Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ШЕПОТ ЗАБВЕНИЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Весна на стройку пришла не с пением птиц, а с хлюпаньем грязи под валенками и тоскливым скрипом талого снега на крышах бараков.

Но для Тихона в этой грязи был запах дома. Контракт подходил к концу.

Как-то утром десятник, проходя мимо, кивнул ему:

— Авдеев, к начальнику. С бумагами.

В конторе, пропахшей махоркой и дешёвыми чернилами, Тихону выдали расчёт: пачка засаленных кредиток и справку об окончании работ. Начальник, щуплый человечек в пенсне, скрипуче проговорил:

— Работник ты исправный. Не пил, не бузил. Ещё контракт не хочешь? На северную ветку набор идёт, платят вдвое.

Тихон покачал головой, сжимая в кармане деньги — твёрдый, шуршащий комок надежды.

— Домой надо. Семья.

Начальник хмыкнул, словно услышал что-то наивное:

— Семья… Ну, ступай. Только смотри — домой вёз ты эти кровные, а не пропил в первом же трактире по дороге.

Вечером в бараке шло прощание.

Савелий, тот самый старый рабочий, протянул Тихону деревянную ложку, грубо вырезанную из берёзы.

— На, земляк. Домашнюю-то свою, поди, за полгода черви съели. А эта — крепкая. Берёза. Она, как память, не гниёт.

— Спасибо, Савелий. За всё.

— Не за что. Ты главное, помни: сюда ты пришёл с одной ношей. Уходишь — с другой. Легче она или тяжелее — сам разберёшься.

Ночью Тихон вышел из барака в последний раз.

Воздух уже не резал лёгкие, а плыл влажным, обещающим тепло.

Он глядел на тусклые звёзды, и в ушах стоял не рёв паровозов, а тишина — та самая, деревенская, полная шорохов и намёков.

Завтра он ступит на ту самую дорогу, по которой уходил осенью. Только теперь он нёс в себе не бегство, а возвращение. И это было страшнее.

В деревне весна делала своё дело властно и стремительно.

Со склонов побежали ручьи, звенящие, как стеклянные бусины. На проталинах закурчавилась первая, робкая трава. А главное — запахло землёй. Чёрной, жирной, жаждущей зерна.

Мужики выволакивали сохи и бороны. Разговоры у коновязи теперь были только о посеве: о яровых, об овсе, о том, выдержат ли старые семена.

Кира с отцом, вернувшимся с промысла, вышли в поле одними из первых.

Павел Матвеевич, угрюмый и молчаливый, шёл за сохой, а Кира шла следом, разбрасывая зерно из лукошка широким, привычным жестом.

Руки её работали автоматически, а мысли были далеко. Каждое утро она с замиранием сердца выглядывала на дорогу.

Каждый вечер прислушивалась к разговорам — не слышно ли, что вербованные начали возвращаться?

Как-то в полдень, когда они присели отдохнуть на меже, к ним подкатил Федька на телеге.

— Павел Матвеевич! Помоги, заступ сломался! Дашь на время свой? — крикнул он, но взгляд его упёрся в Киру.

Павел Матвеевич мотнул головой в сторону брошенного на борозде инструмента:

— Бери. Только к вечеру верни.

— Непременно! — Федька спрыгнул с телеги, взял заступ, но не уходил. Подошёл к Кире, которая сидела, отвернувшись, и поправляла платок. — Кирушка, а ты всё ждёшь?

Кира вздрогнула, но не обернулась.

— Чего ждать-то? Солнца жду. Чтобы землю грело.

— Не солнца, а гонца, — Федька сел рядом, слишком близко.

— Из далёких краёв. Я слышал, ребята с той стройки уже возвращаются. По одному, по два. Твой-то, видно, задержался. А может, и вовсе…

— Фёдор, — резко обернулась Кира. Глаза её горели. — У меня работа. И у тебя, кажется, тоже. Не мешай.

— Да я не мешаю! — Федька встал, отряхивая портки.

— Я забочусь. Ты думаешь, он там один, как святой, по тебе вздыхал? Там, брат, жизнь кипит! И бабы там есть… не то что наши, заморыши деревенские.

Павел Матвеевич, молчавший до этого, поднял голову.

— Федька. Заступ взял? Бери и иди. А язык свой придержи. Не для того я его растил, чтобы про мою дочь сплетни слушать.

В голосе старого Матвеева прозвучала такая спокойная, неоспоримая твердость, что Федька сник. Пробормотал «ладно, ладно» и побрёл к своей телеге.

Кира, глядя ему вслед, чувствовала не злость, а жалость.

Жалость к этой настойчивой, простой любви, которая наталкивалась на глухую стену её души. И страх. Страх, что слова Федьки — не просто злая болтовня. А что, если правда? Что если там, вдали, что-то переменилось?

В избе Авдеевых весна не принесла оттепели.

Ганна, казалось, ещё глубже ушла в свою скорлупу. Она говорила ещё меньше, а если говорила — то только о деле. Но в её молчании зрело что-то окончательное.

Однажды вечером, когда Стеша, пригревшись у печи, вышивала на обновку полотенце, Ганна отложила веретено и сказала ровным, будто заученным голосом:

— Дочь, мне надо с тобой поговорить.

Стеша взглянула на неё — мать сидела прямо, руки сложены на коленях, лицо бледное и неподвижное.

— Что, мам?

— Когда отец вернётся, — Ганна сделала маленькую паузу, будто собираясь с силами, — я с ним жить не буду.

Стеша замерла. Игла повисла в воздухе.

— Как… не будешь? — прошептала она.

— Так. Разойдёмся. Развод буду просить.

— Мама! — Стеша вскочила, у неё из рук выпало шитьё. — Что ты? Почему? Он же вернётся! Он писал!

— Вернётся, — кивнула Ганна. — И слава Богу. Пусть живёт. Только не со мной. Не в этой избе.

— Но… куда же ты? Куда я?

Ганна взглянула на дочь, и в её глазах, на мгновение, дрогнула ледяная кора, обнажив бездонную усталость.

— Ты — взрослая. Останешься с отцом. Хозяйство вести. А я… — она махнула рукой в сторону окна, — у Матрёны, к примеру, в светёлке место есть. Прясть буду на людей. Или в монастырь подадусь. В скит.

— Мама, да что с тобой?! — слёзы брызнули из глаз Стеши. — Это из-за письма? Из-за Киры? Да это же глупости!

— Не из-за письма. И не из-за Киры, — голос Ганны снова стал ровным, бесцветным.

— Из-за всего. Из-за того, что умер наш сын. И умерло всё, что было между нами. Я смотрю на твоего отца и вижу не мужа, а памятник нашей беде

. А он, глядя на меня, видит, наверное, ту же могильную плиту. Так нельзя. Надгробьями дома не построишь.

Стеша плакала, уткнувшись лицом в ладони.

Ганна не подошла, не обняла. Она сидела, как каменная, вынося приговор не мужу, а самой себе, своей прежней жизни.

— Он не согласится! — всхлипнула Стеша.

— Согласится, — тихо сказала Ганна. — Потому что и ему тоже невмоготу. Он просто первый не решался сказать. Я — решусь.

Она поднялась, подошла к печи, поправила заслонку. Спина её, обычно такая прямая, сгорбилась, будто под невидимой тяжестью.

— Ты не плачь. Всё к лучшему. У каждого своя дорога. Наша с твоим отцом — разошлась. Теперь нам идти порознь.

Тихон шёл домой.

Те же поля, те же перелески, но видны они были теперь с другой стороны.

Он шёл быстро, почти бежал, как будто боялся, что деревня исчезнет, растворится, пока он в пути.

На третий день пути он свернул к знакомой рощице, к тому самому пню, где осенью обедал лепёшками Стеши.

Теперь вокруг зеленела трава, на ветках набухали почки.

Он присел, достал из котомки краюху хлеба. И вдруг наклонился, взял в ладонь горсть земли.

Не той, мёрзлой, с каменной пылью стройки, а этой — тёплой, живой, пахнущей прелью и жизнью.

Сжал её в кулаке, потом медленно разжал пальцы. Земля осталась на ладони тёмным, влажным пятном. Его земля.

Мысли путались. Он представлял, как откроет калитку.

Как Стеша выбежит ему навстречу. Как Ганна… Что скажет Ганна?

Он везёт деньги, немалые. Можно будет крышу перекрыть, корову новую купить, Стехе на приданое отложить.

Но чувствовал он, что не деньги сейчас главное. Главное — что-то другое. Какое-то слово, жест, взгляд, который всё расставит по местам.

И снова, как назойливый луч света в тёмной горнице, пробивался образ Киры.

Он видел её не отчётливо, а смутно: тень у колодца, силуэт в дверях горенки, тёмные глаза, полные непонятной грусти.

Что она? Что с ней? Живёт, поди, работает. Может, уже и жених у неё объявился.

Федька, что ли… При мысли об этом в груди кольнуло что-то острое, ревнивое. Он отогнал эту мысль, как запретную. Не его это дело. Не его судьба.

Поднялся, отряхнул ладони.

Взвалил котомку. До деревни — полдня хода.

Он выпрямился, глубоко вдохнул весенний воздух. И пошёл. Навстречу своему дому.

Навстречу своему приговору. Навстречу той жизни, которую он покинул полгода назад и которую теперь предстояло начать заново. Или не начать вовсе.

Деревня встретила Тихона вечерней прохладой и знакомыми запахами — дыма, навоза, влажной земли.

Он шёл по улице, и сердце стучало тяжёлыми ударами, будто пыталось вырваться из груди. Каждый дом, каждое дерево было как страница из прошлой жизни.

Его изба стояла на прежнем месте, но казалась какой-то притихшей, поникшей.

Ива у калитки уже зеленела нежными, липкими листочками.

Он остановился, положил руку на скрипучую жердь ворот — та самая, которую он чинил перед отъездом.

Из-за угла послышались быстрые шаги. Тихон обернулся.

Кира.

Она шла с пустыми вёдрами, опустив глаза, и почти наткнулась на него. Подняла голову — и замерла.

Вёдра с глухим стуком упали на землю.

Они смотрели друг на друга, и время остановилось.

Он видел, как бледнеет её лицо, как расширяются тёмные глаза, в которых отразилось и небо, и его собственная, заросшая бородой фигура.

— Тихон… Кузьмич ? — выдохнула она, и голос сорвался на полуслове.

— Здравствуй, Кира, — сказал он тихо, и это простое приветствие прозвучало как что-то безмерно значительное.

Она быстро наклонилась, поднимая вёдра, пряча лицо.

— Вы… вернулись. Все ждали.

— Все? — не удержался он.

Кира выпрямилась, встретила его взгляд.

И в её глазах он прочёл то, чего так боялся и на что так надеялся — целый водоворот чувств: радость, боль, страх, нежность.

— Стеша каждый день на дорогу смотрела. Ганна… — она запнулась. — Дома все.

Она сделала шаг назад, будто вспомнив, кто они друг другу.

— Мне надо… вода…

— Да, конечно, — поспешно сказал Тихон, отступая к калитке.

Кира прошла мимо, не глядя, но он почувствовал, как всё её существо было обращено к нему, как напряжён каждый нерв.

Когда она скрылась за поворотом, он ещё долго стоял, глядя ей вслед, и в груди бушевало что-то дикое, необузданное.

В избе пахло свежим хлебом и какой-то новой, незнакомой ему чистотой.

Стеша, услышав шаги в сенях, выскочила из горницы — и застыла на пороге, схватившись за косяк.

— Батя?..

— Дочка, — голос его предательски дрогнул.

Она кинулась к нему, обвила шею руками, зарылась лицом в грубый зипун.

Тихон обнял её, прижал, чувствуя, как выросла, повзрослела за полгода.

— Вернулся, вернулся, — бормотал он, гладя её по голове.

Из горницы вышла Ганна.

Она стояла у стола, вытирая руки об фартук.

Смотрела на него не моргая. Лицо её было всё тем же восковым маской.

— Здравствуй, Ганна, — сказал Тихон, отпуская Стешу.

— Здравствуй, — ответила она ровно. — Ужин готов. Раздевайся, садись.

Она повернулась к печи, будто его возвращение было самой обыденной вещью.

Тихон снял котомку, повесил зипун. Сел на свою привычную лавку у двери.

Всё было на своих местах — иконы в углу, стол, скамьи, полка с посудой. Но чувствовал он себя не хозяином, а гостем. Незваным.

За ужином Стеша без умолку болтала — о зиме, о скотине, о соседях.

Тихон кивал, ел почти не чувствуя вкуса. Ганна молчала. Когда Стеша на секунду замолчала, в тишине прозвучало:

— Деньги я привёз, — сказал Тихон, доставая из котомки засаленную пачку. — Триста двадцать рублей. Можешь пересчитать.

Ганна взглянула на деньги, лежавшие на столе, как на что-то постороннее.

— Сложи в сундук. На чёрный день.

— Это не на чёрный день. Это на жизнь. На корову можно, на крышу…

— Потом, — перебила она. — Устал, поди. Отдохни сперва.

Она встала, начала убирать посуду. Тихон смотрел на её спину, на знакомые движения, и понимал — что-то сломалось.

Окончательно. Возвращение не исправило, а лишь подчеркнуло пропасть.

Ночь Тихон провёл на лавке в горнице — Ганна молча постелила ему там, забрав свою подушку в клетушку к Стеше.

Он лежал, глядя в темноту, и слушал ночные звуки своего дома — скрип половиц, вздох ветра в трубе, далёкий лай собак. Всё то же. И всё не то.

Утром он вышел во двор на заре. Обошёл хозяйство.

Конь в сарае узнал его, радостно зафыркал, ткнулся мордой в плечо. Тихон гладил его шею, что-то бормотал, а сам думал: вот и вся радость встречи.

Из дома вышла Ганна. Она пошла к колодцу, не глядя на него. Тихон окликнул:

— Давай я.

Она остановилась, наконец взглянула прямо.

— Я сама. Привыкла.

Он видел, как тяжело она тащит полное ведро, как ссутулилась спина.

Подошёл, взял коромысло из её рук. Она не сопротивлялась, но и не помогала. Стояла, опустив руки.

— Ганна, — начал он, ставя вёдра на землю. — Надо поговорить.

— О чём? — спросила она, глядя куда-то мимо него.

— О нас. О том, как жить дальше.

Она медленно перевела на него взгляд.

В её глазах не было ни злости, ни слёз. Была только бесконечная, леденящая усталость.

— Жить дальше? А мы разве живём, Тихон? Мы — существуем.

Я в этой избе — как призрак. Ты приходишь — как чужой. Так нельзя.

— Что же делать? — прошептал он, и в голосе прозвучала настоящая, мужская беспомощность.

— Я думала, — сказала она тихо, отчётливо. — Пока тебя не было. Думала много. Нам нужно разойтись.

Слово повисло в утреннем воздухе, холодное и окончательное.

— Развестись? — переспросил он, будто не понимая.

— Да. Ты останешься здесь. С Сетшей. Хозяйством. А я… я уйду.

— Куда? — голос его сорвался. — В монастырь, что ли?

— Может, и в монастырь. А может, к сестре в город. Не знаю ещё. Знаю только, что здесь мне — конец.

Она взяла вёдра, понесла их к дому. Тихон стоял посреди двора, и мир вокруг будто потерял краски, звуки, смысл.

Весть о возвращении Тихона и о словах Ганны разнеслась по деревне со скоростью пожара. Уже к полудню у колодца собралась полдеревни.

— Говорят, Ганка ему прямо так и заявила: «Разойдёмся!» — шипела Матрёна, набирая воду.

— Да ну? — ахнули женщины. — А он что?

— Он, говорят, как столб стоял. Слов не нашёл.

— А я так скажу: правильно. Зачем мучить друг друга-то? Мёртвый брак хуже вдовства.

Кира, подошедшая за водой, услышала это.

Сердце у неё упало, потом забилось с бешеной силой. Она набрала воды и быстро пошла прочь, но на дороге её перехватил Федька.

— Слыхала новости-то? — у него в глазах горел какой-то лихорадочный блеск. — Твой рыцарь вернулся, а его-то королева замок на ключ положила!

— Отстань, Фёдор, — попыталась пройти Кира, но он преградил путь.

— Чего отставать? Теперь-то он свободный будет скоро. Можешь своё счастье строить. Только гляди — человек он надломленный. Тебе такой нужен?

Кира остановилась, медленно поставила вёдра на землю.

— Федька, — сказала она тихо, но так, что он отступил на шаг.

— Что в моей душе и кому какой человек нужен — это моё дело. Не твоё. И если ты ещё раз позволишь себе говорить о нём в таком тоне, я тебе язык оторву. Понял?

Она взяла вёдра и пошла, не оглядываясь.

Федька смотрел ей вслед, и на его всегда насмешливом лице впервые появилось что-то похожее на уважение, смешанное с досадой.

Кира не пошла сразу домой.

Она зашла за амбар, к старой иве на берегу реки. Поставила вёдра, прислонилась лбом к шершавой коре. И только тут позволила себе задрожать.

Он вернулся. Он здесь.

И его брак рухнул. Рухнул не из-за неё, а из-за той страшной пропасти, что возникла между ним и Ганной. Но теперь он будет свободен.

И эта свобода была страшнее любой несвободы. Потому что теперь всё стало возможным. И всё — невозможным.

Вечером того дня к Авдеевым пришёл отец Киры, Павел Матвеевич.

Тихон, сидевший на завалинке и чинивший уздечку, поднялся навстречу.

— Тихон Кузьмич . Здравствуй. Вернулся, значит.

— Вернулся, Павел. Садись.

— Не надолго, — старик сел рядом, достал кисет. — Покурим?

Они закурили молча. Потом Павел Матвеевич, не глядя на Тихона, сказал:

— Слухи ходят. Про тебя и Ганну.

— Слухи не врут, — глухо ответил Тихон.

— Жаль. Хорошая пара были. Беда сломала.

— Не беда, — сказал Тихон, глядя на тлеющую цигарку. — Мы сами. Не смогли друг друга удержать, когда качнулось.

Павел кивнул, будто понял что-то очень важное.

— Это бывает. А что дальше-то думаешь?

— Не знаю. Ганна говорит — развод. Я… я даже не знаю, как это.

— А не хочешь передумать? Помолиться вместе, к старцам сходить…

— Не поможет, — перебил Тихон. — Душа у неё окаменела. И у меня, пожалуй, тоже.

Павел Матвеевич глубоко затянулся, выпустил дым.

— Кира моя, — начал он неспешно, — девка она у меня странная. Чувствительная.

Всё в себе держит. Иной раз смотрю на неё — будто не здесь она, а где-то далеко.

Тихон напрягся, но промолчал.

— Я к чему, — продолжал старик. — Бабы в деревне болтать начали.

Про тебя и про неё. Глупости, конечно. Но где дым, там и огонь, говорят. Ты уж… не подавай повода. Ей и так нелегко. И тебе — тоже.

Он встал, отряхнул портки.

— Я не в укор. По-отечески. Жаль мне тебя, Тихон. И Ганну жаль. И дочку свою жаль. Всем сейчас несладко.

Он ушёл, оставив Тихона наедине с наступающими сумерками и с тяжёлыми, неудобными мыслями. «Не подавай повода»… А если повод уже есть? Если этот повод живёт в его сердце уже полгода, а может, и дольше?

Он поднял голову.

В окне флигеля, где жила Кира с отцом, зажёгся свет.

Жёлтый, тёплый, манящий.

Тихон смотрел на этот огонёк, и в душе его боролись два чувства: одно говорило — «останься, будь честен, не губи её доброе имя». Другое шептало — «ты уже всё потерял. Может, это твой последний шанс на хоть какое-то счастье?»

А в избе, у окна, стояла Ганна. Видела, как сидят два мужика, как уходит Матвеев.

Видела, как её муж смотрит на огонёк в чужом окне.

И в её окаменевшем сердце что-то ёкнуло — последний отголосок той боли, что когда-то была живой.

Она отвернулась от окна. Завтра она пойдёт к старосте. Начнёт хлопоты о разводе. А там — будь что будет.

Ночь опустилась на деревню, накрыв собой и надежды, и отчаяние, и ту сложную, запутанную правду человеческих сердец, которую не распутать ни молитвами, ни разговорами.

. Продолжение следует....

Глава 5.