РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Возвращение Тихона оказалось похоже на попытку надеть старый, когда-то удобный зипун, который за полгода будто усох, стал тесным под мышками и безвозвратно чужеродным.
Он вроде бы делал всё, что делал раньше: вставал на заре, ухаживал за скотиной, брался за топор и косу. Но каждое движение было лишено внутреннего стержня, той уверенности, что рождается из ощущения «я на своём месте».
Ганна жила с ним под одной крышей, как тихая, вежливая тень.
Они разговаривали только о хозяйстве, коротко и по делу.
Стеша металось между ними, пытаясь то развеять мамин ледяной покров неуместной болтовней, то вытащить отца из молчаливой задумчивости. Дом, наполненный когда-то жизнью, гулом, запахами, стал походить на хорошо отлаженный, но бездушный механизм.
Как-то после обеда, когда Ганна ушла в огород полоть грядки, Стеша, мывшая посуду, обернулась к отцу:
— Батя… Мама ходила к старосте. Вчера.
Тихон, точивший нож на бруске, замер. Лезвие с противным скрежетом остановилось.
— Зачем?
— Про развод спрашивала. Как бумаги заводить.
Он медленно положил нож, вытер ладони о портки.
В груди не было ни боли, ни гнева — только глухая, усталая пустота.
— Что ж… Её воля.
— Да как же так? — в голосе Стеши прозвучал надрыв. — Полгода ждала, молилась, а теперь… как чужие!
— Мы и есть чужие, дочь, — тихо сказал Тихон, глядя в запылённое оконце. — Просто раньше не понимали. А теперь — поняли.
Он вышел во двор, к колодцу. Умылся ледяной водой, пытаясь смыть с лица налипшую усталость.
И тут увидел, как из ворот соседнего подворья вышла Кира.
Она несла корзину с бельём, направляясь к реке.
Увидев его, слегка замедлила шаг. Их взгляды встретились на мгновение — и оба поспешно отвернулись, будто опалённые невидимым пламенем.
Этот мимолётный, полный невысказанного напряжения контакт был мучительнее долгого разговора.
Федька не унимался.
Теперь, когда слухи о разладе Авдеевых стали общим достоянием, его ухаживания приобрели новую, почти дерзкую окраску.
Он стал появляться у Матвеевых чаще, принося то гостинец с ярмарки (пряник в виде коня), то помогая Павлу с тяжёлой работой. И всякий раз его глаза искали Киру.
Однажды вечером, когда отец её ушёл на сходку, Федька задержался в горенке под предлогом починить расшатавшуюся дверь.
Поковырявшись молотком для виду, он обернулся к Кире, которая сидела за прялкой.
— Красиво прядешь, Кирушка. Ровно.
— Спасибо, — сухо ответила она, не отрываясь от работы.
— Я… я дом под крышу привожу, — неожиданно сказал он, опуская молоток. — На отшибе, у леса. Место хорошее. Землица прирезная.
— Рада за тебя.
— Дом — он пустой. Одному в нём… тошно, — Федька сделал шаг ближе.
Голос его потерял привычную бахвальскую нотку, стал каким-то надтреснутым, искренним.
— Я знаю, что ты… что ты не ко мне сердцем лежишь. Но я человек крепкий. Верный. Не пил бы, не бил бы. И ребятишек бы любил. Могла бы ты… подумать?
Кира перестала крутить веретено. Подняла на него глаза.
И в её взгляде не было прежнего раздражения — только усталая, почти материнская жалость.
— Фёдор, ты хороший парень. Хозяйственный. И дом — это важно. Но я не могу.
— Почему? — в его голосе прозвучала настоящая боль. — Потому что он? Авдеев? Да он тебе не пара!
Он — сломанный мужик. Жена от него уходит, в деревне пальцами показывают… Что ты в нём нашла?
— Не ищи, — тихо сказала Кира. — Не найдешь. Это не то, что словами сказать. Это… как болезнь.
Или как молитва. Ты её не понимаешь, но без неё — не живешь.
Федька смотрел на неё, и на его простом, открытом лице медленно проступало горькое понимание.
— Значит, всё зря? И дом, и всё?
— Не зря. Для другой найдётся. Для той, которая тебя сердцем увидит.
— Другой не надо, — мрачно пробормотал он, берясь за шапку. — Ладно. Не буду больше приставать. Прости, если что.
Он вышел, тяжело хлопнув дверью. Кира сидела неподвижно, глядя на колеблющееся пламя лампады.
Жалела ли она его? Да.
Но больше всего она жалела себя — за эту невольную жестокость, за эту неспособность отдать своё сердце тому, кто предлагал его так просто и щедро.
Ганна отправилась в волость одна, не сказав ни слова Тихону.
Дорога заняла полдня. В низком, пропахшем мышами и пылью здании правления её принял писарь — тощий, подслеповатый мужчина в засаленном сюртуке.
— По какому делу?
— Развод оформить, — прозвучало твёрдо.
Писарь поднял на неё усталые глаза, поправил пенсне.
— Основания?
— Не сошлись характерами. Жить вместе не можем.
— Это не основание, матушка. Нужны веские причины. Прелюбодеяние, безвестное отсутствие более пяти лет, покушение на жизнь… У вас что?
Ганна молчала.
Внутри всё сжалось в тугой, болезненный комок. Как объяснить этому чинуше в пыльном сюртуке про мёртвого сына?
Про молчание, которое стало стеной? Про взгляд мужа, устремлённый в окно чужой горенки?
— Нет причин, — тихо сказала она. — Просто… умерла любовь.
— Любовь не прописана в Уложении, — равнодушно отозвался писарь, листая какую-то книгу.
— Можете подать на развод по взаимному согласию. Но нужно заявление от обоих.
И подтверждение, что имущество и дети поделены. У вас дети есть?
— Дочь. Совершеннолетняя.
— Её согласие тоже нужно. И мужа, разумеется. Он согласен?
Ганна опустила глаза. Она не спрашивала. Боялась спросить.
— Привезите его заявление. И дочери. Тогда посмотрим.
Обратная дорога казалась бесконечной.
Ганна шла, не чувствуя ног, и в голове стучала одна мысль: нужно будет говорить с Тихоном.
Просить его. Унижаться. Или нет… Может, просто уйти? Без бумаг, без разрешения. Но куда? И что скажут люди?
Она пришла домой затемно.
В избе горела лампа. Тихон сидел за столом, что-то чинил.
Стеша уже спала. Он взглянул на неё — и по его лицу она поняла, что он всё уже знает. От Стеши, наверное.
— Ну что? Оформили? — спросил он без предисловий.
— Нет. Нужно твоё заявление. И Стешино согласие.
Тихон отложил шило, вытер руки.
— И ты думаешь, я его подпишу?
— Я не знаю, что ты думаешь. Я знаю, что я не могу больше так.
Они помолчали. В печи потрескивали дрова.
— А если я не подпишу? — голос его был спокоен, но в нём слышалась стальная жилка.
— Тогда я уйду без бумаг.
В монастырь. Или на край света. Но здесь я не останусь.
— Стешу бросишь?
— Стеша взрослая.
Она поймёт. Или не поймёт. Но я… я задыхаюсь здесь, Тихон. В каждом углу — память. О нём. О нас прежних. Я не могу.
Она говорила не горячо, не истерично, а с той же ледяной, обессиленной правдой, что вела её все эти месяцы.
Тихон смотрел на её руки, сжатые в белых костяшках на столе.
Руки, которые когда-то гладили его по голове, лепили хлеб, качали колыбель.
— Дай срок подумать, — наконец сказал он.
— Сколько?
— Не знаю. До сенокоса. Дай хоть хозяйство в лето провести. А там… там видно будет.
Ганна кивнула. Это было не согласие, а перемирие. Временное, хрупкое, купленное ценой нескольких недель мучительного совместного проживания.
Лето вступало в свои права. Налились рожь и овёс, зацвели луга. Всё вокруг дышало жизнью, плодородием, силой — и этим лишь оттеняло внутреннюю пустоту главных героев.
Тихон, работая в поле, часто ловил себя на том, что останавливается и смотрит в сторону, где на соседнем клине работали Матвеевы.
Он видел фигуру Киры — лёгкую, грациозную, знакомую до боли. Иногда ей помогала Стеша — две девичьи головки, светлая и тёмная, склонялись над грядками, и их смех долетал до него ветром, как укор и как надежда.
Однажды, в жаркий полдень, когда солнце стояло в зените, Тихон пошёл к лесной речке умыться.
И застал там Киру. Она сидела на камне, босые ноги опустила в воду, и плескала струйками, глядя вдаль.
Увидев его, она не испугалась, не вскочила.
Только подняла на него глаза — и в них было столько тихой, безропотной грусти, что у него перехватило дыхание.
— Тихон Кузьмич, — тихо сказала она.
— Кира Матвеевна.
— Жарко.
— Да. Жарко.
Он сел на другой камень, в нескольких шагах, снял шапку, умыл лицо. Вода была прохладной, живой.
— Как вы? — спросила она после паузы.
— Живём. Ты как?
— Тоже живём.
Ещё молчание.
Но это было не неловкое молчание, а какое-то насыщенное, полное невысказанных слов.
— Федька ко мне сватался, — вдруг сказала Кира, не глядя на него.
Тихон почувствовал, как у него сжалось сердце.
— И… что?
— Отказала.
Он не спросил «почему». Боялся спросить.
Боялся услышать ответ, который хотел и не хотел услышать одновременно.
— Он парень хороший, — глухо проговорил Тихон.
— Хороший, — согласилась Кира. — Но не мой.
Она поднялась, отряхнула подол. Стояла, глядя на воду, и профиль её был тонким и печальным на фоне зелени.
— Тихон Ильич… не мучайте себя. И её не мучайте. Что должно быть — то будет. А что не должно… того и не надо.
Она надела ботинки, кивнула ему и пошла прочь, не оглядываясь.
Тихон сидел ещё долго, глядя на место, где она только что была.
И впервые за многие месяцы в его душе, вместо хаоса, воцарилась странная, горькая ясность.
Он понял, что стоит на распутье. И что какой бы путь он ни выбрал — он кого-нибудь обязательно ранит.
Или себя. Или Ганну. Или вот эту девушку, чей образ уже стал частью его дыхания.
А на другом конце деревни, в своей избе, Ганна, перебирая старую шкатулку, нашла крошечный, истлевший от времени чепчик. Сынкин.
Она прижала его к лицу — и не заплакала.
Слёз больше не было. Была лишь тихая, всепоглощающая решимость.
Она знала, что сделает после сенокоса. Уйдёт. Даже если Тихон не подпишет бумаг.
Даже если вся деревня будет тыкать в неё пальцами. Потому что жить в прошлом — хуже, чем не жить вовсе.
И лето, знойное, щедрое, равнодушное к человеческим драмам, раскидывало над ними своим безоблачным, бесконечно далёким небом.
Жара стояла невыносимая, даже кузнечики смолкли в полуденном мареве.
Весь день мужики косили луга за рекой, а бабы и девки ворошили сено, чтоб быстрее просохло. К концу дня выросли душистые, золотистые стога, пахнущие летом и медом.
Тихон работал на отдаленном участке, один.
Взмахи косы были монотонны.
В ушах стоял только свист стали и тяжёлое дыхание.
Он старался не смотреть туда, где среди женщин мелькал синий сарафан Киры.
С тех пор как они говорили у речки, он чувствовал себя особенно уязвимо — будто с него содрали кожу, обнажив каждую рану.
Кира работала рядом со Стешей. Девушки перекидывались усталыми шутками, но Кира была тише обычного.
Она чувствовала на себе тяжелый, пристальный взгляд Федьки, который косил в соседней бригаде.
Он сегодня не шутил, не балагурил, а молча, с каким-то сосредоточенным упрямством, валил траву, будто вымещая на ней какую-то злобу.
Когда солнце стало клониться к лесу, старшие отпустили молодежь. «Идите, освежитесь у реки, а нам ещё ворошить».
Кира и Стеша побрели к воде, но Стешу окликнула мать с соседнего поля — помочь донесить грабли. Кира осталась одна.
Она направилась к дальнему стогу — там, в тени, она оставила свой узелок с хлебом и кувшинчик с квасом.
Воздух вокруг стога был густым и сладким от запаха сухих трав.
Она уже наклонилась, чтобы взять кувшин, как вдруг сзади на неё навалилась тяжёлая тень.
Сильные руки обхватили её сзади, ладонь грубо закрыла рот.
Она вскрикнула, но звук заглох в чужой потной ладони. Запах дегтя, пота и перегоревшего самогона ударил в ноздри.
— Молчи, — прошипел в ухо знакомый голос. — Молчи, Кирушка… Всё равно моя будешь…
Это был Федька.
Он повалил её в мягкую, ещё тёплую от солнца кучу сена у подножия стога, всем своим весом придавив к земле. Его дыхание было хриплым, неровным.
— Отста… отпусти! — удалось ей вырвать рот на мгновение, прежде чем ладонь снова прижалась к её губам.
— Отпущу… потом, — он одной рукой сковывал её запястья, другой уже тянул подол её сарафана.
Грубая ткань рванулась с тихим треском.
У Киры от ужаса перехватило дыхание.
Она забилась, извиваясь, пыталась ударить его коленом, головой, но он был невероятно силён и тяжёл в своей слепой, животной ярости.
— Всем скажу… что сама пришла… что сама хотела… — бормотал он, а его лицо, искажённое страстью и злобой, было так близко, что она видела каждую пору, каждый прыщ на щеке.
Мысли проносились вихрем: «Не может быть… Господи… Спаси…»
Она почувствовала холодок на оголённой коже бёдер, отчаяние придало ей сил — она с силой выдернула одну руку и вцепилась ему пальцами в лицо, стараясь попасть в глаза.
Федька взревел от боли и злости и отвесил ей звонкую пощечину. В глазах потемнело, в ушах зазвенело.
И в этот миг над ними встала другая тень. Огромная, перекрывающая заходящее солнце.
Тихон.
Он молча, без звука, как призрак, возник из-за стога.
Лицо его было невыразимо. Только глаза горели холодным, нечеловеческим огнем.
Он не кричал, не ругался. Он просто взял Федьку за ворот рубахи и оторвал от Киры, как мешок с соломой.
Федька, ослеплённый яростью и удивлением, замахнулся.
Но удар Тихона был быстрее, точнее, страшнее в своей сдержанной силе. Раздался глухой, мясной хруст. Кулак, привыкший дробить мёрзлую землю и ворочать шпалы, пришёлся Федьке точно в скулу.
Тот отлетел назад, ударился о стог и осел, хватая ртом воздух. Из разбитого рта потекла струйка крови, окрашивая солому.
Тихон не смотрел на него.
Он шагнул к Кире. Она лежала на сене, прижимая к груди разорванный сарафан, вся трясясь. Её глаза, огромные от ужаса, смотрели на него, не видя.
— Кира… — его голос сорвался, стал хриплым. — Ты… цела?
Она не могла говорить, только судорожно кивнула.
Он снял с себя свою грубую, пропотевшую рубаху и накинул ей на плечи, закрывая её полуобнажённое, перепачканное сеном и землёй тело.
В этот момент Федька пришёл в себя.
Он поднялся, опираясь на стог, касаясь окровавленного рта.
— Ты… ты у меня это припомнишь, Авдеев! — выплюнул он с кровью и яростью.
— Убирайся, — тихо, но так, что по спине пробежали мурашки, сказал Тихон, не оборачиваясь.
— Я не уйду! Она моя! Я её… я почти что… я с ней был! — завопил Федька, и в его крике была и злоба, и отчаяние проигравшего.
— Я всем расскажу! Всей деревне! Что она у стога со мной валялась! Что она сама захотела! Кто ей поверит, а? Кто поверит, что она чистая? Я на ней женюсь! Всё равно теперь замуж не возьмёт никто, слышишь? Никто!
Тихон медленно повернулся к нему. В его глазах уже не было огня — только лёд. Глухой, смертоносный лёд.
— Если ты, — сказал он, разделяя слова, — скажешь хоть одно слово. Одно.
Я не ударю тебя. Я сломаю тебе хребет. И всем скажу, что ты на свою же косу упал. Понял?
Федька смотрел в эти глаза и понял, что это не угроза.
Это — обещание. Он побледнел даже сквозь кровь, отпрянул, что-то невнятно буркнул и, пошатываясь, побежал прочь, к лесу.
Тихон снова обернулся к Кире.
Она сидела, обхватив себя руками в его огромной рубахе, и тихо, беззвучно плакала, слёзы текли по грязным щекам непрерывными ручьями.
Он опустился перед ней на колени, не решаясь прикоснуться.
— Всё… всё кончено. Он не тронет. Не скажет никому.
Она опять только кивнула, судорожно сглотнув.
— Можешь встать? Домой проводить?
— Нет… — прошептала она наконец. — Сейчас… нельзя. Вид… такой. Стеша… жена твоя…
Он понимал.
Вид у неё был действительно такой, что вопросы возникнут у любого. Да и его собственная окровавленная костяшка, и его торс, обнажённый по пояс…
— Я приведу Стешу. Она поможет. Ты здесь посиди. Я рядом буду.
Он отошёл на несколько шагов, повернулся спиной, давая ей успокоиться и привести себя в порядок.
Сам стоял, сжав кулаки, и по его спине бежала мелкая дрожь — не от страха, а от запоздалой, всесокрушающей ярости и от щемящей, невыносимой жалости к ней.
И ещё от чего-то нового, что пугало его сильнее любой драки — от желания забрать её отсюда, укрыть, защитить навсегда. От всего мира.
Стеша, приведённая отцом, ахнула, увидев подругу.
Но деревенская девка, она быстро сориентировалась.
Своим платком вытерла Кире лицо, поправила на ней отцовскую рубаху, собрала разорванный сарафан.
— Ничего, ничего… Скажем, что оступилась, в крапиву упала, сарафан порвала… — бормотала она, сама едва сдерживая слёзы. — Главное, чтобы никто не видел…
Они пробрались домой задворками, зайдя сначала к Матвеевым.
Отца Киры не было дома — ушёл на ночную ловлю. Это было кстати. Стеша помогла Кире умыться, переодеться, спрятала окровавленную и разорванную одежду.
— Папа… — сказала Стеша, когда они вышли в сени. — А Федька…
— С Федькой я разберусь, — коротко бросил Тихон.
Его лицо в сумерках было похоже на каменное изваяние. — Ты дома ни слова. Ни матери. Никому. Поняла?
— Поняла, — кивнула Стеша, с благоговейным страхом глядя на отца. Она видела его таким впервые.
Когда они вернулись в свою избу, уже стемнело.
Ганна сидела за столом при лучине, штопала холст.
Взглянула на вошедших — на дочь с покрасневшими глазами, на мужа, надевающего чистую рубаху, но с не отмытой до конца, ссаженной костяшкой на правой руке.
— Что случилось? — спросила она ровным голосом.
— Ничего, — сказал Тихон. — Косу поправлял, руку задел.
— А Стеша чего ревёт?
— Я… я крапиву с Кирой рвала, обожглась, — быстро соврала Стеша, опуская глаза.
Ганна смотрела на них — на дочь, отводящую взгляд, на мужа, сосредоточенно моющего руки у рукомойника.
Она ничего не сказала. Но её пальцы, державшие иглу, вдруг так сильно сжались, что игла воткнулась ей в палец.
Она даже не вздрогнула, только медленно поднесла палец ко рту, слизнув выступившую капельку крови.
И в её глазах, обращённых к закопчённой стене, промелькнуло то самое понимание, которое страшнее любой уверенности.
Она всё поняла. Без слов. Без объяснений. Поняла, что что-то произошло. И что это что-то навсегда изменило расстановку сил в их маленьком, разбитом мире.
Тихон не мог уснуть.
Он вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Ночь была тёплой, звёздной.
Из-за реки доносился крик коростеля — одинокий, настойчивый. В его ушах всё ещё стоял сдавленный крик Киры, хруст костей под его кулаком, её беззвучные слёзы.
За его спиной тихо скрипнула дверь. Он не обернулся.
Знал, кто это.
Ганна села рядом, на той же ступеньке, но на почтительном расстоянии. Молчали. Потом она сказала, глядя в темноту сада:
— Она чуть не пострадала сегодня. От Федьки.
Тихон вздрогнул. Как она узнала?
— Не спрашивай как, — словно прочитала его мысли. — Я видела, как вы с Стешей от Матвеевых шли. И вид у тебя был… как у волка, который своего щенка от чужих отбил.
Он промолчал, подтверждая молчанием.
— И ты её спас. И теперь… теперь всё иначе.
— Что иначе, Ганна? — устало спросил он.
— Ты. Ты теперь не просто муж, который ушёл и вернулся. Ты — её защитник. Её герой. А в глазах женщины, особенно если она… если она к тебе неравнодушна, — Ганна сделала крошечную паузу, — это перевешивает всё. Даже грех. Даже мнение людей.
— Я не герой, — хрипло сказал Тихон. — Я просто не мог не вмешаться.
— Именно потому и герой. Потому что «не мог». — Она повернулась к нему, и в лунном свете её лицо казалось высеченным из бледного мрамора. — Тихон. Подпиши бумаги.
— Что?
— Подпиши завтра же. Я не буду ждать сенокоса. Отпусти меня. И… отпусти себя.
Он смотрел на неё, не понимая.
— Ты хочешь, чтобы я… чтобы мы…
— Я хочу, чтобы ты был счастлив. Хоть кто-то в этой проклятой истории должен быть счастлив. Это не будет счастьем для меня. Но это будет… справедливо.
Ты отдал мне лучшие годы. Ты похоронил со мной нашего сына. Теперь иди. Живи. Люби. Пока не окаменел совсем, как я.
Она поднялась, застыла в дверном проёме.
— А про Федьку не беспокойся. Его отец — человек строгий. Узнает, что сын на такое решился — сам ему всю душу вытрясет. Не посмеет он слово пикнуть.
Дверь тихо закрылась.
Тихон остался один под огромным, равнодушным небом.
И в его душе, разорванной между долгом, жалостью и внезапно нахлынувшей, запретной надеждой, не было радости.
Была лишь тихая, вселенская усталость и смутное понимание, что точка возврата пройдена. Теперь можно было только идти вперёд. Куда — он пока не знал. Но знал, что идти придётся. И не в одиночку.
Развод оказался делом небыстрым и унизительным.
Пришлось ездить в уезд, давать объяснения перед чиновником, который смотрел на них сверху вниз сквозь пенсне.
Но Ганна была непоколебима.
Она говорила мало, чётко, без эмоций, как будто речь шла не о расторжении двадцатилетнего брака, а о разделе покосов.
Тихон подписывал бумаги молча, тяжёлой, неуклюжей рукой.
Каждый росчерк пера отзывался глухой болью где-то под рёбрами — не от любви, которой уже не было, а от осознания окончательного краха всего, что когда-то составляло фундамент его жизни.
В день, когда бумаги вступили в силу, Ганна собрала свой узел.
Немногое взяла: две смены одежды, иконку, ту самую шкатулку с чепчиком. Стеша, рыдая, висела у неё на шее.
— Мама, не уходи! Куда ты?!
— К сестре, в город. На ткацкую фабрику, — гладила Ганна её по голове, но глаза её были сухи и смотрели куда-то поверх дочери, в будущее, которое её не пугало, потому что оно не могло быть страшнее прошлого. — Буду приезжать. На побывку.
Тихон стоял у порога, руки опущены.
Чувствовал себя последним негодяем, хотя всё понимал — они оба пришли к этому решению.
Она подошла к нему, остановилась. Впервые за много месяцев взглянула ему прямо в глаза без ледяной корки.
Была в её взгляде нежная, прощальная грусть.
— Прощай, Тихон. Будь… будь счастлив.
— Прости, — выдохнул он, и это было всё, что он мог сказать.
— Не за что, — она слабо улыбнулась, и эта улыбка была печальнее любых слёз. — Виноватых нет. Так… судьба вышла.
Она переступила порог, не оглянулась.
Тихон и Стеша стояли в пустой, внезапно оглушительно тихой избе и слушали, как затихают вдали её шаги по пыльной дороге. Теперь они были одни.
Неделю Тихон жил как в тумане. Хозяйство держалось на нём и Стеше.
Работал до изнеможения, чтобы не думать, не чувствовать.
Но по ночам, в тишине, его душа стонала от усталости и одиночества. Он был свободен. И эта свобода была страшнее любой клетки.
И только одна мысль согревала и пугала одновременно — Кира.
Её образ теперь был единственным светом в кромешной тьме.
Но подступиться к этому свету он боялся. Боялся её отказа, боялся осуждения, боялся, что своим вниманием осквернит её чистоту.
Стеша, наблюдая за отцом, не выдержала.
— Папа, — сказала она как-то вечером, — ты же любишь её.
Тихон вздрогнул, как от удара.
— Что ты…
— Все видят. И я вижу. И она… она тебя. Иди к ней. Пока не поздно. Пока жизнь совсем не прошла.
На следующее утро Тихон надел чистую рубаху, выглаженную Стешей, и пошёл через двор к дому Павла Матвеевича.
Сердце стучало так, будто хотело вырваться. Он постучал в низкую дверь.
Павел Матвеевич дверь открыл сам.
Увидев Тихона, ничего не сказал, только отступил, впуская его в горенку.
В горнице пахло травами и старой древесиной. Кира сидела за прялкой, но при его появлении замерла, пальцы бессильно выпустили кудель.
Она встала, не в силах произнести ни слова.
— Тихон Ильич, — кивнул Павел, указывая на лавку. — Садись. Ждал я тебя.
Тихон сел, тяжело опускаясь на скамью.
Слова, которые он готовил, куда-то испарились.
— Павел… Матвеевич. Пришёл к вам. С важным разговором.
— Вижу, что не с пустыми руками, — старик сел напротив, закуривая трубку.
— Говори. Уж что люди шепчут, я слышал. Теперь твою правду хочу услышать.
Тихон глубоко вздохнул. И начал.
Говорил тихо, сбивчиво, не пряча глаз.
О своей давней, тихой любви к его дочери, которую сам долго не понимал.
О том, как эта любовь стала ясной вдали, в каменной пыли.
О том, как он боролся с ней, считая недостойной и греховной.
О том, что сейчас он — свободный человек, с разорённой душой, но с чистым сердцем. И что всё, что он может предложить, — это эта разорённая душа, его руки, его дом и верность до гробовой доски.
— Я не богач. Ганна часть денег взяла, на обустройство.
Но дом крепкий. И я… я буду её беречь, Павел Матвеевич. Как зеницу ока. Как последнюю надежду. Грех на мне есть — распавшаяся семья. Но перед ней я чист. Клянусь.
Он умолк.
В горнице стояла тишина, нарушаемая лишь треском лучины. Павел Матвеевич медленно выпускал дым, изучая его лицо.
— Кира, — сказал он наконец, не оборачиваясь к дочери. — Вон. Поди, воды принеси.
Кира молча вышла, бросив на Тихона быстрый, полный немого вопроса взгляд.
Когда дверь закрылась, старик положил трубку.
— Я тебя, Тихон, знаю с малых лет. Мужик ты правильный. Работящий. Не пьяница, не буян.
Горе твоё — настоящее, не выдуманное.
И чувство твоё — вижу, что настоящее. Но дело не во мне. — Он прищурился.
— Дочь у меня — не простая. Сердце у неё глубокое. И если она полюбила — то навек. Ты готов к этому? К тому, что она будет любить тебя так, что и дышать без тебя не сможет? И что если ты её ранишь — она не выживет?
— Я… я сам без неё не выживу, — хрипло признался Тихон. — Она не раба будет. Она — хозяйка. И царица. Я ей в ноги лягу, только бы согласилась.
Павел кивнул, будто услышал то, что хотел.
— Ладно. Теперь её спросим.
Когда Кира вернулась с ведром, отец сказал коротко:
— Дочь. Ты слышала. Что скажешь?
Кира поставила ведро, выпрямилась.
Глаза её сияли такой ясностью, таким бесстрашием, что Тихону стало стыдно за свои сомнения.
— Я его люблю, тятя. Давно. И буду с ним. Где бы он ни был, что бы ни было.
— Значит, так, — Павел поднялся, подошёл к Тихону, протянул руку. — Береги её. Люби. А если обидишь — я хоть и старый, но кости твои пересчитаю.
Тихон, сжимая его шершавую ладонь, чувствовал, как с души спадает камень.
И на её место приходит новая, сладкая и страшная тяжесть — ответственность за чужое, такое хрупкое счастье.
Весть о том, что Тихон Авдеев сватается к Кире Матвеевой, облетела деревню быстрее, чем пожар.
У колодца, на покосе, в бабьих избах — только об этом и говорили.
«Вот оно! А я говорила!»
«А Ганка-то как? Совсем свежую заменил!»
«Какая свежая? Девка она, конечно, но замуж за разведённого… не хорошо».
«А он-то что? Нашёл утешение, пока жена слёзы в городе утирает».
Тихон и Кира не обращали внимания. Вернее, обращали, но молча, плечом к плечу.
Они стали встречаться открыто — он провожал её с покоса, она иногда приходила к ним в избу помогать Стеше. Их молчаливое единство было сильнее любых сплетен.
Но был один человек, для которого эта новость стала последней каплей. Федька.
Униженный, с подбитым глазом (отец, узнав о его выходке, отходил ремнём), осмеянный всей деревней за неудачное сватовство, он кипел от злобы. И когда однажды увидел Тихона и Киру вдвоём у околицы, сорвался.
Он подбежал, перегородив им дорогу. Лицо его было искажено ненавистью.
— Ну что? Поздравляю! Жених с невестой! — выкрикнул он, и голос его дребезжал.
— Проходи, Федька, — спокойно сказал Тихон, слегка прикрывая Киру собой.
— Не пройду! — Федька замахал руками.
— Ты думаешь, всё? Ты думаешь, она твоя? Я всем расскажу! Всем! Что она у меня в стогу была!
Что она не чистая! Посмотрю я, как ты после этого на неё смотреть будешь!
Кира побледнела, но не от страха, а от гнева.
Она вышла из-за спины Тихона.
— Ври больше, Фёдор Петрович. Все уже знают, что ты пытался меня изнасиловать.
И что тебя за это били. Твой же отец всем рассказал, чтобы ты впредь неповадно было.
Так что твои слова теперь — как лай бешеной собаки. Их только пугаются, да не верят.
Федька опешил от её спокойной, ледяной ярости. Он перевёл взгляд на Тихона.
— И ты поверишь, что ничего не было?!
— Я и так знаю, что ничего не было, — тихо сказал Тихон.
— Потому что я сам её от тебя оторвал. И если ещё раз твой язык дернётся в её сторону, я его сам оторву.
На этот раз окончательно. Выбирай: уйди сейчас с миром, или мы с тобой разберёмся так, что твоя мать потом куски собирать будет.
Во взгляде Тихона не было угрозы. Была усталая, абсолютная уверенность в своей правоте и своей силе.
Федька увидел это. Увидел и то, как Кира смотрит на Тихона — с безграничным доверием и любовью. Вся его злоба, вся ярость вдруг сдулись, оставив лишь горькое, щемящее чувство поражения.
Он бессильно опустил руки, отвернулся и побрёл прочь, ссутулившись, постаревший на десять лет за минуту.
Свадьбу сыграли тихо, без особой пышности.
Не до веселья было.
Обвенчались в сельской церквушке, где пахло ладаном и воском.
Кира в простом белом платье, перешитом из материнского, Тихон в новом кафтане, сшитом Стешей. Павел Матвеевич, серьёзный и сосредоточенный, вёл дочь к алтарю. Стеша, ставшая вместо матери посажённой, плакала, но от счастья.
После венчания собрались за столом только самые близкие: Павел, Стеша, да пара стариков-родственников.
Никаких песен, никаких скачек. Сидели, говорили негромко.
Тихон смотрел на свою жену — теперь свою, законную! — и не верил своему счастью. Она была спокойна, светла, и только в глубине её тёмных глаз горел тихий, радостный огонёк.
Когда гости разошлись, они остались одни в горнице Авдеевской избы.
Теперь это был и её дом тоже. Тихон стоял посреди комнаты, не зная, что сказать.
— Боязно? — тихо спросила Кира, подходя к нему.
— Боязно, — признался он. — Как будто в руки хрустальную взял. Боюсь раздавить.
— Не раздавишь, — она взяла его большую, шершавую ладонь, приложила к своей щеке.
— Я крепкая. Наша любовь крепкая.
Он обнял её, прижал к себе, и в его объятиях не было страсти — была бесконечная, благодарная нежность.
Они стояли так, слушая, как за окном шумит летний дождь, омывая землю, смывая старую боль, давая начало новой жизни.
Прошло два года.
Два года тихого, глубокого счастья, которое было тем дороже, что досталось такой ценой.
Кира оказалась не просто женой, а настоящей хозяйкой и подругой.
Изба преобразилась: всегда чисто, уютно, пахло свежей выпечкой и сушёными травами.
Она сумела найти ключ и к Стеше — та души в ней не чаяла.
Их любовь была не бурной, а глубокой, как корни старого дуба. Они понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда.
Тихон оттаял. На его лице, изборождённом морщинами, снова появилась улыбка. Тихая, редкая, но искренняя.
А однажды ранней весной, когда на проталинах только-только показалась первая трава, в избе Авдеевых случилось чудо. После долгих, трудных часов Кира родила сына.
Акушерка, старая Дарья, вынесла младенца, завёрнутого в чистую пелёнку.
— Мужик! Здоровый! Голосистый! — объявила она.
Тихон стоял на пороге, белый как полотно, не веря своим ушам.
Ему подали крошечный, тёплый свёрток. Он взял его дрожащими руками, заглянул в сморщенное личико.
Мальчик смолк, уставившись на отца тёмными, невидящими ещё глазами.
— Сын, — прошептал Тихон. — Сын…
Он вошёл в горницу, где на кровати лежала Кира, бледная, измождённая, но сияющая.
— Смотри, — опустился он перед ней на колени, показывая сына. — Смотри, какое чудо ты мне подарила.
Она протянула руку, коснулась пальцами щеки младенца, потом — щеки мужа.
— Назови его, — тихо сказала она.
Тихон смотрел на сына, и в его памяти всплыл образ другого мальчика, того, что навечно остался семилетним у реки.
Боль была, но она уже не разрывала сердце, а была частью его, как шрам — частью кожи.
— Иван, — сказал он твёрдо. — Пусть будет Иван. Крепкий. Добрый. Как прадед его.
Иван Тихонович Авдеев. Авдеев младший.
Тихон вышел на крыльцо.
Был рассвет. Небо на востоке розовое, прозрачное.
Воздух пахнул талым снегом и обещанием.
Он глядел на свой двор, на свою избу, откуда доносился тонкий писк нового человека.
В его груди, там, где так долго была пустота и холод, теперь жило тепло.
Горе не исчезло — оно навсегда осталось частью его.
Но теперь рядом с ним жила и любовь. И эта любовь давала силы не просто существовать, а жить.
Дышать полной грудью. И верить, что у этой новой жизни, начавшейся среди обломков старой, будет долгая, светлая дорога.
. Конец....