнате.
Эта мысль, как хлыст, ударила её. Она собрала последние крохи воли — не для жизни, не для ребёнка, а из какого-то дикого, упрямого протеста. Протеста против того, чтобы последним человеком в этой комнате оказался дурачок Зиновий. Протеста против полной, окончательной капитуляции.
С глухим, отчаянным рыком она навалилась на следующую схватку, вложив в неё всю ярость, всю ненависть, всю боль последних лет. Мир взорвался белым светом и огненной болью, разрывающей её надвое. И потом — пронзительный, чистый крик. Новый голос ворвался в душную тишину горницы.
— Девочка! — прокричала Аграфена, поднимая окровавленный, синеватый комочек. — Девочка, Платон Игнатьич!
Наступила тишина. Наталья, полуживая, уронила голову на подушку. Сквозь туман в глазах она видела, как лицо Платона на миг исказилось. Не разочарование — нет. Скорее лёгкая досада, как если бы он ожидал золотой монеты, а получил серебряную. Но тут же его лицо вновь стало невозмутимым. Он шагнул вперёд, взглянул на ребёнка.
— Живая? Здоровая?
— Живая, здоровая, — буркнула Аграфена, обтирая младенца. — Кричит бойко.
— Ну и ладно, — сказал Платон. — И девка в хозяйстве пригодится. Наталью поздравляю.
Он повернулся и вышел, его миссия была завершена. Получил не совсем то, что хотел, но актив. Девочку можно будет выдать замуж с выгодой, укрепить связи.
Аграфена принялась за дело — перерезала пуповину, обмывала Наталью. Она пеленала ребёнка. Тихон слез с лавки и подошёл ближе. Он смотрел на свою новорождённую сестру с тем же холодным любопытством.
— Маленькая, — констатировал он.
— Вырастет, — отозвалась Аграфена. — Вот, посмотри — вся в отца. Носик, лоб.
Тихон внимательно изучил сморщенные черты.
— На деда похожа, — согласился он.
Зиновий, всё ещё плача, подкрался к кровати. Он смотрел на Наталью с обожанием и ужасом.
— Наташ… всё? Больно было?
— Всё, Зиновий, — прошептала она. — Всё.
Аграфена, завернув ребёнка в чистую тряпицу, поднесла его к Наталье.
— На, мать, приложи. Молоко пусть идёт.
Наталья взяла свёрток. Девочка была лёгкой, почти невесомой. Она раскрыла крошечный, сморщенный ротик и беззвучно захныкала. Наталья поднесла её к груди. Тотчас послышалось тихое, жадное чмоканье.
Она смотрела на эту крошечную, беспомощную жизнь, сосущую её грудь, и ждала, что почувствует. Ненависть? Отвращение? Пустоту? Но чувств не было. Было лишь глухое, всепоглощающее утомление. И странное, отстранённое наблюдение. Вот она, новая цепь. Живая, тёплая, требовательная. Её назовут, наверное, Марфой или Василисой — каким-нибудь крепким, хозяйственным именем. Она вырастет в этом доме, впитает его законы. Её выдадут замуж за выгодного человека, и она будет рожать детей, продолжая эту бесконечную, бессмысленную линию.
Тихон, постояв ещё немного, повернулся и ушёл.
Урок был усвоен. Женщина рожает. Иногда — мальчика, иногда — девочку. Это процесс, подобный сбору урожая. Важен результат, а не то, как его достигают.
Зиновий осторожно присел на край кровати, глядя на девочку с благоговейным страхом.
— Наша? — прошептал он.
— Наша, Зиновий, — сказала Наталья, закрывая глаза. Внутри всё было пусто и тихо, как в склепе.
За окном занимался крещенский рассвет.
Мороз рисовал на стёклах диковинные, ледяные цветы. Где-то в деревне лаяли собаки, чувствуя праздник. А в горнице Зотовых лежала Наталья с новорождённой дочерью у груди. И цепь, тянувшаяся от Платона через неё, теперь раздвоилась. Одно звено, Тихон, уже почти созрело, закалилось в духе дома. Другое, это маленькое, беззащитное существо, только что было выковано.
Наталья открыла глаза, посмотрела на девочку. Та уже заснула, отпустив сосок.
Её личико было мирным, невинным. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, Наталья почувствовала не боль, не ненависть, а острую, пронзительную жалость.
К ней. К этой девочке, которая с первого вздоха была обречена стать разменной монетой в играх своего деда и своего брата.
Она прижала ребёнка чуть ближе, ощутив её хрупкое тепло. И прошептала так тихо, что не услышал бы никто, даже будь в комнате тишина:
— Прости меня. Я не смогу тебя защитить. Я даже не смогу тебя полюбить. Но ты… ты хотя бы не виновата.
И это было самое страшное признание из всех, что она сделала за свою жизнь. Признание в полном, абсолютном бессилии. Не только перед Платоном. Перед самой судьбой, что она теперь передавала по наследству своей дочери.
Смерть пришла за Платоном Игнатьичем весной, в самое половодье, когда река, вздувшаяся от талых вод и дождей, вышла из берегов, превратив луга в бурлящее, глинисто-коричневое море. Она пришла не в облике болезни или тихой старости, а в стихии, которую он всегда считал подконтрольной — в стихии воды и прибыли.
Дело было в пятницу, накануне родительской субботы. Платон, несмотря на разлив, решил проверить дальний заливной луг у излучины реки — не подмыло ли там огороженный участок молодого ивняка, который он планировал срубить и продать на колья. Лодку, плоскодонную «душегубку», уже вытащили на берег — неспокойно было. Но Платон махнул рукой на предосторожности.
— Ты со мной, — сказал он Тихону, уже тринадцатилетнему, но смотревшему на мир глазами тридцатилетнего. — Надо дело глянуть. Мужчине воды бояться — в поле не выходить.
Наталья, кормившая на кухне маленькую Машу — девочку назвали Марфой, но все звали Машей, — увидела, как они выходят со двора. Сердце её, давно приученное к постоянной, глухой тревоге, ёкнуло. Она выглянула в сени.
— Платон Игнатьич… вода большая. Может, не стоит?
Он обернулся, и в его глазах мелькнуло редкое раздражение — на её непрошенное мнение.
— Своего дела не знаешь. Сиди с ребёнком. К вечеру вернёмся.
Тихон, уже одетый в дедовский прорезиненный плащ, не глядя на мать, лишь поправил на плече ружьё — на разливе, говорили, волков гонит вода, подходят близко к деревням. Его профиль был точной, уменьшенной копией платоновского — тот же твёрдый подбородок, тот же холодный взгляд.
Они ушли. Наталья простояла у окна долго, глядя, как их фигуры уменьшаются на грязной дороге, ведущей к реке. В груди сидела неясная, но тяжёлая тоска. Не страх — она боялась Платона при жизни, а не за его жизнь. Скорее, предчувствие беды, которая не обернётся для неё благом.
Река в тот день была не просто полноводной.
Она была яростной. Мутные, пенистые воды несли прошлогодний хлам — бревна, целые вывороченные деревья, крыши сеновалов. Течение у излучины, где был луг, образовывало опасные воронки и обратные струи.
Платон и Тихон добрались до места насквозь промокшие, но дело своё сделали. Ивняк стоял, лишь немного подмытый у края. Платон, довольный, уже прикидывал в уме стоимость. Они собрались назад, когда взгляд Платона упал на огромную, полузатопленную ель, которую вода пригнала и зацепила за их же берег. Ствол был толстенный, древесина ценная. Смолистая, не гнилая. В голове Платона, мгновенно, как на счётах, отщелкнул расчёт: если сейчас зацепить её багром, привязать, а как вода спадёт — вытащить и распилить… Богатая добыча. Почти даровая.
— Погоди, — сказал он Тихону. — Глянь-ка на подачку.
Он подошёл к самому краю, где вода уже лизала подошвы его сапог. Протянул длинный багор, что взял с собой, попытался зацепить сук. Не вышло. Сделал шаг вперёд — в жидкую, хлюпающую грязь, что была уже не берегом, а топким дном. Ещё шаг. Вода хлынула за голенища.
— Держи багор, — бросил он Тихону, передавая ему ружьё. Сам взял багор двумя руками, навалился.
И в этот момент случилось два события разом. Во-первых, под ногами у Платона не выдержал и пополз в воду целый пласт подмытого берега, превратившийся в жижу. Он качнулся, пытаясь удержать равновесие. Во-вторых, огромное бревно, несомое течением, налетело на ту самую ель. Раздался скрежет, треск, и дерево дёрнулось, освобождаясь. Оно развернулось и, подхваченное новой струёй, понеслось прямо на то место, где стоял Платон.
Тихон, стоявший в двух шагах на твёрдом, видел всё. Он видел, как дед поскользнулся. Видел, как тёмная, громадная тень дерева, как живая, движется на него. Он мог крикнуть: «Дед!» Мог броситься вперёд, схватить его за одежду.
Но он не сделал ни того, ни другого. Он замер. Его ум, острый и холодный, в доли секунды произвёл расчёт: шаг вперёд — высокий шанс оказаться там же. Багор в руках — бесполезен. Кричать — бесполезно, шума воды всё равно не перекричишь. Он остался стоять. Наблюдателем.
Платон, почувствовав опору уходящую из-под ног, успел лишь метнуться в сторону.
Но тяжёлое, мокрое пальто, сапоги, полные воды, потянули его вниз
. Ель, крутясь, ударила его по ногам и боку страшной, слепой силой, сбив с ног. Он глотнул ледяной, мутной воды, взмахнул руками.
Его голова на миг показалась на поверхности, глаза — широко открытые, полные не страха, а дикого, невероятного изумления — встретились со взглядом Тихона.
Он не кричал. Он, казалось, не верил. Не верил, что стихия, которую он всю жизнь покорял и использовал, может так с ним поступить. Что его расчёт может дать сбой.
Потом водоворот от дерева подхватил его, завертел и утянул под воду. На поверхности остались лишь пузыри да плавающая шапка, которую тут же унесло течением.
Тихон простоял на берегу ещё минут десять. Он смотрел на бурлящую воду, где исчез дед.
Его лицо было бледным, но спокойным. Он дышал ровно. Потом повернулся и пошёл обратно к деревне. Шёл не бегом, а твёрдым, размеренным шагом. По пути он встретил мужиков, которые поспешили на шум — услышали скрежет и плеск. Увидев одного Тихона, они всё поняли.
— Дед? — крикнул один.
— Вода взяла, — ровно ответил Тихон. — У излучины. Елью прибило.
Весть пришла в дом Зотовых раньше, чем Тихон. Её принёс запыхавшийся соседский мальчишка, влетевший во двор с криком: «Платона Игнатьича вода унесла!»
Наталья, месившая тесто, замерла. Руки её сами разжались, и ком глинистого теста с шлепком упал на стол.
Она не почувствовала ни радости, ни горя.
Зиновий, чинивший за углом лукошко, поднял голову. Он не сразу понял.
— Кто? Кто унесла?
— Отец твой, — без интонации сказала Наталья. — Утонул.
Лицо Зиновия исказилось. Сначала недоумением, потом — странной, диковатой радостью.
Он не любил отца. Боялся. И теперь, когда тот исчез, в его простом уме родилась надежда. Теперь всё будет иначе. Теперь он, Зиновий, станет хозяином. Наталья будет только его. Он засмеялся, коротко, истерично, и тут же заплакал.
В этот момент в сенях послышались шаги. Вошёл Тихон. Он был мокрый, грязный, но держался с невозмутимым спокойствием. Все взгляды устремились на него.
— Дед погиб, — сказал он чётко, как докладывает солдат. — У излучины. Его елью прибило и под воду утянуло. Мужики пошли искать.
Наталья подошла к нему, заглянула в лицо. Она искала следы потрясения, горя, хоть чего-то человеческого. Но увидела лишь усталость и сосредоточенность.
— Ты… как ты? — спросила она.
— Я жив, — ответил он. — Дед не успел. Я стоял дальше.
В его тоне не было вины. Не было сожаления. Была просто констатация факта: дед ошибся в расчёте. Дед проиграл. И это — итог.
Тело Платона Игнатьича нашли только через три дня, в пяти верстах ниже по течению, в кустах тальника. Оно было страшным: разбитое, ободранное, распухшее от воды. Но лицо сохранило то самое выражение — не ужаса, а оскорблённого, невероятного изумления. Как будто он и после смерти не мог поверить в случившееся.
Похороны были пышными, как и подобало такому человеку. Пришла вся деревня, даже те, кто его тихо ненавидел. Говорили длинные, лицемерные речи о мудром хозяине, крепком семьянине, столпе общины. Гробик был дубовый, обитый дорогой тканью. Отпевал его сам батюшка из соседнего прихода.
Наталья стояла у могилы в чёрном платке, держа за руку Машу. Девочка, не понимая, хныкала от холода и чужих людей. Рядом стоял Зиновий, разодетый в новый кафтан, с важным и растерянным видом. Он уже примерял на себя роль хозяина. Тихон стоял чуть поодаль, прямо, с непокрытой головой. Его лицо было каменным. Он смотрел на гроб, который опускали в сырую, апрельскую землю, и, казалось, не хоронил деда, а подводил итог большой, важной главе.
Когда бросили первые комья земли на крышку гроба, Наталья вдруг почувствовала не облегчение, а новый, ещё более тяжкий груз. Платон был тираном, тюремщиком, насильником. Но он был силой, которая держала весь этот сложный, уродливый мир в равновесии. Теперь эта сила исчезла. И пустота, что осталась, была страшнее его присутствия.
Вернувшись с кладбища в опустевший, чужой дом, она увидела, как Тихон, не снимая мокрой одежды, подошёл к большому креслу у печи — к тому, что всегда занимал Платон. Он медленно сел в него. Кресло было великовато для него, но он откинулся на спинку, сложил руки на животе — точь-в-точь как делал дед. Его взгляд обвёл горницу —мать, отца, сестрёнку. Взгляд был холодным, оценивающим, хозяиным.
— Завтра, — сказал он тихим, но чётким голосом, в котором уже не было детских ноток, — завтра надо будет с мужиками переговорить. Насчёт покоса. И долги по дворам обойти. Чтобы порядок был.
Зиновий испуганно заморгал, почуяв неладное. Наталья же поняла всё окончательно. Царь умер. Да здравствует царь. И новый царь, её кровный сын, будет куда страшнее старого. Потому что он вырос в этой системе. Он впитал её законы с молоком матери, которое было отравлено. И у него не будет даже тех редких, уродливых вспысков псевдо-нежности, что иногда проскальзывали у Платона. У него будет только холодный, неумолимый расчёт.
Она отвернулась, прижала к себе Машу. Девочка уткнулась лицом в её шею. И Наталья знала: её личная война не закончилась. Она только вступила в новую, ещё более безнадёжную фазу. Теперь её тюремщиком будет её собственный сын. И с этой тюрьмы не было выхода уже никакого. Даже через смерть. Потому что Тихон — это была её плоть. Её продолжение. Её вечное проклятие.
А за окном, невзирая на смерть и похороны, весна брала своё. Река, забравшая одну жизнь, уже начинала медленно входить в берега, оставляя после себя плодородный ил. Жизнь продолжалась. Но в доме Зотовых она продолжилась под новым, более холодным и безжалостным солнцем.
.
. Продолжение следует...
Глава 7