Дарья Десса. Роман "Африканский корпус"
Глава 56
Креспо взял со стола приготовленный шприц и смоченный в спирте ватный тампон. Резкий, чистый запах на мгновение перебил тяжёлый, пряный воздух помещения. Затем, стараясь, чтобы его движения были максимально плавными и предсказуемыми, без малейшей угрозы слегка улыбнулся мальчику, стоявшему первым в очереди. Тому было на вид года три-четыре, но высокий рост и худощавость, костлявые запястья и вытянутая шея, характерные для всех местных жителей, смазывали возраст, делая его непонятным для иностранца.
Рафаэль приглашающе, открытой ладонью – жест, который должен был говорить «я безоружен, я друг», – поманил маленького пациента к себе. Мальчик, не мигая, смотрел на него своими огромными, как маслины, черными глазами, в которых отражался яркий свет из окна. Затем медленно, почти церемониально, с недетской серьёзностью, обернулся к матери. Та сидела на стуле у входа, завёрнутая в индиговые ткани, и лишь её глаза, блестящие из-под накидки, были живыми точками в неподвижном лице. Она едва заметно, почти недвижно, кивнула – движение столь малое, что его можно было и не уловить. Но ребёнок сумел. Только после этого, получив разрешение, он сделал твёрдый шаг вперёд, нарушив линию шеренги.
Тогда, без всякой подсказки, молча, он сам поднял край своей длинной, до пят, рубашки песчаного, пыльного оттенка – простой, но добротной, сотканной, должно быть, из тонкого хлопка или верблюжьей шерсти. Ткань была мягкой от долгой носки, потёртой на сгибах. Рафаэль быстро, но тщательно протёр кожу на худеньком боку, почувствовав под ваткой напряжение мускулов. Ввёл иглу – точное, отрепетированное движение.
Мальчик перенёс укол абсолютно бесстрастно. Он не вздрогнул, не вскрикнул, не отвернулся. Его смуглое и тонкое лицо оставалось каменной маской, лишь веки на секунду дрогнули, выдав колоссальное внутреннее усилие, напряжение воли, сжимающей тело изнутри. Ребёнок был воспитан в традиции, где проявление боли – позорная слабость, а молчаливая стойкость – высшая добродетель, которую впитывают с молоком матери.
В памяти Рафаэля, будто вызванный этим немым мужеством, всплыли рассказы Нади, которые она вела тогда, в долгой и утомительной дороге, к этим самым туарегам. Её голос, размеренный и спокойный, звучал теперь в его ушах. Она говорила о тагельмусте – не просто о куске ткани, а о сакральном символе мужской чести и достоинства, втором лице и последнем пристанище души.
Мальчики получают его только по достижении зрелости, после особого, многочасового обряда, наполненного молитвами и наставлениями. И с этого момента они никогда не снимают его на людях – ни днём, ни ночью, ни в пир, ни в мир, ни в болезни. И что если кто-то, по злому умыслу или глупости, сорвёт с головы туарега этот синий, индиговый шёлк – это будет величайшим, несмываемым оскорблением, позором хуже смерти, которое по неписаному, но железному, как скала, закону пустыни влечёт за собой либо немедленную смерть обидчика, либо, если тот недосягаем, добровольную погибель осквернённого, лишь бы смыть пятно.
Она рассказывала ему о том самом воине, которого они лечили в прошлый раз – у него было глубокое, зияющее ранение скальпа. Несмотря на адскую боль, на сочащуюся кровь, пропитавшую тагельмуст тёмно-багровым, почти черным, липким пятном, тот воин ни на секунду, даже в полубреду, не позволил себе снять его перед чужаками. Он лишь сквозь стиснутые зубы разрешил Рафаэлю осторожно, не сдвигая склеенной раной ткани, залить рану антисептиком прямо поверх неё.
Эта история тогда казалась дикой и героической одновременно, способной стать в будущем, когда они вернутся домой и станут вспоминать, как здесь всё было, поразительной легендой. Теперь же, глядя в спокойные, полные немого достоинства и всепонимания глаза этой женщины и её молчаливого, как статуя, сына, Рафаэль начинал смутно, кожей чувствовать внутреннюю, безупречную логику этого мира – суровую, прямую и бескомпромиссную, как линия горизонта в самой Сахаре, где нет места полутонам.
Дальше всё шло очень спокойно и организованно, почти как отлаженный, многократно повторенный ритуал. Дети подходили по одному, когда Рафаэль кивал, с лёгким шелестом разрывая очередную стерильную упаковку. Иногда, особенно самые маленькие, с пухлыми ещё щёчками, они бросали быстрый, исподволь, краешком глаза взгляд на мать, сидевшую подобно каменному изваянию, воплощению терпения и авторитета. И только получив её едва заметный, но безошибочно читаемый кивок, делали шаг вперёд, преодолевая страх.
В тишине помещения звучали лишь тихие, лаконичные инструкции Рафаэля на ломаном тамашеке, звон монист при почти неуловимом движении женщин снаружи и настойчивый, методичный шорох разворачиваемых бумажных стерильных упаковок – звук, казалось, единственно уместный в этой атмосфере сосредоточенного, почти священнодейственного принятия.
Через некоторое время Надя вернулась с улицы, и сразу же окунулась в прохладную, напоенную запахами медикаментов и пыли атмосферу. Пока она сбрасывала с плеч длинный пыльный платок из тонкой шерсти, облачко золотистой пыли повисло в косом луче солнца, пробивавшемся сквозь щель у входа. На ходу, ловкими, привычными движениями, эпидемиолог надела белый, чуть помятый халат, и он сразу же сделал её фигуру строгой и официальной, островком клинической чистоты в этом пёстром мире.
Лицо Шитовой, обычно открытое и улыбчивое, сейчас было сосредоточено, брови слегка сведены, а взгляд стал острым, наблюдательным сканером, бесшумно считывающим обстановку в помещении. Она оценила спокойную очередь детей и чуть расслабила плечи.
– Всё спокойно? – тихо спросил Рафаэль, не отрываясь от процедуры, лишь на долю секунды скользнув взглядом по лицу коллеги, ища в нём отражение внешнего мира.
– Пока да, – так же тихо, почти в унисон с общей атмосферой, ответила Надя, подходя к своему столу и поправляя стерильные лотки. В этот самый момент в дверь снова, без стука, но и без резкости, заглянула Хадиджа. Её тёмное лицо было спокойным, как всегда, но в глазах читалась лёгкая озабоченность. Она вела за собой новую женщину, закутанную в ткань цвета сухой глины, и двух детей – мальчика лет пяти и девочку помладше, крепко державшую край материнской одежды. Новоприбывшие замерли на пороге.
Надя улыбнулась им, встретившись глазами с матерью, и спокойным, открытым жестом, ладонью вверх, направила их к своему столу. Не теряя темпа, она начала весь процесс сначала: тихий вопрос Хадидже, перевод, внимательный осмотр маленьких рук и горлышек, мягкое прощупывание лимфоузлов, терпеливое выслушивание через стетоскоп – сложный, но отлаженный танец общения через тройной фильтр языка, культуры и профессиональной этики.
***
Позже, уже вечером, когда солнце спряталось за песчаные дюны и воздух из раскалённого стал просто горячим, а потом и тёплым, группа собралась вместе. Они уселись на грубоватых, но чистых циновках вокруг низкого столика, где дымился металлический чайник с крепким сладким мятным чаем. Аккумуляторный фонарь отбрасывал на стены гигантские, пляшущие тени. Надя, сделав глоток обжигающей жидкости, приглушила голос, создав вокруг себя и Рафаэля небольшой островок интимности в тишине вечера.
– Я специально вышла тогда, в самый пик, посмотреть, как они подходят, как это всё работает снаружи, – начала она, обводя пальцем край своего стакана. – Матери идут с детьми, это да, очевидно. Но всегда, понимаешь, всегда – чуть поодаль, не в толчее, а в тени какого-нибудь здания, за углом соседнего дома или просто под навесом – стоит отец. Не курит, не разговаривает по телефону, не смотрит по сторонам с праздным любопытством. Он смотрит. На здание, на дверь, на свою жену и детей. Не приближается. Не вмешивается. А потом, когда все процедуры закончены и семья выходит, словно оживает: отрывается от стены, отходит от своей невидимой наблюдательной позиции и беззвучно присоединяется к ним, чтобы идти обратно в поселение – чуть позади или сбоку, никогда не впереди, никогда не нарушая картины.
– Контроль? – предположил Рафаэль, снимая очки и потирая переносицу, на которой остались красные следы от дужек. Усталость давила на виски.
– Или охрана. Тихое, ненавязчивое обеспечение безопасности. А скорее всего, и то, и другое, – ответила Надя. – Вообще, очень серьёзный, очень… сфокусированный народ. Каждый их жест, взгляд, пауза – всё взвешено, имеет значение, ничего не происходит просто так, по наитию.
– А по-другому здесь и нельзя, – вздохнул Рафаэль, откидываясь на свёрнутое одеяло, служившее ему опорой для спины. – Это же не центр Питера, где ты анонимен в толпе, где можешь позволить себе рассеянность. Здесь, в этой пустыне, за каждым холмом, в каждой тени, в самой пыльной буре могут таиться проблемы. Их личное достоинство и безопасность семьи – целиком и полностью в этой постоянной, но внешне незаметной, абсолютно ненавязчивой бдительности. Это как дышать для них.
Надя кивнула, соглашаясь, а потом её лицо, уставшее и задумчивое, озарила внезапная, живая мысль. Она даже приподняла бровь.
– А вот что интересно, – сказала она, поставив стакан на столик с тихим стуком. – Как они так всё организовали, что никакой очереди в нашем понимании нет? Ни толчеи, ни шума, ни «кто последний, я за вами». Приходят небольшими группами, но чётко по одной семье. Никто не толпится у двери, не пытается протолкнуться. Все знают своё время. Такое ощущение, что у них работает невидимая электронная очередь. Вроде как через «Госуслуги» записались и приходят по графику.
Рафаэль неожиданно улыбнулся, и усталые, покрасневшие за день глаза его блеснули смешанным чувством иронии и восхищения.
– Надя, дорогая моя, запись по телефону. Самый что ни на есть прозаичный инструмент. У кого-то из старших, у того же Идриса или у вождя, наверняка есть простенький, неубиваемый кнопочный аппарат. И они просто обзванивают или получают смски от глав семейств и кланов: «Бен-Али, твоя очередь завтра в 14:00, приходи с младшими». «Ахмед, ваши в 15:30». И все. Чёткость, пунктуальность, никакой суеты.
– Боже, – фыркнула Надя, качая головой, – цивилизация, значит, все-таки добралась и сюда. Не через модные гаджеты, а через телефон и древнее, как мир, сарафанное радио. И ведь они оказываются лучше организованы, чем наши родные поликлиники с их электронными талонами и живыми очередями в три коридора!
Оба не сдержались и тихо рассмеялись, снимая накопившееся за день напряжение, смесь профессионального стресса и культурного шока. Смех был коротким, сдержанным, но освежающим, как глоток того же мятного чая после долгого дня. Он разрядил атмосферу, напомнив, что они все ещё команда, способная найти общее и даже юмор в самых неожиданных местах.
Рабочий день, как и планировали, закончился без четверти пять, когда последние лучи солнца стали длинными и косыми. Последние пациенты, получив свои прививки и короткие, но важные инструкции от Нади, которые та терпеливо доносила через Хадиджу, молча и с тем же непоколебимым достоинством удалились в наступающие сумерки. В школе, теперь пустой и тихой, повисла особенная, усталая, но глубоко удовлетворённая тишина выполненного долга.
– Ладно, – сказала Надя, снимая халат и с облегчением потягиваясь, чувствуя, как ноют мышцы спины. – Теперь по не менее важным, хозяйственным вопросам. Без ужина героями не станем. Хадиджа, пойдём со мной, нужно обсудить закупки.
Они вышли во внутренний дворик, где уже царствовал прохладный вечерний воздух. В тени навеса, на низких скамьях, сидели двое туарегов-охранников, выделенных общиной для их безопасности. Они были неподвижны, как сфинксы, их лица скрывали тёмные тагельмуста, и только живые, внимательные глаза следили за происходящим. Хадиджа, подойдя, слегка склонила голову в знак уважения, не опуская глаз, и перевела предложение Нади:
– Мы благодарим за доверие и охрану. Готовы покупать у общины половину туши козлёнка каждые три дня и свежее молоко каждое утро. Платить будем сразу, наличными, после получения товара. Справедливую цену, которую скажут старейшины.
Один из туарегов, тот, что был постарше, судя по морщинам у глаз и манере держаться, долго и бесстрастно смотрел на них. Взгляд его был тяжёлым, оценивающим, лишённым какой-либо спешки. Затем, не издав ни звука, он медленно, будто обдумывая каждую миллисекунду движения, кивнул один-единственный раз. Это был не просто кивок согласия, а подтверждение, что сообщение услышано, понято, принято к сведению и будет передано куда следует. После этого он снова замер в своей прежней позе, уставившись в пространство перед собой.
– Хорошо, – тихо сказала Надя, ловя этот тонкий, почти неуловимый язык тела. – Будем ждать ответа. Спасибо.
Они вернулись в школу, где Рафаэль и Александр уже начали сворачивать и упаковывать оборудование, готовя его к завтрашнему дню.
– Ну что, – спросила Надя у Хадиджи, когда они протирали поверхности столов, – как думаешь? Согласятся на условия? Или будет торг?
– Они сказали «хорошо», но это не значит «да», – тихо и терпеливо пояснила девушка, поправляя складки своей одежды. – Это «я тебя услышал». Скажут Идрису, и тот всё решит. Женщины могут только принять условия, но не договориться о них, даже такие, как мы, чужестранки. Дальше будет слово мужчин. Мы озвучили наше предложение, как вкладывают письмо в почтовый ящик, теперь нужно ждать, пока его прочтут и напишут ответ.
– Стоп, – вдруг спохватилась Надя, хватая Хадиджу за рукав. Её врачебная организованность взбунтовалась против этой расплывчатой неопределённости. – Мы же время не оговорили! Когда нам молоко приносить-то будут? В какое конкретно время? Нужно же как-то обсудить.
Хадиджа с лёгкой, почти материнской улыбкой покачала головой, будто объясняя ребёнку простую, извечную истину. Её усталость уступила место мягкой снисходительности.
– Надя, коз доят на рассвете, в четыре утра, пока не стало жарко и пока животные не ушли на пастбище. Ровно так же, как тысячу лет назад. Значит, у нас молоко будет в пять, когда утренняя прохлада ещё держится. Всё. По-другому здесь не может быть. И мясо тоже принесут рано утром, пока тень длинная и земля холодная, чтобы оно не испортилось по дороге. Здесь нет графика, который можно сдвинуть. Здесь есть солнце, и ему подчиняется всё. Пошли, я спать очень хочу. Голова уже не соображает от всех этих переводов и чужих обычаев.
– Да, и ещё жарко… – добавила Надя с тоской, глядя на палящее за окном светило, которое лишь начало клониться к горизонту, окрашивая небо в оранжевые тона. – Ладно. Пока всё разложим, пока поедим, солнце уже сядет. И надеюсь, всё вокруг хоть немного остынет. Пошли, да… Иначе просто свалимся здесь.
Они поплелись в свои уголки, где на грубых циновках уже были аккуратно разложены спальники – яркие пятна синтетической ткани в аскетичном пространстве. Тишина, густая и бархатистая, постепенно опускалась на школу, вползая в каждую щель. Её тревожили лишь редкие, далёкие звуки: отрывистый лай собаки где-то за глинобитной стеной, мерный стрёкот цикад, набирающий силу в сумерках, и сдержанный шёпот девушек у крошечной походной газовой плитки, готовивших незамысловатый ужин из консервов и крупы. Запахи еды смешивались с ароматами сухих трав. День, длинный, насыщенный чужими глазами, немыми договорённостями и детским мужеством, медленно, но верно подходил к концу, растворяясь в наступающей африканской ночи.