Мы вышли во двор и направились к сараю, который стоял в глубине участка — покосившийся, заросший диким малинником.
Я с трудом открыл примёрзшую дверь. Петли взвизгнули ржавым голосом. Внутри пахло маслом, бензином и старым железом. Мужской запах. Запах мастерской.
Свет пробивался сквозь щели в стенах, танцуя пылинками в воздухе. Я огляделся. Верстак, заваленный инструментом, тиски; на стене — старые ножовки, рубанки, мотки проволоки. Всё покрыто слоем пыли и паутины.
Я подошёл к углу, отодвинул лист фанеры. За ним, вмурованный в пол, стоял старый советский сейф — зелёный, облупленный.
— Код помнишь? — спросила Елена.
— Помню. Год рождения матери и год смерти Брежнева.
Я покрутил диск. «Щёлк‑щёлк‑щёлк». Дверца со скрипом подалась.
Внутри лежала старая двустволка — ТОЗ‑34, вертикалка. Отец был охотником. Рядом — две пачки патронов: дробь‑тройка и картечь. Срок годности вышел лет десять назад, но «порох „Сокола“ живёт долго, если в сухости».
А на нижней полке лежала жестяная банка из‑под индийского чая. Я открыл её. Там лежали деньги: советские рубли. Пачка фиолетовых двадцатипятирублёвок и несколько золотых червонцев царской чеканки. Дед ещё прятал.
— Ну, с этим в магазин не сходишь, — вздохнула Елена, глядя на советские бумажки. — А золото… Сдать его негде, да и спалимся сразу. В ломбарде паспорт спросят.
— Оружие рабочее? — она кивнула на ружьё.
Я переломил стволы, посмотрел на свет. Зеркало стволов было чистым. Отец смазал их перед смертью густым слоем пушечного сала.
— Рабочее, если почистить.
— Это хорошо. Потому что если твои родственнички сюда приедут, добрым словом мы не отмажемся.
Я положил ружьё на верстак. Мой взгляд упал на что‑то массивное, накрытое брезентом в углу. Я сдёрнул тряпку. Под ней спал монстр — бензопила «Урал‑2 Электрон». Советский зверь с рогами‑рукоятками: тяжёлая, как грех, мощная, как танк. Ей можно валить вековые сосны, а можно, при желании, распилить легковушку пополам.
Я провёл ладонью по холодному ребристому цилиндру двигателя.
— Живая? — спросила Елена.
— Не знаю. Лет пятнадцать стояла. Но эта техника вечная. Тут ломаться нечему, кроме карбюратора.
Во мне проснулся инженер.
Руки сами потянулись к инструменту. Я забыл про Алину, про Стаса, про свою разрушенную жизнь. Была только задача — оживить механизм.
— Мне нужен бензин и масло. М‑8, автол — что угодно.
— В канистре посмотри, — кивнула Елена на угол. — А я пойду забор осмотрю. Дыры там такие, что кабан пролезет.
Она ушла, а я остался.
Я разобрал пилу за десять минут. Мои пальцы, ещё вчера не способные удержать чашку, теперь работали с точностью хирурга. Мышечная память — страшная сила. Я знал каждый винтик этого механизма.
Свеча была чёрная, залитая. Я нашёл на верстаке кусок наждачки и зачистил контакты. Проверил искру — слабая, жёлтая, но есть.
Карбюратор засох, жиклёры забиты смолистыми отложениями от старого бензина. Я нашёл бутылку ацетона, замочил детали, продул их, используя старый велосипедный насос. Запах бензина и растворителя ударил в нос. Для кого‑то — вонь, для меня — аромат надежды.
Я собирал пилу, чувствуя, как с каждой закрученной гайкой собираю себя. «Я не беспомощный старик, я — механик. Я могу починить сломанное. А если могу починить железо — починю и свою жизнь».
Осталось самое сложное — запуск.
Я залил свежую смесь. Нашёл канистру с отработкой и немного «девяносто второго», которую отец хранил для паяльной лампы. Подкачал бензин кнопкой. Встал в стойку, упёр ногу в ручку.
— Ну, родная, не подведи.
Рывок. Пила чихнула и заглохла.
— Давай же.
Рывок. Ещё рывок. Плечо ныло, но я не сдавался.
На пятый раз мотор схватил.
«Дрынь!»
Звук был оглушительным. Сизый дым вырвался из глушителя, наполнив сарай. Пила задрожала в моих руках, вибрируя, требуя работы.
Я нажал на газ.
«Вжу!»
Цепь — хищная, блестящая, смазанная маслом — рванулась по шине. Звук был мощный, басовитый, агрессивный. Это не жужжание современных пластиковых штилей. Это был рык советского динозавра.
Я заглушил мотор. В ушах звенело.
— Работает! — крикнул я сам себе.
И тут дверь сарая распахнулась.
Свет заслонила огромная фигура.
— А я думаю, кто тут мою тишину насилует, — раздался густой бас. — Думал, мародёры металл пилят, а тут, гляди‑ка, Андрюха, живой?
Я обернулся. В дверях стоял Кузьмич — мой старый друг. Мы вместе призывались. Он попал в десант, я — в сапёры. Он почти не изменился за пять лет.
Такой же огромный, как шкаф. Лицо — словно высеченное из морёного дуба: всё в глубоких морщинах, но глаза — молодые, голубые, хитрые. На нём была промасленная тельняшка, ватник нараспашку и шапка‑ушанка с одним опущенным ухом. В руках он держал монтировку — легко, как дирижёрскую палочку.
— Кузьмич! — Я шагнул к нему.
Он прищурился, всматриваясь в моё лицо.
— Мать честная… — Он опустил монтировку. — Андрюха, в гроб краше кладут. Что ж они с тобой сделали, ироды?
— Отравили, Кузьмич. И предали.
Он шагнул вперёд и сгрёб меня в охапку. От него пахло соляркой, махоркой и морозом. Настоящий мужик.
— Отравили, значит, — прорычал он мне в ухо. — Ну ничего, в деревне воздух чистый — выветрится. А кто предал, того земля исправит. Или мы поможем.
Он отстранился, хлопнул меня по плечу так, что я чуть не присел.
— Я слышу, «Урал» завёлся. Думаю, глючит меня с похмелья. Батькина пила, она… Зверь‑машина. Я свой «Кировец» тоже перебрал. Ходовая — огонь, ковш наварил новый: сталь — десятка, танк, а не трактор.
Он подмигнул мне.
— Слушай, Андрюха, у нас тут слухи ходят нехорошие. Участковый вчера заезжал, водку пил, болтал лишнее. Говорит, твоей землёй интересуются. Базу отдыха хотят строить. Говорят, документы у них уже есть — что дом этот аварийный, под снос.
Я сжал кулаки — ногти впились в ладони.
— Пусть попробуют, — тихо сказал я. — Пусть только сунутся.
Я посмотрел на пилу, лежащую на верстаке, на её хищную цепь, на двустволку в углу.
— Кузьмич, солярка у тебя есть?
— Обижаешь. Тонна в бочках. А тебе зачем?
— Ворота укреплять будем. И «Кировец» твой пригодится. Кажется, война будет, брат.
Кузьмич широко улыбнулся, обнажив прокуренные, но крепкие зубы.
— Война — это мы умеем, это мы любим. Лишь бы не бумажное, а настоящее.
В этот момент в сарай заглянула Елена:
— Мальчики, вы тут войнушку обсуждаете или работать будем? Забор сам себя не починит.
Я посмотрел на них: на Елену — мою спасительницу, на Кузьмича — мою боевую мощь, на свои руки — грязные в масле, но твёрдые.
Сталь закалялась. Я чувствовал, как внутри меня — там, где ещё вчера была выжженная пустыня — начинает расти холодная, расчётливая решимость.
Я взял пилу за рогатую рукоять.
— Пошли, Кузьмич, покажем этому лесу, кто здесь хозяин.
Война пахнет не только порохом. Война пахнет озоном от электросварки и раскалённым металлом.
Я стоял у ворот, опустив защитную маску. В руке гудел держак сварочного аппарата — старого трансформаторного, который весил, наверное, пуд.
Синяя искра шипела, плавила ржавый уголок, намертво приваривая его к петле ворот.
«Щёлк».
Я поднял маску. Мир вокруг снова стал цветным, а не зелёным.
— Крепко, — оценил Кузьмич, дёрнув створку. — Ворота даже не шелохнулись. Теперь только танком выбивать или динамитом.
— Динамита у них нет, — сказал я, сбивая шлак со шва молотком. — У них есть наглость и уверенность, что здесь живут терпилы.
Прошёл день с моего пробуждения — 24 часа, за которые я сделал больше, чем за последние 10 лет сидения в кожаном кресле президента холдинга. Мы превращали дом отца в крепость.
Я вспомнил навыки военного инженера. Мы не могли строить доты и рыть окопы — земля промёрзла на полметра, — но мы могли использовать ландшафт.
— Кузьмич, ты бруствер насыпал? — спросил я.
— Обижаешь. — Кузьмич кивнул в сторону дороги. — Я там снега нагрёб трактором, полил водичкой из шланга. К утру будет ледяной вал. На их паркетниках там делать нечего — сядут на пузо.
— Добро. Технику спрятал?
— Кировец в дальнем сарае, под сеном. Не увидит, пока я сам не выеду. Движок прогрет, солярка зимняя — заведётся с полоборота.
Мы работали молча, слаженно. Елена таскала нам горячий чай в термосе. Она не лезла с советами, но её присутствие чувствовалось спиной. Она была нашим тылом.
Ближе к вечеру, когда сизые сумерки начали сгущаться над лесом, мы услышали звук мотора. Не джипы — что‑то надрывное, отечественное.
К дому, буксуя в снежной каше, подъехал грязно‑серый милицейский УАЗ «Патриот». На боку тускло светилась синяя полоса.
— Участковый, — сплюнул Кузьмич. — Семёнов, скользкий тип, но трусливый.
Я вытер руки ветошью.
— Я сам поговорю.
— Я подстрахую. — Кузьмич скрылся в тени двора, где у верстака лежала монтировка.
Из машины вылез грузный мужик в зимней форме. Фуражка сидела набекрень, лицо — красное, одутловатое.