Лето 1941-го пахло полынью, морем и безграничным счастьем. Анна, затягивая узел красного пионерского галстука, верила, что весь мир лежит у её ног. Она ещё не знала, что через час небо почернеет от чужих крестов, а её мечты рассыплются в пыль вместе со стенами столовой, где она только что дописывала письмо домой. Последнее мирное письмо.
Лето 1941 года настигло Анну Павловой не жарой, а счастливой, звонкой усталостью. Воздух в пионерском лагере «Дружба», что расположился в тридцати верстах от Одессы, был густым от запаха полыни, морского бриза и подгоревшей на костре картошки. Анна, вчерашняя студентка техникума, а нынче — вожатая звена «Сокол», чувствовала себя на вершине мира. Каждое утро она просыпалась под трель горна, и её первая мысль была не о будильнике, а о том, успели ли Васька и Таня из её звена сбегать на речку за лягушками для «биологических опытов». Она с улыбкой поправляла на плечах красный галстук, который носила с гордостью, будто это не кусок ткани, а знамя.
Эта жизнь казалась прочным, выстроенным ею самой мостом из её прошлого в будущее. Прошлое — это многодетная хата в кубанской станице, где она была старшей среди пятерых, где вместо букваря был огород, а вместо университетской лекции — уроки по шитью младшеньким. Её отец, Павел Иванович, с утра до ночи пропадал в колхозе, а мать, Мария Семёновна, казалось, никогда не спала, её руки вечно были в муке, в тесте, в мыльной пене. Мечта об образовании родилась у Анны тихо, как подснежник из-под замёрзшей корки земли. Она грызла гранит науки при керосиновой лампе, откладывая каждую копейку, выиграв в итоге свою личную битву — путёвку в Одесский техникум. Первый курс закончила с красным дипломом. А эта летняя практика в лагере казалась наградой — море, смех детей, ощущение нужности и лёгкая, окрыляющая самостоятельность.
В то утро, 22 июня, всё началось как обычно. Анна разнимала подушную драку двух мальчишек из-за самодельного лука, завтракала жидкой манной кашей в столовой, где на стенах висели плакаты со стройными рядами тракторов и улыбающимися пионерами. Она даже успела написать короткое письмо домой, на Кубань: «Дорогие мама и папа, у меня всё хорошо. Лагерь замечательный, дети хоть и шумные, но золотые. Скоро защищу проект по механизации, думаю, оценка будет отличная. Целую крепко, ваша Нюра».
Её прервал гул. Сначала низкий, далёкий, с моря. Дети у костра притихли, подняли головы. Гул нарастал, дробился, превращался в оглушительный, разрывающий небо рёв десятков моторов. Из-за линии горизонта, из утренней дымки, выползли чёрные кресты. Они плыли медленно, важно, как пауки по шёлку неба. Никто не понял сразу. Кто-то из малышей даже крикнул: «Наши! Смотрите, какие птицы!»
Анна замерла, письмо так и осталось лежать на коленях незаконченным. Её разум отказывался складывать картинку. Немецкие самолёты? Здесь, над нашим лагерем? Это какая-то ошибка, учения, может, кино снимают? Но следующий миг стёр все сомнения. Первые бомбы упали не на лагерь, а чуть дальше, на окраину ближайшей деревни. Земля содрогнулась под ногами, будто гигантский зверь проснулся в её недрах. Столбы чёрно-бурого дыма, смешанного с огнём, взметнулись к небу. Звук взрывов донёсся с опозданием — глухой, тяжёлый удар в грудь. Потом грохот, крики, лай собак, треск ломающихся деревьев.
В лагере на секунду воцарилась мёртвая тишина. А потом начался хаос. Дети, сначала ошеломлённые, закричали одновременно. Младшие ревели, старшие метались. Вожатые, бледные как полотно, пытались их собрать, кричали что-то невнятное. Директор лагеря, бывший красноармеец, выскочил на площадку с револьвером в дрожащей руке: «В укрытие! Все в овраг! Быстро!» Но где укрытие от неба?
Анна действовала на автомате. Её разум отключился, сработали инстинкты старшей сестры, отвечающей за младших. Она вбежала в свой корпус, где девочки из её звена плакали, прижавшись друг к другу. «Встать! За мной! Держаться вместе!» — её голос прозвучал неожиданно твёрдо, даже для неё самой. Она схватила за руки двух самых маленьких и потащила их к двери. В глазах мелькали обрывки кошмара: Васька, тот самый, что утром дрался из-за лука, стоял посреди дороги, смотря в небо, а с его носа текла струйка крови — его осколком стекла ранило в лицо. Таня, любительница лягушек, бежала босиком, крича: «Мама!»
Самолёты, сделав круг, вернулись. Теперь они летели ниже. Анна увидела, как от чёрного брюха одного из них отделилась маленькая, блестящая на солнце точка. Она падала, увеличиваясь, прямо на корпус столовой, где всего полчаса назад Анна писала письмо домой. Время растянулось. Она успела увидеть, как навстречу бомбе вылетают осколки стекла из окон, будто рояль взрывается изнутри. Потом — ослепительная вспышка, оглушительный рёв, и волна горячего воздуха швырнула её в кусты, как тряпичную куклу.
Очнулась она оттого, что кто-то тряс её за плечо. Над ней стояла заведующая по хозяйству, тётя Груня, с лицом, испачканным сажей и кровью. «Жива? Держись, девочка. Война, — сказала тётя Груня глухо, и в её глазах стоял ужас, какой Анна видела только в кино про Гражданскую. — Война началась».
Мечты о защите проекта, о возвращении в техникум, о поездке на Кубань с подарками для братьев и сестёр — всё это в одно мгновение превратилось в пыль и пепел, развеянный взрывной волной. Вместо будущего перед Анной зияла чёрная дыра настоящего, наполненная дымом, кровью и детским плачем. Она не знала тогда, что этот день — лишь первый шаг в долгий ад, который растянется на пять лет. Что впереди её ждёт не возвращение домой, а товарный вагон, увозящий на запад, и выжженная табличка с кощунственной надписью «Arbeit macht frei» у ворот её нового, нечеловеческого мира. Но в тот миг она просто поднялась, отряхнулась, почувствовала жгучую боль в боку и, стиснув зубы, снова пошла искать своих «Соколят». Её война только что началась.
***
Последующие дни и недели слились в один сплошной, оглушающий кошмар. Отступающие советские части, перемешанные с толпами беженцев, откатывались на восток. Лагерь «Дружба» опустел, детей кое-как успели эвакуировать на подводах. Анна с группой таких же отрезанных от своих — вожатых, нескольких раненых красноармейцев и местных жителей — пыталась пробиться к своим. Шли ночами, прятались в лесах и оврагах днём, питались сырой картошкой с брошенных полей и ягодами. Немецкие мотоциклисты с автоматами и патрули прочёсывали местность, как саранча. Их взяли на рассвете, у полуразрушенной мельницы. Не было даже перестрелки. Просто вышли из утреннего тумана в серо-зелёных мундирах, подняли автоматы, и кто-то крикнул на ломаном русском: «Хенде хох! Руки!»
Так Анна попала в пересыльный пункт — бывший колхозный склад, набитый людьми до состояния селёдки в бочке. Воздух был густой, кислый от запаха пота, страха и немытых тел. Здесь, в этом аду, она впервые услышала слово «лагерь» не как про пионерский, а как про место, откуда не возвращаются. Здесь же она встретила Ольгу — немолодую уже учительницу истории из Одессы, с умными, усталыми глазами за разбитыми стёклами очков. Ольга, казалось, понимала больше других. «Держись, девонька, — шептала она Анне, когда та плакала от бессилия и ужаса. — Теперь главное — выжить. Любой ценой. Чтобы было кому рассказать».
Через несколько дней их погрузили в товарные вагоны. Вагоны для скота. Набились по шестьдесят человек. Не было ни параши, ни воды, ни крошки хлеба. Сквозь щели в досках был виден проплывающий мир — чужие поля, леса, станции с готическими буквами на вывесках. Дышать было нечем. Люди умирали стоя, и их не могли уронить. Анна прижималась к Ольге, и та тихо рассказывала ей о древнем Риме, о Спартаке, о стойкости человеческого духа. Эти рассказы были тонкой ниточкой, связывающей Анну с миром разума, с той прежней жизнью, где существовали книги, лекции и мечты.
Путешествие в ад длилось, как показалось, целую вечность. Наконец, состав с лязгом и стуком замер. Двери с грохотом отодвинули, и внутрь ударил резкий, слепящий свет фар и крики на непонятном языке: «Раус! Шнелль! Шнелль!» («Вон! Быстро! Быстро!»).
Анна, ослеплённая, споткнулась о тело и вывалилась на землю. Холодный, промозглый воздух пахнул гарью и чем-то химически-сладким, отвратительным. Перед ней высились ряды колючей проволоки под током, вышки с пулемётами и силуэты людей в полосатых робах, двигавшиеся как бездушные тени. А над воротами, коваными, чудовищными, изогнулась железная, насмешливая надпись: «ARBEIT MACHT FREI». «Труд делает свободным». Ольга, стоявшая рядом, тихо, только для Анны, перевела. И горько усмехнулась: «Вот и наша новая альма-матер, Нюра. Учиться будем выживать».
Это был Равенсбрюк. Женский концлагерь.
Первые часы стали водоворотом унижения, стёршим последние остатки личности. Команда «Раздеться!» Гора тряпья, которая была твоей одеждой. Холод. Бесконечная очередь голых, дрожащих женщин перед группой эсэсовцев в чёрном и врача в белом халате. Пристальные, бесчувственные взгляды, оценивающие не как людей, а как скот. Удары палкой по спине за слишком медленное движение. Бритьё наголо. Ледышка от машинки скользила по коже головы, и с каждым сбритым клоком русых волос Анна чувствовала, как с неё сдирают Анну Павлову, студентку, вожатую, дочь. Вместо неё оставалось лишь число. Ей выжгли его на предплечье раскалённой иглой: A-21187. Боль была острая, пахло горелой кожей. «Запомни его, — прошептала Ольга, у которой на руке уже дымилась свежая метка. — Теперь это твоё единственное имя».
Выдали робу — грубую, полосатую, на которой пятна были видны, как клеймо. Деревянные колодки на босу ногу, которые натирали в кровь за первые пять минут. Потом — распределение. Анну, молодую и крепкую, определили в рабочую команду «Земляные работы». Ольгу, интеллигентную и худую, — в швейный цех, что считалось немного легче.
Жизнь в лагере подчинялась железному, бесчеловечному распорядку. Подъём в четыре утра под рёв сирены. Часа два построения на плацу — «аппель». Мороз, дождь, ветер — не имело значения. Стояли до тех пор, пока последняя цифра в отчёте блокафюрерши не сходилась с её списком. Тех, кто падал от истощения или умирал, стаскивали в сторону. Завтрак — кружка тёплой брюквы, именуемой «кофе», и кусок чёрного, липкого, как глина, хлеба — пайка на весь день. Потом — марш на работу под конвоем с овчарками.
Работа была каторжной. Рытьё противотанковых рвов, перенос тяжелейших брёвен, разгрузка вагонов с углём. Конвоиры подгоняли прикладами и плетьми. «Шнелль, русская свинья! Шнелль!» Спина горела, руки покрывались кровавыми мозолями, ноги в колодках опухали и кровоточили. Единственным спасением был обед — миска пустой баланды, чаще из брюквы, иногда с парой полугнилых картофелин. Есть нужно было быстро, прямо на улице. Вечером — обратный марш, снова аппель, часто с наказаниями за мнимые провинности. Наказания были изощрёнными: «спорт» — бесконечные приседания или ползание по гравию, порка, карцер — ледяная камера, где нельзя было сесть.
Сон — на трёхэтажных нарах, вповалку, вплотную друг к другу, под тонким, кишащим вшами, одеялом. В барак заносили запах смерти, болезней и отчаяния. Он въедался в кожу, в лёгкие. Анна училась выживать. Она научилась прятать кусочек хлеба за пазуху, жевать его крошечными порциями, чтобы обмануть желудок. Научилась сливаться с толпой, не привлекать к себе внимания охранников. Научилась понимать несколько ключевых немецких команд. Но главное — она научилась замыкаться внутри себя. Она строила в воображении свой дом на Кубани: вот мама печёт хлеб, вот отец возвращается с поля, вот младшие братья гоняют в саду мяч. Эти картинки горели в её сознании, как свеча в склепе.
Ольга, которую она видела реже, оставалась её ангелом-хранителем. Иногда им удавалось переброситься парой слов у колонки с водой. Ольга, работавшая в швейной, иногда приносила и тайком передавала Анне пару обрезков ткани — чтобы обмотать израненные ноги. «Держись, Нюра, — говорила она. — Эта война не навсегда. Наши должны прорваться. Ты должна дожить».
Но ад имел множество кругов. Через полгода изнурительного труда на земле пришёл новый приказ. Отбор. Снова строем, снова осмотр. Эсэсовский офицер тыкал тростью в грудь: «Ты, ты и ты… В шахту. Шахтеры нужны рейху». Его трость коснулась и Анны. Шахта. Это слово наводило ужас даже на бывалых узниц. Это был приговор, отсроченный, но неминуемый.
Перед отправкой их загнали в баню и… выдали новую, чуть более тёплую робу и кирзовые ботинки. Эта «забота» была страшнее побоев. Она означала, что тебе предстоит работать в таких условиях, где от холода просто сдохнешь слишком быстро, не успев выдать норму. В товарный вагон, теперь полупустой, погрузили около трёхсот женщин. Среди них Анна с облегчением увидела Ольгу — её тоже отобрали. «Вместе хоть, — слабо улыбнулась Ольга. — В шахте, говорят, хоть печки есть. И крыша над головой». Она всё ещё пыталась найти каплю надежды даже в этом.
Вагон тронулся, увозя их в непроглядную тьму. Не только в географическом смысле — в горы, где добывали уголь для немецких заводов. Но и в самую глубь человеческого падения. Анна, прижавшись лбом к холодной стенке вагона, смотрела в щель на мелькающие огни чужой страны. Она больше не плакала. Слёзы кончились. Внутри оставалась лишь ледяная, каменная решимость: выжить. Чтобы однажды, если повезёт, увидеть снова рассвет над родной Кубанью. Не над колючей проволокой, а над широкой, вольной степью. Это была уже не мечта. Это была единственная цель, ради которой стоило терпеть даже шахту.
***
Вагон прицепили к какому-то старому паровозу, и он повёз их на юг, в горы. Пейзаж за щелями сменился: вместо равнин поплыли тёмные силуэты лесистых холмов, а затем и скалистых отрогов. Воздух стал холоднее и острее. Наконец, состав вполз на затерянную среди хвойных лесов станцию, над которой возвышались чёрные, закопчённые копры шахт и бесконечные ленты транспортеров. Надпись на ржавой табличке гласила: «Bergwerk "Wolfsberg". Zutritt für Unbefugte strengstens verboten» («Шахта "Вольфсберг". Вход посторонним строго воспрещён»).
Их выгнали на промёрзлый перрон. Здесь пахло не «сладкой» гарью крематория, а угольной пылью, смазочным маслом и влажным камнем. Охрана была не эсэсовской, а из горных стрелков вермахта и гражданских надсмотрщиков в промасленных куртках, с лицами, огрубевшими от постоянной грязи. Смотреть в глаза этим людям было, как позже поняла Анна, даже страшнее. В их взгляде не было идеологического фанатизма — лишь холодный, практический цинизм. Они видели в узницах не «недочеловеков», а расходный материал, живые инструменты. Инструмент сломался — выбросили, привезли новый.
Женщин построили и повели к длинному, низкому бараку, обнесённому уже знакомой колючей проволокой. Барак оказался разделённым на секции: одна — для «западниц» (полячек, француженок), другая — для «остарбайтеров» с востока. Анну и Ольгу загнали в восточную. Внутри было тесно, но не так, как в Равенсбрюке. Нары в два этажа, у каждой — тонкий тюфяк, набитый стружкой, и одно верблюжье одеяло. В углу — железная печка-«буржуйка». Истинная роскошь. «Видишь, — прошептала Ольга, — я же говорила, печка есть».
Но эта «роскошь» была платой за дьявольский труд. Распорядок здесь был иным. Подъём — в три ночи. Чашка эрзац-кофе и кусок хлеба. Затем построение, перекличка по номерам и марш к клети — лифту, который опускал их в шахту. Первый спуск стал для Анны новым рождением в преисподнюю. Дребезжащий, скрипящий лифт-клеть проваливался в чёрную бездну. Свет лампочек на касках (их выдали вместе с робами и кожаными поясными ремнями) выхватывал из темноты мокрые, блестящие стены штрека, брёвна крепей, бледные, усталые лица таких же, как она, рабынь. Воздух был густой, тяжёлый, пахнущий сыростью, углём и… чем-то сладковато-гнилостным. «Метан, — пояснила Ольга, у которой были познания и в естественных науках. — Газ. Без лампы — ни шагу, может рвануть».
Их определили в проходческую бригаду. Работа заключалась в следующем: после взрывов, которые проводила специальная мужская команда (военнопленные или уголовники), женщины должны были грузить в вагонетки взорванную породу и уголь. Инструменты — лопата, кирка, скребок. Высота штрека в некоторых местах не превышала метра. Работали по колено, а иногда и по пояс в ледяной, ржавой воде, которая сочилась со сводов. Надсмотрщик, здоровенный детина по кличке «Бергфюрер» («Горный вождь»), ходил сбоку с резиновой дубинкой. Темп был каторжным: заполнить вагонетку за определённое время, откатить её по рельсам к основному штреку. Паузы — только чтобы перевести дух или выпить из фляги грязной шахтёрской воды.
Шахта пожирала людей с методичной жестокостью. Угольная пыль въедалась в лёгкие, вызывая страшный кашель — «чёрную чахотку». Порезы от острых сланцев загнаивались в сырости. Обвалы были обычным делом. Раз в неделю из ствола поднимали раздавленные тела. Но самым страшным были не обвалы, а тихие смерти: от истощения, воспаления лёгких, сепсиса. Девушку из Львова, Катю, с которой Анна спала на соседних нарах, однажды утром просто не смогли разбудить. Она уснула и не проснулась, её истощённое сердце остановилось. Её унесли, а на её место к вечеру уже определили новенькую.
Именно здесь, в аду «Вольфсберга», Анна открыла для себя странную солидарность отчаяния. Среди полячек была одна, Ванда, бывшая студентка из Кракова. Она знала немного русский. Однажды, когда «Бергфюрер» отвернулся, Ванда молча сунула Анне в руку картофелину, испечённую в золе где-то на поверхности. «Ешь, — коротко сказала она. — Силы нужны». Этот жест, рисковый и бескорыстный, стал для Анны откровением. Ненависть системы была направлена на всех них, независимо от национальности. И выжить можно было только помогая друг другу.
Ольга, несмотря на возраст и слабость, держалась из последних сил. Но шахта и её поглощала. У неё начались сильные боли в спине, жуткий кашель. Анна, работавшая физически крепче, стала тайком отдавать ей часть своей похлёбки, делала за нею часть нормы, рискуя получить дубинкой по спине. «Остановись, Нюра, — хрипела Ольга. — Сама сгинешь». Но Анна не останавливалась. Ольга была её последним якорем в человечности, живой голос из прошлой жизни, напоминание о том, что она — не просто номер A-21187.
Дни превратились в недели, недели — в месяцы, месяцы — в годы. Три года. Время под землёй текло иначе, измеряясь не восходами, а сменами и количеством заполненных вагонеток. Тело Анны адаптировалось к каторге: руки стали жёсткими, как дерево, спина — сгорбленной от постоянной работы в согнутом положении. Но её дух, вопреки всему, не сломался. Он закалился, как сталь. Она научилась ненавидеть не слепо, а холодно и расчётливо. Каждый удар кирки по угольному пласту был в её сознании ударом по тому строю, что отнял у неё молодость. Она выживала из упрямства, из мести, которая ещё не знала адресата.
Иногда, в редкие минуты «отдыха» в боковой нише штрека, Ванда шепотом передавала слухи, которые ползли по шахте от мужских бригад: «Восточный фронт… Русские наступают… Союзники высадились…» Эти слухи были как глоток чистого, горного воздуха. Они разжигали в глубине души тлеющий уголёк надежды.
Однажды весной 1945 года, когда их подняли на поверхность после изматывающей смены, они заметили необычную суету среди охраны. Немецкие надсмотрщики и горные стрелки были мрачны, озабочены, часто сбивались в кучки, о чём-то тревожно совещаясь. Грузовики у административного здания грузили ящиками с документами. «Бергфюрер» орал на них с прежней злостью, но в его голосе проскальзывали нотки истерики. Ванда, работавшая в тот день на разгрузке у конторы, успела прошептать Анне и Ольге у колодца: «Они сворачиваются. Говорят, американцы в пятидесяти километрах. Готовят эвакуацию».
Эвакуация. Это слово несло в себе новую, леденящую кровь опасность. Все знали истории о «маршах смерти», когда узников, которых не успевали уничтожить в лагерях, гнали пешком вглубь Германии, расстреливая отставших. Или просто ликвидировали на месте.
На следующее утро их не повели в шахту. Приказали строиться на плацу со всеми вещами. На вышках были новые пулемётчики. Комендант лагеря, толстый эсэсовец в очках, что-то кричал в мегафон про «передислокацию». В его глазах читался животный страх. Анна, держась за ослабевшую Ольгу, понимала: это конец. Или смерть здесь, на этом плацу, или смерть в дороге. Она сжала в кармане робы заветный камушек с блесткой слюды, который подобрала в шахте как талисман. «Мама… — прошептали её бескровные губы. — Прости. Я больше не могу».
И в этот миг, когда караул уже взял автоматы на изготовку, а женщины инстинктивно прижались друг к другу, снаружи, со стороны леса, донёсся новый, незнакомый гул. Не рёв немецких моторов. Это был низкий, нарастающий, мощный гром множества двигателей. И затем — резкие, отрывистые очереди автоматических винтовок, короткие взрывы, крики на английском языке.
На вышке один из пулемётчиков рухнул вниз. Ворота с грохотом распахнулись, и в них вкатились несколько странных, угловатых танков со звёздами на башнях. На броне сидели солдаты в касках иного образца, с широкими, небритыми лицами. Один из них, высокий, с жвачкой во рту, спрыгнул на землю, оглядел оцепеневшую, испуганную толпу женщин в полосатых робах, и его бравый вид сменился выражением шока и ужаса. Он снял каску и негромко, с непередаваемой интонацией, выдохнул: «Jesus Christ...»
Анна не поняла слов. Но она поняла значение. Американцы. Это были не её, не советские солдаты. Но это были не немцы. Клетка распахнулась. Три года подземного ада закончились в одно мгновение. Ольга беззвучно заплакала, опустившись на колени. Анна стояла, не чувствуя ног, и просто смотрела на бело-голубое небо над колючей проволокой. Небо, которого она не видела три года. Оно было невероятно огромным и ослепительно ярким. Свобода пришла с чужого, незнакомого голоса. Но пришла.
***
Освобождение было похоже не на ликование, а на шоковую терапию. Мир вне колючей проволоки оказался слишком громким, ярким и быстрым. Американские солдаты, сначала ошеломлённые видом живых скелетов в полосатых робах, быстро опомнились и бросились раздавать шоколад, сигареты, консервы. Анна не могла есть шоколад — её желудок, годами переваривавший брюквенную баланду, свело спазмом. Она судорожно, как зверёк, спрятала плитку за пазуху — инстинкт голода, выдрессированный лагерем, оказался сильнее разума.
Их — обессиленных, больных, травмированных — погрузили в грузовики и повезли неведомо куда. Ольгу, у которой началась горячка, отделили и увезли на санитарной машине. Анна, вцепившись в её руку, не хотела отпускать, но санитар, молодой темнокожий парень с добрыми глазами, мягко, но настойчиво разжал её пальцы: «It's okay, sister. She'll get help. Всё хорошо, сестра. Ей помогут». Эти несколько русских слов, выученных, видимо, специально, немного успокоили её.
Их привезли в огромный палаточный лагерь, разбитый на окраине какого-то немецкого городка. Здесь были врачи, медсёстры, горячая еда и чистые койки. Но Анну, как и многих других, мучили не столько физические недуги, сколько парализующая тревога. Свобода оказалась непосильной ношей. Ночью она просыпалась в холодном поту от того, что не слышала привычного храпа и стонов соседок по нарам. Тишина и простор пугали её. Она прятала хлеб под матрас, как в лагере.
Через несколько дней к ней подошёл молодой офицер американской разведки, которого все звали капитан Миллер. Он хорошо говорил по-русски — его родители эмигрировали из Петрограда. Он вёл себя не как следователь, а как доброжелательный собеседник, расспрашивал не только о лагере и шахте, но и о её доме, о семье. Анна, сжавшись в комок, отвечала односложно. Доверять она разучилась. Но когда капитан Миллер, закончив вопросы, вдруг сказал: «Мисс Павлова, ваша мать, вероятно, жива и ждёт вас. Но возвращаться сейчас — очень опасно», — она впервые подняла на него глаза.
— Почему опасно? Война же кончилась. Наши победили, — хрипло проговорила она.
— Война кончилась. Но… другая война начинается. Холодная, — капитан помолчал, выбирая слова. — Те, кто был в плену, на оккупированной территории… им не доверяют. Их будут проверять. Жестоко. Вы прошли через ад, но на родине вас могут принять не как жертву, а как… подозреваемую. У вас нет документов, только номер на руке. Этот номер для них может быть уликой против вас.
Анна не поняла слова «холодная война». Но поняла смысл: домой путь закрыт. Ей предложили то, что казалось невозможной милостью судьбы: лечение и временное убежище в США. «Это не навсегда, — убеждал капитан Миллер. — Покажутся силы, окрепнете — подумаем, как вас вернуть. Сейчас вы просто не перенесёте дороги». Решающим аргументом стало известие об Ольге. Её состояние было критическим, воспаление лёгких на фоне полного истощения грозило стать смертельным. Её готовились перевозить в американский военный госпиталь для сложных операций. «Она просила, чтобы вы были рядом», — сказал капитан. Анна молча кивнула.
Путь через океан на военно-транспортном самолёте стал для Анны новым испытанием. Гул моторов вызывал панические атаки — ей чудился рёв «Юнкерсов» 1941 года. Её тошнило, она дрожала. Рядом, на носилках, лежала Ольга, подключённая к каким-то трубкам. Её лицо было серым, как пепел.
Госпиталь в Вашингтоне оказался местом из другой планеты. Чистота, почти стерильная, резала глаза. Яркий, ровный свет. Врачи в белоснежных халатах, говорившие мягко и внимательно. Анне, чьё тело было картой перенесённых мучений — переломанные и плохо сросшиеся рёбра, хронический бронхит шахтёра, дистрофия, незаживающие язвы на ногах, — предстояли месяцы лечения. Её отмыли, вылечили от истощения и инфекций, накормили так, что она наконец перестала прятать еду. С ней работал психолог, доктор Элис Грэхем, терпеливая женщина с тёплым голосом, которая учила её заново спать, есть, дышать без страха.
Ольгу прооперировали. Операция прошла успешно, но силы были на исходе. Она лежала в палате рядом, и Анна проводила у её койки каждый день. Ольга слабела, но дух её был ясен. «Нюра, ты видела, какие здесь туфли у медсестёр? На каблуках. И чулки шёлковые. Это же надо… — она слабо улыбалась. — Мы выжили. Теперь ты должна жить по-настоящему. Для меня и для себя».
Именно Ольга, чувствуя приближение конца, сделала последний, самый важный шаг для Анны. Она попросила позвать капитана Миллера и, собрав последние силы, продиктовала ему подробные показания: даты, места, имена надзирателей, описание лагерного и шахтного быта. Она говорила чётко, как на своей последней лекции. «Это… свидетельство, — хрипела она. — Для Нюры. Чтобы у неё был документ. Чтобы она могла доказать, кто она и что с ней сделали. Заверьте это у нотариуса». Капитан Миллер, потрясённый силой духа этой умирающей женщины, выполнил просьбу. Через неделю Ольги не стало. Анна, сидя у её кровати и держа за уже холодную руку, не плакала. В её глазах горел сухой, холодный огонь. Ольга завещала ей не скорбь, а правду. И долг.
Выздоравливая, Анна наблюдала за жизнью за окном. Она видела сытых, улыбающихся людей, яркие витрины, автомобили. Эта страна не знала войны на своей земле. Здесь пахло не пеплом и кровью, а кофе, бензином и свободой. Ей предлагали остаться: капитал Миллер нашел благотворительную организацию, готовую помочь с жильём и работой. Доктор Грэхем говорила о будущем, учёбе, терапии.
Но Анну точила червоточина тоски. Ей снилась степь. Шум ветра в тополях у родного дома. Лицо матери, расплывчатое, как старая фотография. Её тело крепло на американских витаминах и бифштексах, но душа рвалась туда, где было больно, страшно и бедно. Где её могли ждать не с распростёртыми объятиями, а с подозрительными взглядами. Однажды, разглядывая в госпитальном журнале фотографии разрушенного Сталинграда, она поняла: её место там. Среди развалин. Её долг — вернуться и, как завещала Ольга, свидетельствовать. Жить.
Она объявила о своём решении капитану Миллеру. Тот долго смотрел на неё, потом вздохнул и достал из портфеля два документа. Первый — тот самый, заверенный нотариусом протокол показаний Ольги Ивановны Беловой (так оказалась полная фамилия Ольги) с приложенной фотографией Анны из личного дела лагеря. Второй — его собственный, служебный рапорт, переведённый на русский, где он, как офицер разведки, свидетельствовал об обстоятельствах освобождения и состоянии узницы Анны Павловой. «Это не гарантия, — предупредил он. — Но это хоть какая-то бумага. Больше я помочь не могу. Дорога будет чудовищно сложной. Репатриационные лагеря, проверки… Вы уверены?»
— Да, — коротко ответила Анна. Она была уверена впервые за много лет. Она выжила в шахте. Переживёт и это.
Обратный путь начался летом 1946 года. Это было путешествие на другой конец света, полное бюрократических преград и людского равнодушия. Транспортный корабль из Нью-Йорка в Бремерхафен. Переполненный лагерь для «перемещённых лиц» в Германии, где царила своя, жестокая иерархия, а советские офицеры из репатриационной комиссии смотрели на таких, как она, свысока. Здесь она впервые услышала горькую шутку: «Родину любим, но она нас — не очень». Допросы были короткими и формальными: «Почему не покончила с собой, оказавшись в плену? Кто завербовал?» Её американские документы вызывали лишь дополнительные подозрения. «Америкашки бумажки налепили, теперь думают, мы поверим?»
Но капитан Миллер оказался прав — бумаги сработали как щит. Не сразу, не гладко, но спасённые свидетельства Ольги и рапорт американского офицера выделили её из общей массы «подозрительных элементов». Её не отправили сразу в фильтрационный лагерь, а включили в список на отправку морем из немецкого Штеттина в ленинградский порт. Это был не подарок, а отсрочка. Главная проверка ждала её на родной земле.
Перед погрузкой на советское судно, старое, облупленное, пахнущее рыбой и махоркой, она стояла на пирсе. За спиной оставалась Европа, которая для неё была лишь цепью лагерей и больниц. Впереди было море, туман и неизвестность. В кармане её простенького платья, выданного благотворителями, лежали два потрёпанных документа, несколько долларов, зашитых в подкладку на всякий случай, и тот самый блестящий камушек из шахты «Вольфсберг». Она сжала его в кулаке. Она прошла сквозь огонь, воду и медные трубы. Теперь ей предстояло пройти сквозь ледяное равнодушие своей же страны. Она поднялась по трапу. Дорога домой, через весь ад обратно, началась.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: