Найти в Дзене
Истории из жизни

Она соблазняла, чтобы потом уничтожить всех, кто был причастен к аресту и смерти её родителей (часть 1)

В 1949 году в Магадане шестилетнюю Веру Белинскую оставили одну после ареста родителей — героя-лётчика и актрисы. С тех пор в ней замерзло всё детское, уступив место холодной, терпеливой ярости. Тридцать лет спустя она становится женщиной-призраком, чья кожа ледяна на ощупь, а взгляд пронизывает до костей. Один за другим она находит тех, кто подписал приговор её отцу и отправил мать в лагерь, — следователей, чекистов, генералов, воров в законе. Её месть точна, безжалостна и почти сверхъестественна. Но в конце пути она понимает: её охоту использовали другие. Когда её расстреляли в подвале Лефортовской тюрьмы, её тело было холодным, как лёд, хотя смерть наступила всего три минуты назад. Врач, который должен был констатировать смерть, отдернул руку от её шеи, будто прикоснулся к замерзшему металлу. Он посмотрел на исполнителей с недоумением, потом снова попробовал нащупать пульс. Ничего. Только странный, неестественный холод, который исходил от кожи. Женщина лежала лицом вниз на опилках.

В 1949 году в Магадане шестилетнюю Веру Белинскую оставили одну после ареста родителей — героя-лётчика и актрисы. С тех пор в ней замерзло всё детское, уступив место холодной, терпеливой ярости. Тридцать лет спустя она становится женщиной-призраком, чья кожа ледяна на ощупь, а взгляд пронизывает до костей. Один за другим она находит тех, кто подписал приговор её отцу и отправил мать в лагерь, — следователей, чекистов, генералов, воров в законе. Её месть точна, безжалостна и почти сверхъестественна. Но в конце пути она понимает: её охоту использовали другие.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Когда её расстреляли в подвале Лефортовской тюрьмы, её тело было холодным, как лёд, хотя смерть наступила всего три минуты назад. Врач, который должен был констатировать смерть, отдернул руку от её шеи, будто прикоснулся к замерзшему металлу. Он посмотрел на исполнителей с недоумением, потом снова попробовал нащупать пульс. Ничего. Только странный, неестественный холод, который исходил от кожи.

Женщина лежала лицом вниз на опилках. Её платиновые волосы рассыпались по плечам, как снежная лавина. На полу валялась чёрная туфля — она слетела, когда тело упало. Это был уникальный случай. В Советском Союзе женщин расстреливали крайне редко. Можно было пересчитать по пальцам: пулемётчица Белла Бородкина во время войны, несколько шпионок, пара отравительниц. Но эта женщина не была ни пулемётчицей, ни шпионкой. Она была чем-то другим. Чем-то, для чего в Уголовном кодексе не нашлось точного названия.

Следователь, который вёл её дело, назвал её «вирусом». Он сказал, что она проникала в организм власти и уничтожала его изнутри, орган за органом, медленно и методично. Ей было тридцать шесть лет. В этом возрасте советские женщины обычно выглядели измученными, постаревшими, затравленными бытом и очередями. Но она была другой. Даже в тюремной робе, без косметики, с синяками под глазами от бессонных допросов, она выглядела как снежная королева из сказки. Высокая, стройная, с точёными скулами и прозрачной, почти фарфоровой кожей. Её глаза были серо-голубыми, цвета льда на весенней реке. Когда она смотрела на тебя, становилось холодно — не метафорически, а физически.

Охранники, которые вели её по коридору к расстрельной комнате, молодые парни, вчерашние призывники, боялись на неё смотреть. Они боялись не потому, что им было стыдно. Они боялись, потому что чувствовали что-то неправильное, нечеловеческое в этой женщине. Она шла спокойно, без слёз, без истерик. Её каблуки цокали по бетонному полу — странный, неуместный звук в месте, где обычно слышно только шарканье кандалов и глухие удары прикладов о рёбра. Она шла, как на приём, а не на смерть.

Когда прозвучал лязг затворов, она не закричала. Она улыбнулась. Тонкая, едва заметная улыбка тронула её губы. Она посмотрела на следователя, который стоял у стены и смотрел на неё с выражением, похожим на восхищение или страх.

— Тихо сказала что-то, но слова потонули в грохоте выстрелов.

Три пули вошли в её спину почти одновременно, образуя треугольник между лопатками. Её тело дёрнулось, будто от электрического разряда, и медленно сползло по стене. Она упала лицом в опилки. Но история этой женщины началась не здесь. Она началась за тридцать лет до этого, в другом подвале, в другом городе, в другой жизни.

---

Магадан, август 1949 года. Город, построенный на костях заключённых, столица Колымы, ворота в ад. Здесь было холодно даже в августе. Ветер Охотского моря пронизывал насквозь, нес запах йода, рыбы и чего-то тяжёлого, безнадёжного. В этом городе жили те, кто охранял лагеря, и те, кто в них работал. Здесь почти не было детей. Дети в Магадане казались ошибкой природы, чем-то неправильным и неуместным, как цветы на кладбище.

В одной из квартир в центре города, в доме для командного состава, жила семья. Отец — полковник авиации, полярный лётчик, Герой Советского Союза, высокий блондин с обветренным лицом и добрыми глазами. Мать — актриса местного театра, рыжеволосая красавица с громким смехом. И дочь — шестилетняя Вера, тихая, серьёзная девочка с платиновыми волосами, которые выгорели на солнце до цвета льна.

Они пришли ночью. Так всегда приходили — ночью, чтобы застать врасплох, чтобы не было свидетелей, чтобы соседи могли притвориться, что ничего не слышали. Вера проснулась от грохота. Кто-то ломился в дверь, кричал, требовал открыть. Она выбежала из своей комнаты в ночной рубашке, босиком по холодному полу. В прихожей стоял отец. Он был в форме, видимо, собирался на службу рано утром. Он пытался успокоить мать, которая цеплялась за его руку.

Дверь вышибли с третьего удара. В квартиру ворвались четверо мужчин в кожаных тужурках, с кобурами на поясах. Один из них, коротконогий, с мясистым лицом, размахивал бумагой. Он заорал что-то про ордер, про арест, про государственную измену. Отец попытался возразить, сказал, что это ошибка, что нужно позвонить командующему округом, что всё разъяснится. Но его не слушали. Один из чекистов ударил отца прикладом под дых. Отец согнулся, задыхаясь. С него сорвали погоны, просто оторвали вместе с клочьями ткани.

Мать закричала. Она бросилась к мужу, но её оттолкнули. Она упала, ударилась головой о косяк двери. Из рассечённой брови потекла кровь. Вера стояла в углу коридора и смотрела. Она не плакала. Она просто смотрела огромными глазами, в которых отражался свет голой лампочки под потолком. Она смотрела, как людей, которых она любила больше всего на свете, превращали в мешки с костями, в никого, в пыль.

Отца вывели первым. Он обернулся на пороге, посмотрел на дочь. Его губы беззвучно сказали что-то — может быть, «прости», может быть, «я люблю тебя». Вера не знала. Она видела только, как один из чекистов толкает его в спину, как отец спотыкается на лестнице.

Потом пришли за матерью. Мать сопротивлялась, кричала, царапалась. Её волокли по полу, а она цеплялась за дверной косяк, за стены, за воздух. Последнее, что Вера увидела в ту ночь, осталось с ней на всю жизнь. Отец, уже в коридоре, зажатый между двумя конвоирами, протянул ей руку. В руке был зажат компас — авиационный, тяжёлый, с радиевой подсветкой. Он бросил его дочери. Компас упал к её ногам, стукнулся о деревянный пол.

— Если заблудишься, он покажет дорогу домой, — прохрипел он сквозь боль.

Вера подняла компас. Он был тёплым от руки отца. Она сжала его в кулаке так сильно, что металл врезался в детскую ладонь. Она стояла посреди разгромленной квартиры — опрокинутая мебель, разбитая посуда, кровь матери на полу — и чувствовала, как внутри неё что-то ломается и замерзает одновременно. Что-то детское, мягкое, доверчивое умирало. А на его месте рождалось что-то другое. Что-то холодное и терпеливое.

Через три недели отца расстреляли. Мать отправили на Колыму в женский лагерь «Эльген». Она умерла там через два года от истощения и пневмонии. Веру забрали в детский спецприёмник для детей врагов народа.

«Я не заблудилась. Я нашла дорогу. Дорогу к каждому из них». (Рассказ Веры).

Детский спецприёмник номер 17 находился в ста километрах от Воркуты, в месте, которого не было на картах. Просто барачный посёлок посреди тундры, окружённый колючей проволокой и вышками с прожекторами. Сюда свозили детей врагов народа со всего севера — маленьких преступников, которые ещё не совершили никаких преступлений, но уже были виноваты самим фактом своего рождения.

Меня привезли в ноябре. Помню, как грузовик трясся по разбитой дороге, как сквозь щели в брезенте задувало снег, как другие дети в кузове жались друг к другу, пытаясь согреться. Я сидела отдельно, в углу, и держала в кулаке компас. Я не плакала. Слёзы замёрзли бы на лице, и я это знала.

Барак, куда нас определили, был длинным, низким, с земляным полом и нарами вдоль стен. Пахло сыростью, мочой, немытыми телами и чем-то кислым, безнадёжным. Печка в углу топилась плохо: дров давали мало, а те, что давали, были сырыми и дымили. По ночам температура в бараке опускалась так низко, что на стенах выступал иней.

Мы спали по трое на одних нарах, под одним рваным одеялом, сбившись в кучу, как щенята. Кормили нас баландой из гнилой капусты и мороженой рыбы, кашей из какой-то серой крупы, от которой сводило живот. Хлеб давали по сто граммов в день — чёрный, липкий, с примесью опилок. Если кто-то болел и не мог есть, его порцию забирали старшие, те, кто был здесь давно и научился выживать. Здесь действовал простой закон: слабый умирает, сильный живёт. Третьего не дано.

Меня сразу прозвали ледышкой — не из-за холодной кожи (это пришло позже), а из-за того, что я не плакала. Другие дети выли по ночам, звали мам, которые не придут, просили пощады у воспитателей, которые били их за малейшую провинность линейками по пальцам, ремнями по спине, кулаками в живот. Я молчала. Я научилась проглатывать боль, как проглатывала несъедобную кашу — не думая, не чувствуя, просто чтобы выжить.

Воспитатели были двух типов. Первые — садисты, которые получали удовольствие от власти над беспомощными детьми. Они придумывали изощрённые наказания, заставляли стоять на морозе без одежды, запирали в карцере без еды на трое суток, заставляли драться друг с другом за лишний кусок хлеба. Вторые — просто равнодушные пьяницы, которым было всё равно. Они закрывались в своей комнате с самогонкой и выходили только для переклички. Дети для них были как скот: пока живы — ладно.

Зима 1951 года чуть не стала последней для всех нас. В январе, когда температура упала до минус сорока, в бараке сломалась печка. Труба проржавела насквозь, и дым повалил внутрь. Воспитатели попытались её починить, но ничего не вышло. Они должны были вызвать ремонтников из Воркуты, но вместо этого напились и забыли.

Три дня и три ночи мы провели в неотапливаемом бараке при сорокаградусном морозе. Мы сбились в одну кучу посреди барака, все сорок человек, и пытались согреться дыханием друг друга. Самых маленьких сунули в середину. Я была снаружи: мне было всего восемь лет, но я была высокой для своего возраста.

Я помню, как холод проникал сквозь одежду, сквозь кожу, добирался до костей. Сначала было больно. Потом наступило оцепенение. Потом я перестала что-либо чувствовать. К концу третьих суток трое детей умерло. Просто не проснулись. Их тела были твёрдыми, как камень, губы синие, глаза открыты и покрыты инеем. Остальные были на грани. Кто-то бредил, кто-то уже не мог пошевелиться.

Я лежала и смотрела в потолок на паутину изморози и думала: может, это и есть смерть? Может, она не страшная? Может, она просто холодная и тихая?

Но я не умерла. Когда воспитатели, наконец, протрезвели и вызвали помощь, когда нас отогревали в соседнем бараке, растирали снегом и поили горячей водой, я была жива. Более того, я была единственной, кто не обморозился. У других отняли пальцы на руках и ногах, кто-то потерял уши, кто-то ослеп на один глаз. А я была цела.

Врач, который нас осматривал, долго щупал мою кожу, мерил температуру тела, качал головой.

— У девочки что-то не так с терморегуляцией, — сказал он воспитательнице. — Её кожа не реагирует на холод нормально.

С тех пор я перестала чувствовать температуру. Моя кожа стала всегда холодной на ощупь — не ледяной, но прохладной, как мрамор. Когда другие дети прикасались ко мне, они вздрагивали и отдергивали руки. Это пугало их. Меня это не пугало. Наоборот, я чувствовала, что приобрела что-то вроде сверхсилы. Холод больше не мог причинить мне боль. Я была свободна от него.

Была одна воспитательница, которая отличалась от остальных. Её звали Зинаида Петровна. Она была старой, сутулой, с добрыми глазами и морщинистым лицом. Она не била детей, не кричала на них. Она просто тихо делала свою работу и старалась хоть немного облегчить нашу участь. Иногда она приносила из дома лишний кусок хлеба и делила его между самыми слабыми. Иногда она читала нам сказки перед сном тихим, монотонным голосом, от которого становилось чуть легче.

Однажды, когда мне было двенадцать, она отвела меня в сторону и сказала:

— Твои родители не были предателями. Я знала твоего отца. Он был героем. Его убили не за измену — его убрали, потому что он слишком много знал. Он видел то, что не должен был видеть. А твоя мама просто была рядом. Она была красивой, талантливой. Её сломали просто потому, что могли.

Эти слова Зинаиды Петровны изменили всё. До этого я просто существовала как животное — ела, спала, избегала ударов. Но после её слов во мне проснулось что-то другое. Ярость. Холодная, спокойная ярость, которая не кричала и не билась в истерике, а тихо сидела внутри и ждала своего часа.

Через год Зинаида Петровна принесла мне свёрток. Она сказала, что её племянник работает в архиве МГБ в Магадане и нашёл среди конфискованных вещей одну странную штуку — компас с гравировкой. Она развернула тряпку, и я увидела его. Мой компас. Компас отца. Тот самый, который я сжимала в руке в ночь ареста, который у меня забрали при поступлении в приёмник.

Я взяла компас и дала себе клятву. Беззвучную, внутреннюю клятву, которую никто не слышал, кроме меня самой: я найду их всех. Каждого, кто подписывал бумаги. Каждого, кто бил мою мать. Каждого, кто стоял за этим. И я заставлю их заплатить. Не сразу — я была терпеливой. Но я найду их. Рано или поздно.

В шестнадцать лет я сбежала из приёмника. Это было несложно: охрана была пьяной, забор — дырявым. Я ушла ночью, в одной лёгкой куртке, с компасом на шее и ничем больше. Я выглядела на двадцать два — голод и холод состарили меня раньше времени. Я шла на юг по компасу, не оборачиваясь. Я больше никогда не оглядывалась назад.

Ленинград встретил меня дождём и запахом Невы — смесью речной воды, старого камня и чего-то величественного, имперского. Я приехала сюда с пятьюдесятью рублями в кармане, поддельным паспортом на имя Веры Лесной и одной единственной целью — научиться быть той, кем мне нужно было стать. Не жертвой. Не сиротой. Не девочкой из детдома. А оружием.

Первые месяцы я жила в коммуналке на Васильевском острове, в комнате на шестерых, где пахло капустой и чужими судьбами. Я работала где придётся: мыла полы в универмаге, продавала билеты в кинотеатре, разносила письма на почте. Я наблюдала. Я изучала город, его ритм, его обитателей. Я смотрела, как одеваются женщины, как они ходят, как разговаривают с мужчинами. Я училась быть невидимой и заметной одновременно.

В 1961 году я попала в дом моделей на Невском проспекте совершенно случайно. Точнее, не совсем случайно. Я подстроила встречу с закройщицей в очереди за хлебом. Разговорилась, сказала, что мечтаю шить. Она посмотрела на меня долгим, оценивающим взглядом и сказала:

— С такой внешностью тебе нужно не шить, а демонстрировать. Приходи на кастинг.

Я пришла. Комната, полная девушек — красивых, ухоженных, уверенных в себе. Я была худее их всех, бледнее, с дешёвой стрижкой и в перешитом платье. Но когда я вышла на подиум, в зале повисла тишина.

Директор дома моделей, полная женщина с крашеными рыжими волосами, смотрела на меня несколько секунд, потом сказала:

— Берём. У тебя лицо не от мира сего.

Автор: В. Панченко
Автор: В. Панченко

Она не знала, насколько была права. Я действительно была не от этого мира. Я была из мира холода, голода и мертвецов. Но внешне я выглядела как северная фея, как снежная принцесса из сказки: платиновые волосы, прозрачная кожа, серо-голубые глаза. И эта странная аура холода, которая окружала меня, как невидимый кокон.

Работа в доме моделей открыла мне двери в мир, о существовании которого я только догадывалась — мир советской элиты, тех, кто ездил на персональных машинах, жил в отдельных квартирах, отдыхал в Крыму и носил одежду из-за границы. Мы, манекенщицы, были чем-то вроде живых украшений на их праздниках. Нас приглашали на банкеты, на приёмы, на закрытые показы. Мы должны были молчать, улыбаться и выглядеть красиво.

Я быстро поняла правила игры. Мужчины из этого мира — партийные боссы, директора заводов, военные чины, артисты — смотрели на нас как на добычу. Они были женаты на усталых, постаревших жёнах, которые рожали им детей и терпели их измены. Им хотелось чего-то другого — яркого, запретного, опасного. И я давала им это.

Мой первый роман был с заместителем директора Кировского завода. Ему было пятьдесят, мне — девятнадцать. Он был грузным, лысеющим, самодовольным. Но у него была власть, связи и деньги. Я позволила ему ухаживать за мной — цветы, рестораны, подарки. Когда он наконец затащил меня в постель в гостинице «Астория», он думал, что победил. Он не понимал, что был просто учебным материалом.

Я изучала его реакции. Я смотрела, на что он реагирует, что его возбуждает, что пугает. Я заметила странную вещь: когда он касался моей кожи, он вздрагивал. Мой холод сбивал его с толку.

— Ты как мрамор, как статуя, — говорил он.

Это должно было оттолкнуть его, но вместо этого он становился одержимым. Он не мог перестать трогать меня, как будто пытался разгадать загадку. Так я поняла свою силу. Мужчины боялись холода, но их неудержимо тянуло к нему. Я была как наркотик: сначала обжигала контрастом между своей внешней красотой и внутренней ледяной пустотой, потом замораживала их изнутри, лишая воли, потом они не могли без меня жить. Они становились зависимыми. Они готовы были на всё.

Я тренировалась на них: заместитель директора, потом актёр из БДТ, потом офицер флота. Я брала у них подарки, деньги, связи. Я училась лгать так, чтобы ложь была неотличима от правды. Я училась быть разной: с одним — наивной девочкой, с другим — опытной женщиной, с третьим — холодной недотрогой. Я становилась тем, кого они хотели видеть. А потом я исчезала, оставляя их с разбитым сердцем и пустыми карманами.

Но всё это было только подготовкой. Мне нужна была информация. Мне нужно было узнать имена тех, кто убил моих родителей. И для этого мне нужен был доступ к архивам.

Его звали Виктор Андреевич Рыбкин. Ему было шестьдесят три года, и он работал в спецархиве КГБ на Литейном проспекте. Это был маленький, сухонький человек с жёлтыми зубами и похотливым взглядом. Он приходил на показы мод и пялился на девушек так откровенно, что даже другие мужчины отворачивались. Я знала: такие мужчины самые опасные и самые полезные одновременно. У них нет моральных границ, но именно поэтому их легко купить.

Я подстроила встречу: случайно наткнулась на него в фойе театра, уронила программку, он поднял, я улыбнулась. Через неделю мы ужинали в ресторане. Через месяц я была в его постели. Это было отвратительно — его дряблое тело, запах старости, его потные руки. Но я закрывала глаза и думала о цели. Я терпела.

За доступ к архивам он просил немного — продолжать приходить к нему раз в неделю. Я согласилась. И однажды он провёл меня в хранилище, в подвал здания на Литейном, где в стальных шкафах лежали тысячи дел репрессированных. Он оставил меня одну на два часа. Этого хватило.

Я нашла дело отца. Папка с грифом «Совершенно секретно», пожелтевшие страницы, машинописный текст. Протоколы допросов, обвинительное заключение, приговор. Я читала и чувствовала, как холод внутри меня превращается в лёд. Сфабрикованные улики, выбитые признания, ложные показания.

Дело вели шестеро. Шесть человек, которые превратили героя в предателя, лётчика — в шпиона, живого человека — в пыль. Я переписала их имена на клочок бумаги: Федот Лапшин, следователь, вёл дело; Олимпий Шестопал, начальник лагеря, где умерла мать; Спартак Тетерев, член тройки, выносивший приговоры; Клим Бубенцов, прокурор, утверждавший расстрельные списки; Прокофий Скуратов, генерал, куратор всей операции; Анатолий Хлебников, серый кардинал, теневой архитектор репрессий.

Шесть имён. Шесть жизней, которые я заберу. Я узнала, где они сейчас: Лапшин — в Казани, работает в авиазаводе; Шестопал — на пенсии в Ялте; Тетерев — в Новосибирске, партийный чиновник; Бубенцов — в Омске, разбогател на чёрном рынке; Скуратов — в Барвихе, персональный пенсионер; Хлебников — в Кунцево, в спецклинике, доживает последние дни.

Начну с Лапшина. Он первый в списке. Он будет первым, кто заплатит.

Я купила билет на поезд «Ленинград — Казань». В сумочке лежали компас отца, список из шести имён и поддельный паспорт на имя Виктории Северской, искусствоведа из Москвы. Я смотрела в окно вагона на уплывающие огни Ленинграда и чувствовала странное спокойствие. Ни радость, ни возбуждение — просто холодную ясность цели. Охота началась.

Казань в июне пахла липой и пылью. Жара стояла такая, что асфальт плавился под ногами, а люди прятались в тени деревьев и пили тёплый квас из бочек. Я вышла из поезда в лёгком бежевом костюме, с кожаным портфелем в руке и в тёмных очках. Виктория Северская, искусствовед из Москвы, приехавшая по делам изучить коллекцию икон в местном музее. Легенда простая, проверяемая, правдоподобная.

Федот Никанорович Лапшин жил в центре города, в хорошей квартире на улице Баумана. После отставки из МГБ он устроился начальником отдела кадров на авиационном заводе — тёплое место, без особых обязанностей, с хорошей зарплатой и возможностью брать взятки. Ему было пятьдесят два года. Он был толстым, лысым, с мясистыми губами и влажными глазами. Когда он ходил, его живот колыхался под рубашкой, а на лбу выступали капли пота.

Я изучила его две недели, прежде чем подойти. Узнала, что он женат, но жена живёт отдельно — они разъехались после того, как он избил её в пьяном виде. Узнала, что он коллекционирует старинные иконы и антиквариат — не из любви к искусству, а из жадности. Каждая вещь в его коллекции была украдена у репрессированных, конфискована, присвоена. Узнала, что он ходит по ресторанам, пьёт коньяк, ухаживает за официантками и молодыми продавщицами. Искал лёгкую добычу. Он получит её.

Встреча произошла в ресторане-гостинице «Казань». Я сидела за столиком у окна, одна, с книгой об иконописи и бокалом белого вина. Он вошёл шумно, с компанией таких же чиновников, красных от водки и жары. Я не смотрела на него. Это самое важное — не смотреть первым. Мужчины привыкли охотиться. Дай им почувствовать себя охотниками.

Он подошёл через полчаса, когда его компания ушла курить. Встал рядом с моим столиком, посмотрел на книгу.

— Интересуетесь религиозным искусством?

Я подняла глаза медленно, будто оторвалась от чего-то очень важного. Сняла очки. Посмотрела на него оценивающе, холодно.

— Профессионально. А вы?

Он расплылся в улыбке.

— Я коллекционер. У меня дома несколько прекрасных образцов XVI века.

Ложь. Я знала его коллекцию — дешёвые подделки и украденные вещи. Но я улыбнулась.

— Как интересно. Я бы с удовольствием посмотрела.

Он клюнул мгновенно. Пригласил на ужин, предложил показать коллекцию, начал хвастаться связями и деньгами. Я слушала, кивала, задавала вопросы. Я была идеальной слушательницей — внимательной, умной, недоступной. Он говорил о себе два часа подряд, а я думала о том, как его руки выкручивали руки моего отца в ночь ареста.

Первая ночь случилась через неделю. Он пригласил меня к себе, показать иконы. Я пришла в строгом платье до колен, волосы собраны, минимум косметики — образ интеллектуалки, которую нужно завоёвывать. Мы пили коньяк, он показывал свои сокровища, украденные у мёртвых. Я хвалила, восхищалась. Потом он попробовал меня поцеловать. Я позволила. Его губы были мокрыми, неприятными, пахли табаком и алкоголем. Но я не отстранилась. Я ответила. Я играла роль женщины, которая сопротивляется, но хочет сдаться. Это возбуждало его больше, чем откровенная доступность.

Когда он впервые коснулся моей кожи, он дернулся. Отстранился, посмотрел на меня странно.

— Ты холодная. Совсем холодная.

— Особенность организма, — ответила я спокойно. — Плохое кровообращение.

Он потрогал мою руку ещё раз. Провёл пальцами по шее, по плечам. Я видела, как в его глазах борются страх и желание. Желание победило. Оно всегда побеждает у таких людей.

— Ты как снег, — прошептал он. — Хочется согреться, но только мёрзнешь сильнее.

Он не понимал, насколько был прав. Я не просто замораживала его кожу. Я замораживала его душу.

Продолжение следует...

-3