Елена разгребла снег, сунула руку в щель. Щёлкнул металл.
— Есть! — Она подняла ржавый старинный ключ.
Мы вошли внутрь. В нос ударил запах застоявшегося холода, мышиного помёта и старых тряпок. В доме было холоднее, чем на улице. Воздух здесь стоял неподвижно годами.
Я рухнул на лавку у печи. Сил больше не было. Батарейка села.
— Не спать! — Елена ударила меня по щекам. — Рано. Сейчас печь растопим, воды нагреем.
Она металась по избе, как электровееник. Нашла в сенях дрова — сухие, слава богу. Отец всегда держал запас. Растопила печь. Огонь загудел, пожирая бересту. Живой звук — первый живой звук в этом мёртвом месте.
А потом меня накрыло. Вторая волна действия яда — самая страшная.
Меня скрутило так, что я упал с лавки на пол. Тело выгнулось дугой. Мышцы сводила судорогой такой силы, что казалось — кости сейчас треснут. Я выл. Не мог кричать — выл сквозь сжатые зубы, грыз рукав пиджака, чтобы не откусить язык. В глазах вспыхивали красные круги.
— Стас, сука, убью! — хрипел я, царапая ногтями грязные половицы. — Алина, доченька, за что?
Мне казалось, что они здесь — стоят в углу и смеются. Алина снимает меня на телефон:
— Смотрите, папа танцует брейк‑данс.
— Тихо, тихо, Андрей, — и Лена навалилась на меня сверху, прижимая к полу.
Она была тяжёлой, но её вес сейчас спасал меня — не давал самому себя переломать.
— Терпите, надо, чтобы вышло, — она вливала мне в рот воду — ледяную, из ведра, которое принесла из колодца.
— Пей, блюй, пей! — командовала она.
Меня рвало желчью, водой, кровью. Казалось, я выплёвываю свою душу.
Потом начался жар. Меня трясло, как в лихорадке. Я срывал с себя одежду — мне казалось, что я горю.
— В баню! — скомандовала Елена.
Я не помню, как мы добрались до бани. Помню только пар — густой, горячий пар — и удары веника. Елена била меня берёзовым веником нещадно — выбивая дурь, выбивая яд.
— Не сдохнешь, не позволю! — кричала она сквозь пар.
Потом был снег. Она вытолкнула меня — голого, распаренного — прямо в сугроб.
— Растирайся! — орала она. — Кровь гоняй, живей!
Я упал в снег. Ледяные иглы впились в кожу — и вдруг, вдруг в голове прояснилось.
Боль не ушла, но она стала другой. Она стала чистой, моей. Не химической болью жертвы, а болью живого тела, которое борется за жизнь.
Я лежал в сугробе, глядя на звёздное небо — огромное чёрное небо над Залесьем. Здесь звёзды были яркими, как прожекторы. Не то что в городе, где небо всегда рыжее от фонарей.
Я глубоко вдохнул. Воздух пах морозом и дымом из бани.
«Я жив. Они отняли у меня фирму, отняли деньги, отняли квартиру, отняли веру в родную кровь. Но они не отняли у меня это небо, и эти руки, и эту злость».
Елена накинула на меня тулуп, который нашла в предбаннике — старый овчинный тулуп моего отца. Он пах молью и временем.
— Вставай, волк, — сказала она тихо.
Впервые назвав меня по позывному. «Откуда узнала? — подумал я. — Наверное, я бредил вслух».
— Кризис прошёл, теперь спать.
Мы вернулись в избу. Печь уже нагрела воздух. На плите кипел чайник.
Я лёг на старую железную кровать с панцирной сеткой. Сетка прогнулась, скрипнула, как старая подруга.
— Лена, — позвал я, проваливаясь в сон.
— Чего? — Она сидела у печи и сушила мои брюки.
— Спасибо.
— Спи давай. Завтра работы много — забор чинить надо. А то придут волки, сожрут.
Я закрыл глаза и впервые за много лет спал без снотворного. Мне снился не офис. Мне снился Афган. Перевал Саланк. Я стою на броне БТРа, ветер бьёт в лицо, а рядом мои пацаны — живые. И я знаю, что мы прорвёмся. Потому что мы — стая.
А те, в городе, они думают, что победили. Они думают, что списали волка в утиль. Глупцы. Они просто выпустили зверя обратно в лес. И скоро зверь проголодается.
Я проснулся от звука, который в моей городской жизни был забыт так же прочно, как вкус парного молока: «дзынь‑хрязь» — металлический звон, короткий свист и глухой удар дерева о дерево.
Я открыл глаза. Потолок надо мной был из грубых, потемневших от времени досок. В щелях виднелась пакля. Пахло сушёными травами, полынью и мятой, которые пучками висели под балкой, и дымком от печки. Никакой лаванды, никакого кондиционированного воздуха.
Я сел на кровати. Панцирная сетка жалобно скрипнула, провисая почти до пола.
Тело… Я ожидал, что оно рассыплется. Вчера меня ломало так, будто я попал под каток. Но сегодня боль была другой — тупой, ноющей, но понятной. Это была боль мышц, которые слишком долго…
Я посмотрел на свои руки. Тремор почти прошёл. Пальцы ещё подрагивали, но уже не жили своей жизнью. На запястьях остались синяки от хватки Елены.
«Дзынь‑хрязь».
Я встал, накинул отцовский тулуп на голое тело и босиком вышел на крыльцо. Морозное утро ударило в лицо свежестью. Солнце — ярко‑жёлтое, зимнее — слепило глаза, отражаясь от сугробов.
Посреди двора, расчищенного от снега, стояла Елена в своём неизменном синем пуховике, в валенках на босую ногу и в пуховом платке. Она держала в руках колун — тяжёлый топор для колки дров. Перед ней стоял здоровенный берёзовый чурбак — сучковатый, перекрученный. Такой не каждый мужик возьмёт.
Елена подняла колун над головой, выдохнула:
— Хыть!
Лезвие опустилось точно в трещину. Чурбак разлетелся надвое сочным сухим хрустом.
Она увидела меня, оперлась на топорище, вытирая пот со лба тыльной стороной рукава.
— Проснулся, барин? — В её голосе не было издёвки, только усталая констатация факта. — Я уж думала, до обеда дрыхнуть будешь. В городе‑то, поди, раньше двенадцати не встают?
— Встают, — хрипло ответил я. Голос возвращался, обретая прежнюю глубину. — В шесть утра подъём, бассейн, сводки новостей.
— Ну‑ну, — усмехнулась она. — Только толку от твоего бассейна, если ты топор в руках удержать не можешь? На, попробуй, кровь разгони. А то стоишь — зелёный, как покойник в отгуле.
Она протянула мне колун.
Я спустился с крыльца. Снег обжигал ступни, но это было приятно. Я взял топор. Рукоять была отполирована ладонями моего отца. Дерево было тёплым, живым.
Я поставил чурбак, замахнулся. Удар получился жалким: лезвие скользнуло по коре, едва зацепив древесину. Чурбак устоял, насмешливо покачнувшись. От отдачи в плечо стрельнуло так, что я чуть не выронил инструмент.
— Слабо, — констатировала Елена, закуривая свою «Приму». — Ручки‑то офисные, чернила подписывать привыкли, а не дело делать. Спина прямая, ноги шире. Ты ж инженер, физику вспомни. Рычаг — инерция. Не силой бей, а весом топора.
Я стиснул зубы. Злость — та самая холодная афганская злость — шевельнулась внутри.
«Я не офисный планктон. Я — волк. Я строил мосты под огнём».
Я снова поставил чурбак. Вдохнул морозный воздух полной грудью, чувствуя, как расправляются лёгкие, забитые городским смогом. Представил на месте этого куска дерева лицо Стаса, его напомаженную улыбочку. Замах. Удар.
— Хрязь!
Полено разлетелось на две половинки, отскочив в разные стороны.
— О! — кивнула Елена, выпуская струю дыма. — Другой разговор. Поколи полчаса, пока я кашу сварю. Овсянка на воде, без сахара. Тебе сейчас желудок запускать надо, а не деликатесами баловаться.
Она ушла в дом, оставив меня наедине с дровами и моей злостью.
Я колол дрова час. Потом второй. Я взмок. Пот тёк по спине ручьём, щипал глаза. Ладони горели. На больших пальцах вздулись кровавые мозоли. Нежная кожа бизнесмена лопалась, сдираясь о грубое дерево топорища, но я не останавливался.
С каждым ударом из меня выходила грязь, выходил страх, выходила слабость. Я чувствовал, как напрягаются мышцы спины, как кровь — густая и горячая — пробивает забитые холестерином и ядом сосуды.
Я вспоминал, кто я. Я не тот старик в зеркале. Я — тот парень, который мог в одиночку разгрузить вагон цемента. Я — мужик, который своими руками построил первый дом.
Когда я закончил, гора дров выросла до пояса. Руки дрожали. Но теперь это была приятная дрожь усталости, а не паркинсоническая трясучка.
Я вошёл в дом, неся с собой запах мороза и свежих опилок.
— Садись, — Елена поставила на стол миску с серой дымящейся кашей.
Я съел всё, вылизал миску. Казалось, я никогда в жизни не ел ничего вкуснее этой пустой, безвкусной овсянки.
— Теперь слушай боевую задачу, — сказала Елена, наливая мне чай — заваренный на травах, а не из пакетика. — Мы здесь не на курорте: еды — на три дня, денег — ноль. Карты твои, сам понимаешь, заблокированы или отслеживаются. Телефоны мы выбросили.
— У меня есть заначка, — вспомнил я. — Отец всегда хранил…
— Где? — перебила она.
— В сарае, в мастерской. Там сейф оружейный.
Елена хмыкнула:
— Ну, пойдём посмотрим на твои сокровища.