Всё началось с разорванной бумаги.
Не с идеи, не с нот, не с политического манифеста — с рваного пятна на титульном листе, которое два с лишним века спустя можно увидеть в библиотеке Общества друзей музыки в Вене. Если подойти ближе (а вас, разумеется, не подпустят, но представьте), вы разглядите на пожелтевшем листе два слова, написанных сверху по-итальянски: «Intitolata Bonaparte». Вернее, то, что от них осталось — чернила выскоблены с такой яростью, что перо прорвало бумагу насквозь.
А чуть ниже, карандашом, мелким почерком — приписка, которую никто так и не стёр: «Geschrieben auf Bonaparte». Написано для Бонапарта.
Вот с этого парадокса и начнём. Человек в бешенстве уничтожает имя на титуле — и тут же подписывает внизу, кому всё это по-прежнему посвящено. Как будто одной рукой рвал, а другой — не мог отпустить. Если бы эту историю придумал романист, редактор бы вернул рукопись с пометкой: «Слишком нарочито. Люди так не делают».
Но люди — делают. В этом, собственно, и весь сюжет.
Два мальчика, которым не повезло с отцами
Чтобы понять, почему тридцатитрёхлетний композитор так яростно вычёркивал имя тридцатичетырёхлетнего полководца, придётся отмотать назад — туда, где оба они ещё ничего не значили для мира.
Людвиг ван Бетховен родился в Бонне в 1770 году. Наполеон Бонапарт — на Корсике годом раньше. Один рос под пьяные окрики отца, который будил его среди ночи и заставлял играть на клавесине (Иоганн ван Бетховен мечтал вырастить второго Моцарта и выбрал для этого самый надёжный педагогический метод — страх). Другой рос на острове, который Франция только что приобрела у Генуи, и с детства знал, что его корсиканский акцент — это клеймо, а не украшение.
Ни тому, ни другому никто не обещал будущего. Всё, что они имели, — это талант и упрямство, помноженные на злость к миру, который решил за них, кем им быть.
В Европе тем временем шатался старый порядок. Читали Руссо и Вольтера, спорили о правах человека, примеряли на себя слово «гражданин» — непривычное, как новая обувь. Юный Бетховен в Бонне попадал в компании, где восхищались Французской революцией и выписывали радикальные журналы. Для мальчика из семьи, где отец пропивал жалованье придворного певца, идея свободы звучала не как лозунг, а как личное обещание.
Маленький корсиканец услышал то же обещание — только не в салоне, а на плацу. Наполеон выбивался в люди не за счёт фамилии, а благодаря таланту, храбрости и железному расчёту. Его взлёт — от артиллерийского офицера до героя Итальянской кампании — выглядел как ожившая иллюстрация к просветительским трактатам: ты можешь стать кем угодно, если достаточно хорош.
Для образованных немцев конца XVIII века, чьи собственные князья цеплялись за феодальные порядки, это было почти чудом. Наполеона называли «освободителем народов от тирании королей». Бетховен смотрел на Бонапарта именно так — и в этом нет ничего удивительного. Удивительно другое: как долго ему удавалось удерживать эту иллюзию.
Свобода на содержании у князей
Когда Бетховен перебрался в Вену, его жизнь стала наглядным пособием по тому, как красиво можно жить в противоречии с собственными убеждениями.
Он верил в свободу, равенство и достоинство таланта — и при этом завтракал, обедал и ужинал за счёт князей Лобковица, Лихновского и Вальдштейна. Он играл в их салонах, жил в их домах, принимал их деньги. Покровители, впрочем, были людьми переходной эпохи — в одной руке парик, в другой томик Руссо. В их гостиных одновременно звучали Моцарт и разговоры о том, что мир никогда не будет прежним. Забавное время: революцию обсуждали те, кому она грозила больше всех.
Бетховен в этой среде был одновременно своим и чужим. В одном письме — знаменитом, которое потом будут цитировать два века подряд — он писал князю Лихновскому: «Князей было и будет тысячи. Бетховен же — один». Это не было позой. Это была рана — настоящая, незаживающая. Идеал свободы каждое утро упирался в реальность, где ты всё равно «слуга», пусть и гениальный, пусть и с характером, от которого трескалась мебель.
Именно в этом конфликте — между верой в свободу и зависимостью от аристократии — родилась потребность в герое. Бетховен искал кого-то, кто докажет, что можно быть выше старых порядков. И некоторое время ему казалось, что имя этого человека он знает.
Завещание, которое никто не должен был прочесть
Но прежде, чем Наполеон стал его героем, Бетховен едва не стал собственной жертвой.
Слух начал ухудшаться ещё в конце 1790-х. Сначала — странные шумы в ушах, потом — трудности в разговорах, потом — приступы такого отчаяния, что в комнате становилось тесно от его тоски. Для музыканта глухота — это не болезнь. Это казнь, растянутая на годы.
Летом 1802 года, по совету врача, он уезжает в деревню Хайлигенштадт под Веной. Там, среди виноградников и тишины, которую он уже слышал хуже, чем хотел бы, Бетховен садится и пишет письмо братьям Карлу и Иоганну. Точнее, не письмо — документ, который потом назовут «Хайлигенштадтским завещанием».
Любопытная деталь, которая говорит о состоянии его головы в тот момент: в тексте он трижды оставляет пустое место, где должно стоять имя брата Иоганна. Просто пропуск — будто не может или не хочет его написать. И ещё одна: свой возраст он указывает как двадцать восемь лет. Ему был тридцать один. Человек, который помнил каждую ноту собственных сонат, забыл, сколько ему лет.
В завещании он почти признаётся в желании покончить с собой. Пишет, что одно лишь искусство удержало его: «Мне казалось невозможным покинуть мир, прежде чем я исполню всё, к чему чувствую себя призванным». Потом добавляет — через четыре дня, 10 октября: «Итак, прощайте, и не совсем забудьте меня после смерти».
Письмо он так и не отправил. Хранил при себе до конца жизни. Нашли его уже после смерти Бетховена, в 1827 году, среди бумаг — Антон Шиндлер и Стефан фон Бройнинг.
Но из Хайлигенштадта Бетховен вернулся другим. Не исцелённым — изменившимся. Он сказал одному из друзей: «Я намерен пойти новым путём». Начался так называемый «героический период»: музыка стала масштабнее, драматичнее, злее. В ней зазвучал мотив борьбы — не отвлечённой, а личной, до хрипоты. Именно в этом состоянии — между бездной и вызовом ей — он начинает работу над необычайно большой симфонией в ми-бемоль мажоре.
Ему нужен был герой. И герой нашёлся.
Как Наполеон попал на титульный лист
К 1803 году имя Наполеона гремело по всей Европе. Итальянская кампания, поход в Египет, реформы, победы — казалось, этот человек не просто воюет, а перекраивает континент голыми руками.
Когда в 1799 году он стал первым консулом Франции, для многих это выглядело не как узурпация, а как спасение. Ни король, ни диктатор — нечто совсем новое: «первый гражданин республики», который опирается не на древний герб, а на собственные заслуги. Бетховен видел в Наполеоне продолжателя революции — того, кто остановил кровавый хаос Террора и превратил лозунги в дело.
Есть старая история о том, что идею посвятить симфонию Наполеону подбросил Бетховену французский посол в Вене генерал Бернадот — тот самый, что потом станет королём Швеции (судьба иногда шутит с размахом). Рассказал об этом Антон Шиндлер, секретарь и биограф Бетховена. Проблема в том, что Шиндлер — мягко говоря, не самый надёжный свидетель. После смерти композитора он уничтожил или подделал часть его бумаг, а кое-что, вероятно, просто выдумал. И ещё одна неудобная деталь: Бернадот покинул Вену в 1798 году — за пять лет до того, как Бетховен всерьёз взялся за симфонию. Версия красивая, но стоит на зыбкой почве.
Зато достоверно вот что: примерно в 1803 году Бетховен решает — новая симфония будет посвящена Бонапарту. На титульном листе копии партитуры (оригинальный автограф, к сожалению, не сохранился) появляются слова «Sinfonia grande, intitolata Bonaparte». А в самом низу — «Luigi van Beethoven». Обратите внимание: он написал своё имя по-итальянски. Луиджи. Словно примерял другую идентичность — французско-итальянскую, революционную, новую.
Но в решении была не только романтика. Посвящение могло стать пропуском в парижские круги — Бетховен всерьёз обдумывал переезд во Францию. Однако у симфонии уже имелся покровитель здесь и сейчас — принц Лобковиц, который заплатил за неё четыреста дукатов и планировал первое исполнение в собственном дворце. Между мечтой о Париже и четырьмя сотнями дукатов в кармане — дистанция, которую Бетховен пытался не замечать.
А мир тем временем менялся быстрее, чем он успевал дописывать ноты.
Майский день, который всё изменил
Весна 1804 года. Бетховен закончил симфонию. Партитура лежала на столе, аккуратно переписанная, — друзья и ученики видели её, восхищались, обсуждали. На титуле гордо значилось «Bonaparte».
И тут дверь распахнулась.
Фердинанд Рис — ученик, пианист, человек, который потом опишет эту сцену в мемуарах — пришёл со свежими газетами. Наполеон, ещё вчера первый консул республики, провозгласил себя императором Франции.
Рис вспоминал позже: «Я первым сообщил ему эту новость. Он впал в ярость и закричал: "Значит, и он — всего лишь обычный человек! Теперь он будет попирать права людей и думать только о собственном честолюбии; теперь он поставит себя выше всех и станет тираном!"» Бетховен подошёл к столу, схватил титульный лист, разорвал его пополам и швырнул на пол. Страницу пришлось переписывать заново.
Так это описывает Рис. Красиво. Драматично. И — тут начинается самое интересное — не совсем то, что мы видим на дошедшей до нас рукописи.
На сохранившейся копии партитуры имя «Bonapart» не разорвано, а выскоблено — яростно, до дыры, но лист цел. Рис говорит о разрыве страницы надвое; рукопись показывает ожесточённое вымарывание. Это не значит, что кто-то врёт. Возможно, было два экземпляра. Возможно, Рис через годы чуть утрировал драму (он и сам признавался, что Бетховен однажды долго не мог простить ему куда менее значительную оплошность — когда Рис принял знаменитый «ложный» вступление валторны в первой части «Героики» за ошибку музыканта и сказал об этом композитору).
Но вот что точно не укладывается в красивую легенду о мгновенном и окончательном разрыве: через три месяца после этой сцены, в августе 1804 года, Бетховен пишет письмо своим издателям в Лейпциг — «Брайткопф и Гертель» — и сообщает: «Название симфонии, собственно, — "Бонапарт"».
Три месяца после ярости. После разорванного листа. После крика о тиране. И — «название, собственно, "Бонапарт"».
Человеческое сердце устроено сложнее, чем любой анекдот.
Что на самом деле стояло на титуле
Давайте на секунду остановимся и разберёмся с тем, что дошло до нас физически — не в мемуарах, а в бумаге.
Рукопись, которую сегодня хранит Общество друзей музыки в Вене, — это не автограф Бетховена, а копия, сделанная переписчиком, с пометками и правками композитора. Оригинальная партитура, написанная рукой самого Бетховена, не сохранилась.
На титульном листе копии мы видим: наверху — «Sinfonia grande», ниже — «intitolata Bonaparte», ещё ниже — дата «804 im August» (написанная, судя по всему, чужой рукой), а в самом низу — «Luigi van Beethoven». Имя «Bonapart» выскоблено так, что в бумаге зияет дыра. Но рядом с этой дырой — и это поразительная деталь — Бетховен позже вписал карандашом по-немецки: «Geschrieben auf Bonaparte». «Написано для Бонапарта». Эту карандашную приписку никто никогда не стирал.
То есть перед нами — одновременно — и жест отречения, и его отмена. Как если бы человек захлопнул дверь и тут же оставил её приоткрытой.
Историк Александр Ли из Уорикского университета предлагает объяснение более приземлённое: Бетховен мог убрать имя Наполеона не (или не только) из идеалистического гнева, а чтобы не потерять покровительство Лобковица. Принц заплатил четыреста дукатов за права на симфонию. В Вене, враждебной к Наполеону, публичное посвящение французскому узурпатору могло стоить и денег, и репутации. Посвящение Лобковицу, появившееся в печатном издании 1806 года, — это не только дань уважения, но и страховой полис.
Правда, как водится, где-то между романтикой и бухгалтерией.
Симфония, которая стала громче своего повода
После исчезновения имени с титула музыка не изменилась ни на одну ноту. Изменилось только то, как её подавали миру.
Новый титул гласил: «Sinfonia eroica» — «Героическая симфония». Подзаголовок: «сочинена, чтобы почтить память великого человека». Кто этот «великий человек» — живой Наполеон, идеальный Наполеон, умерший для Бетховена Наполеон, или вообще кто-то другой — вопрос, на который два века не могут ответить.
Если попытаться услышать «Героику» как историю (а она напрашивается на это), получается роман без слов — но с сюжетом, от которого не оторваться.
Первая часть открывается двумя резкими аккордами — ми-бемоль, как два удара кулаком по столу. Никакого вступления, никакой подготовки. Леонард Бернстайн назвал первые две части «Героики» «возможно, величайшими двумя частями во всей симфонической музыке». Дальше — борьба тем, столкновения, провалы и внезапные взлёты. Первая часть длится столько, сколько у Гайдна или Моцарта длилась вся симфония целиком. Это было неслыханно.
Вторая часть — траурный марш. Медленный, тяжёлый, он звучит как прощание с героем. Но внутри марша бьётся ярость несогласия — словно рассказчик отказывается принять, что всё кончено. Этот марш потом будут играть на государственных похоронах и траурных церемониях — от погребения Мендельсона в 1847-м до совсем других прощаний в XX веке.
Третья часть — бурное скерцо, в котором оживает сама энергия жизни. Четвёртая — вариационный финал, где из простейшей темы (Бетховен уже использовал её раньше, в «Вариациях Эроика» и в балете «Творения Прометея») постепенно вырастает триумфальное здание. Как будто из руин поднимается что-то более стойкое, чем то, что было разрушено.
Кто герой этого пути? Наполеон до коронации? Прометей, несущий огонь? Или сам Бетховен — человек, который заглянул в бездну собственной глухоты в Хайлигенштадте и решил не прыгать?
Ответ зависит от того, кто слушает. В этом и сила «Героики»: она позволяет каждому узнать в ней свой путь.
Пушки, подушки и горькие письма
Разрыв с Наполеоном не ограничился вымарыванием имени. Политика входила в жизнь Бетховена не через газеты — через стены.
В ноябре 1805 года французские войска впервые занимают Вену. Город полупуст, аристократия бежит. Именно в этих обстоятельствах, 7 апреля 1805 года, в театре Ан дер Вин проходит первое публичное исполнение «Героики» — Бетховен дирижирует сам. Публика в замешательстве: симфония длится около пятидесяти минут (немыслимо по меркам эпохи), она слишком громкая, слишком длинная, слишком ни на что не похожая. Многие уходят, не дожидаясь конца. Критики пишут: «тяжело, бесконечно, размыто». Через несколько лет те же критики назовут её триумфом. Так это работает.
В мае 1809-го — война возвращается, и на этот раз всерьёз. Французские гаубицы обстреливают Вену ночью 11 мая. Бетховен — почти глухой, но, как это бывает при его типе потери слуха, болезненно чувствительный к громким звукам — прячется в подвале дома своего брата Каспара. Накрывает голову подушками, чтобы хоть как-то защитить остатки слуха от грохота канонады.
В том же месяце — 31 мая 1809-го — умирает Гайдн. Учитель Бетховена, семидесятисемилетний старик, чьё и без того слабое здоровье не выдержало войны.
Бетховен потом напишет издателям: «Мы пережили много бедствий. Ничего, кроме барабанов, пушек, людского горя во всех его видах… Весь ход событий поразил меня и телом, и душой». А в другой раз, с горькой иронией, которая была ему так свойственна, скажет: «Если бы я разбирался в стратегии так же, как в контрапункте, я бы дал вам всем, господа, кое о чём подумать».
К 1813 году это выливается в «Победу Веллингтона» — шумную, нарочито помпезную пьесу с пушечными выстрелами и фанфарами, посвящённую разгрому Наполеона при Виттории. Критики до сих пор считают её одним из худших сочинений Бетховена — но именно она принесла ему тогда невиданную популярность. Ирония, достойная отдельной симфонии: человек, мечтавший посвятить свою великую музыку Наполеону, теперь зарабатывал на его поражении.
Три легенды, которые пора разобрать
Вокруг «Героики» за два века наросло столько легенд, что их уже трудно отделить от фактов. Попробуем — хотя бы три главные.
Легенда первая: Бетховен уничтожил партитуру и написал симфонию заново.
Красиво. Романтично. И неправда. Музыкальный текст «Героики» не претерпел радикальных изменений после коронации Наполеона. Исчезло имя — не звуки. Симфония, задуманная как «Бонапарт», стала «Героической» без единой переписанной ноты. Герой ушёл из заголовка, но остался в музыке.
Легенда вторая: после 1804 года Бетховен навсегда возненавидел Наполеона и всё французское.
На деле — сложнее. Да, он резко высказывается о Наполеоне-императоре. Да, он прячет голову от французских пушек. Но в 1808 году Бетховен получает предложение от Жерома Бонапарта — младшего брата Наполеона, короля Вестфалии — стать капельмейстером в Касселе. И всерьёз его обдумывает. Венские покровители (Лобковиц, эрцгерцог Рудольф, князь Кинский) спохватываются и назначают ему пожизненную ренту в четыре тысячи флоринов — лишь бы остался. Он остаётся. Но сам факт — Бетховен торговался с семьёй Бонапарта через пять лет после «разрыва» — не очень вписывается в легенду о непримиримом республиканце.
И ещё один штрих: по свидетельствам, в 1820-х годах, ближе к концу жизни, отношение Бетховена к Наполеону снова смягчилось. Впрочем, к тому времени Наполеон уже был мёртв, и смягчаться было безопасно.
Легенда третья: «Героика» — это портрет Наполеона в звуках.
Часть исследователей так и считает — симфония рисует молодого Бонапарта до короны, героя Арколе и Маренго. Другие убеждены, что «великий человек» из подзаголовка — это сам Бетховен, прошедший через Хайлигенштадт. Третьи называют ещё одного кандидата — принца Луи Фердинанда Прусского, талантливого музыканта и военного, которого современники считали героем и который погиб в бою с французами в 1806 году.
Вероятнее всего, к моменту публикации «великий человек» уже не был никем конкретным — он стал идеей. А идеи переживают людей, в честь которых их когда-то придумали.
Кого мы слышим сегодня
На титульном листе «Героической симфонии» — загадочная надпись: «сочинена, чтобы почтить память великого человека». «Памяти» — как о мёртвом. Но Наполеон в 1806 году был жив. Значит, для Бетховена он уже умер — не физически, а как идеал.
Или — всё наоборот. Может быть, «великий человек» — это тот молодой генерал на мосту у Арколе, двадцатисемилетний, с развевающимся знаменем, ещё не знающий, что через восемь лет наденет корону. Тот Наполеон, которого больше не существует — и именно поэтому его можно оплакивать в музыке.
А может быть, это сам Бетховен — человек, который в Хайлигенштадте написал прощальное письмо и не отправил его. Который «схватил судьбу за горло» и решил не отпускать. Который сочинял музыку борьбы, падения и восхождения — и говорил прежде всего о себе.
Прошло больше двухсот лет. Наполеон остался фигурой, по которой невозможен консенсус: для одних — гений, для других — тиран, для третьих — и то, и другое одновременно. А Бетховен и его музыка стали символом свободы почти без оговорок. «Оду к радости» из Девятой симфонии пели у Берлинской стены в 1989-м. Она же — гимн Европейского союза. Она же — звучит в моменты, когда людям нужно напомнить себе, что они люди.
Получилось так: симфония, задуманная как личный подарок одному человеку в короне, пережила и корону, и человека, и несколько империй, рухнувших после него. Стала памятником не полководцу — а праву не соглашаться с тем, что «так устроен мир».
И вот что любопытно. Тот карандашный шёпот на титульном листе — «Geschrieben auf Bonaparte», — который Бетховен не стал стирать, можно прочитать по-разному. Может быть, он оставил его по забывчивости. Может быть — из упрямства. А может быть, он просто знал то, что знает каждый, кто когда-нибудь по-настоящему разочаровывался в человеке: ненависть — это не противоположность любви. Противоположность любви — это равнодушие.
А к Наполеону Бетховен равнодушен так и не стал.