РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Время в Дятлове текло не по часам, а по солнцу, по крикам петухов и по редким, долгожданным гудкам почтового грузовика из района.
Но для Ляли оно начало делиться на звонкие отрезки школьных дней и тихие вечера в горнице Агриппины.
Она вписалась в эту жизнь, как новое, поначалу тугое, но необходимое бревно в старый сруб.
Школа перестала быть просто домом с печкой.
Она стала живым организмом. По утрам Ляля приходила первой, растапливала очаг, пока морозные узоры еще не успевали растаять на стеклах.
Дети приходили не только те трое-четверо, а уже восемь, девять человек.
Пришла рыжая, веснушчатая Нюрка, умевшая свистеть, как птица. Притащил за руку младшего брата суровый Степка.
Появились и те, кто постарше, лет двенадцати — уже не дети, но и не взрослые, с недоверчивым взглядом: «Чему вы нас, лапотников, научите?».
Ляля училась сама.
Училась не сломаться под напором этого .
Она начала урок арифметики не с цифр на доске, а с задачи: «Представь, у тебя пять картофелин, а на семью нужно десять. Сколько надо выкопать?». Урок чтения — с разбора короткой заметки из старой газеты про уход за овцами. Географию она по-прежнему связывала с жизнью: шерсть для валенков везут сюда, оттуда; сталь для плугов — оттуда.
Однажды Терентий Квашнин, тот самый «дубина стоеросовая», зашел в школу не ворчать, а с покосившейся, самодельной чернильницей.
— Петька говорит, вы им письма писать учите. Мне бы к брату на Урал… Может, покажете, как адрес вывести покрасивше?
Он просидел весь урок на задней лавке, огромный и неловкий, водя неуверенным пером по бумаге, а Ляля терпеливо выводила для него образец. С тех пор его молчание на сходках стало для нее лучшей защитой.
Работа была каторжной. После уроков — проверка тетрадей (бумагу экономили, писали на полях старых газет), подготовка заданий, починка всего, что ломалось. Руки ее, некогда белые и тонкие, покрылись ссадинами и загрубели. Но в них появилась сила — сила, с которой она теперь уверенно колола лучину и носила ведра с водой.
Матвей Свечин стал тенью школы. Не навязчивой, а надежной.
Он не говорил о чувствах. Он просто был. То привезет на телеге старую, но крепкую школьную доску, найденную Бог знает где.
То незаметно починит порог. То оставит на крыльце туесок с брусникой или связку сушеных грибов.
Он начал задерживаться после своих дел.
Стоял в дверях сеней, покуривая самокрутку, и слушал, как Ляля объясняет что-то ребятам.
Его внимательный, спокойный взгляд был на ней постоянно. Иногда он ловил её усталый взгляд и словно беззвучно спрашивал: «Справишься?». И она кивала: «Справлюсь».
Однажды, поздним вечером, когда Ляля засиделась, исправляя бесконечные «ши» и «жи», он вошел без стука, поставил на стол глиняный горшок с горячим, дымящимся топленым молоком.
— Вы горите, — коротко сказал он. — Пейте. Это от Агриппины.
Ляля взглянула на него. При свете керосиновой лампы его лицо, обычно озорное, казалось усталым и серьезным.
— Спасибо, Матвей. Ты… ты очень помогаешь.
Он пожал плечами, глядя в пол.
— Да чего там… Видно же, дело делаешь. Настоящее. — Он помолчал, словно подбирая слова. — Раньше школа была как склеп. А теперь… светлая. И ребятня тянется сюда не из-под палки. Это много значит.
Он не сказал «ты много значишь». Но это висело в воздухе, густом от запаха молока, книжной пыли и его крепкого, мужского табака.
Ляля почувствовала теплую волну, прошедшую от щек к самым кончикам пальцев.
Это была не городская влюбленность с вздохами у парадного. Это было что-то глубинное, прочное, как хороший брус, и так же немного пугающее своей необратимостью.
Дом Агриппины стал её крепостью и отдушиной.
Ляля научилась не быть гостьей.
Она вставала чуть свет, чтобы успеть принести воды и подбросить дров в печь до школы.
Руки сами запоминали движения: как правильно замесить ржаной хлеб на закваске, как вытрясти половики, как поставить чугунок в печь, чтобы каша не пригорела.
Бабка Агриппина наблюдала за ней сначала с осторожностью, потом с одобрением, а теперь — с тихой, материнской гордостью.
— Ишь, руки-то уже не боятся работы, — говорила она, когда Ляля ловко управлялась с ухватом. — Городская косточка, а в тебе деревенская жилка сидит. Крепкая.
По вечерам они сидели за починкой белья.
Ляля штопала свои поношенные чулки и школьные флажки, а Агриппина пряла шерсть, и её ровное, монотонное жужжание прялки было лучшей музыкой для уставшей души.
Они мало говорили, но это молчание было насыщенным, полным понимания. Иногда старуха рассказывала про старину, про то, каким было Дятлово при её молодости.
А Ляля рассказывала про Ленинград, но не про дворцы, а про запах булочных, про трамвайные звонки, про маму. В этих рассказах она снова ненадолго становилась той, прежней девочкой.
Ефим был другой.
Если Матвей помогал молча и основательно, то Ефим делал всё с шиком, с улыбкой, с какой-то вызывающей удалью.
Он мог влететь во двор на лихом жеребце, осыпая землю искрами из-под копыт, и бросить Ляле: «Эй, учительница! Держи!» — а на лету в её сторону летела либо ветка с румяными поздними яблоками, либо связка рыбы.
Его помощь была щедрой, но немного обесценивающей, будто говорила: «Я могу вот так, легко!».
И его взгляды… Они были не такими, как у брата.
Взгляд Матвея был глубоким, прямым, в нем читалась забота. Взгляд Ефима — быстрым, оценивающим, искрящимся смесью интереса, насмешки и чего-то ещё, от чего у Ляли необъяснимо холодело внутри.
Он смотрел на неё не как на учительницу или члена общины, а как на женщину.
Красивую, чужую, загадочную. И этот взгляд будто стирал всю её тяжелую работу, возвращая её в статус «городской барышни».
Однажды, когда Матвей в соседней комнате колол дрова для печи, а Ляля вывешивала во дворе постиранное белье, Ефим подошел к ней вплотную, перегородив путь к калитке.
— Ношу-то облегчаешь, спасибо, — сказал он, и в его голосе была та же знакомая, немного нагловатая теплота.
— Не за что, — сухо ответила Ляля, пытаясь пройти.
— Да нет, за что, — он не отступал, улыбка играла на его губах. — Брат мой тут из-за тебя в плотники записался, дом вокруг школы строит. А я гляжу и думаю… не тесно ли тебе в наших дятловских стенах? Не манит ли обратно, к огням да к музыке?
— Мне и здесь хорошо, — отрезала Ляля, чувствуя, как сердце начинает биться чаще от раздражения.
— Хорошо-то хорошо… — Ефим наклонился чуть ближе, и она уловила запах конского пота и свежего сена. — Но ты же не навек сюда. Приехала, отбыла, уехала. Так ведь?
Что-то в груди у Ляли ёкнуло — остро и болезненно.
Не потому, что он был прав. А потому, что в его словах была жестокая, обидная доля правды.
Она была здесь чужой. Приезжей. И её положение было шатким. Одно слово председателю, одна жалоба от родителей, одна её собственная слабость — и всё могло рухнуть. Ефим, казалось, не просто констатировал это, а наслаждался её уязвимостью, играл с ней, как кот с мышкой.
В этот момент из сеней вышел Матвей с охапкой поленьев.
Он одним взглядом оценил ситуацию: смущенную Лялю, слишком близко стоящего брата с хитрой ухмылкой. Лицо Матвея стало каменным.
— Ефим, — сказал он тихо, но так, что брат сразу отпрянул.
— Иди-ка, проверь, не отвязался ли жеребец. Забеспокоился, слышу.
Взгляд братьев встретился — быстрый, как удар кнута.
Ефим усмехнулся, пожал плечами и, насвистывая, вышел за калитку. Матвей подошел к Ляле.
— Не обращай внимания. Он… ветреный. У него всё в шутку.
— Я знаю, — прошептала Ляля, но её руки всё еще дрожали. И в тот вечер, засыпая под мерное постукивание дятла в тополе за окном, она думала не о школьных планах, а о двух парах серых глаз.
Одни — глубина и надежность тихого озера. Другие — опасная, манящая стремнина под тонким льдом.
И её собственная жизнь здесь, в этой глухомани, вдруг показалась не просто работой, а сложным, запутанным узором, где каждая нить — судьба, и порвать её теперь было страшнее, чем когда-либо.
Октябрь перевалил за половину, и золотая осень в Дятлово сменилась сырой, пронизывающей до костей. Дожди шли стеной, превращая дорогу в непролазное месиво, а дубрава стояла мрачная, облетевшая, сквозь чёрные сучья которой свистел промозглый ветер.
В один из таких дней, когда дети сидели, поджав под лавки промокшие валенки, а Ляля объясняла у доски сложение, дверь с силой распахнулась.
В класс влетел Ефим Свечин, с него текло, как с водоплавающей птицы, но лицо сияло лихой удалью.
— Учительница! Срочное донесение от председателя! — крикнул он, не обращая внимания на урок, и шлепнул на ближайшую парту мокрый, глиняный ком, в котором с трудом угадывалась газета. — Говорит, прочитай вслух на сходке вечером! Важное!
Ляля сжала мел так, что он хрустнул.
— Ефим, ты видишь, у меня урок. Положи газету на стол и выйди, пожалуйста.
— Да чего там, на пять минут прервёшься! — Он широко улыбнулся, обводя взглядом ребят. — Или у вас тут тайны государственные?
Дети заёрзали. Одни смотрели с испугом, другие — с интересом на разыгравшееся представление. Маленькая Дуня сползла под парту.
— Выйди, — повторила Ляля, и голос её зазвенел, как натянутая струна. — Сейчас.
В этот момент в проёме двери появился Матвей.
Он шёл за братом, видимо, пытаясь его догнать. Увидев происходящее, его лицо, обычно спокойное, потемнело.
— Ефим! — его оклик прозвучал, как удар кнута. — Ты с ума сошёл? Школа!
— А что школа? — Ефим обернулся, но улыбка его померкла. — Дело-то важнее. Председатель просил.
— Председатель просил передать газету, а не цирк устраивать, — сквозь зубы произнёс Матвей, шагнув вперёд.
Он был суше и уже брата, но в его позе сейчас была такая напряжённая готовность, что Ефим невольно отступил на шаг. — Извинись перед Лялей Васильевной и перед ребятами и уходи.
Между братьями пробежала молчаливая, стремительная молния.
В классе стало тихо, слышно было только потрескивание поленьев в печи и завывание ветра в трубе.
— Ладно, ладно, не кипятись, — наконец фыркнул Ефим, но в его глазах вспыхнула обида и досада.
Он швырнул газету на учительский стол, брызгая грязью. — Извиняюсь, что потревожил вашу… науку.
Он развернулся и вышел, хлопнув дверью.
Матвей остался стоять, сжав кулаки. Он встретился взглядом с Лялей. В его глазах была ярость — но не на неё, а за неё. И стыд. Глубокий, братский стыд.
— Простите, Ляля Васильевна, — глухо сказал он и, не дожидаясь ответа, вышел, мягко прикрыв дверь.
В классе повисла тяжёлая пауза. Первым нарушил её Степка.
— Тётенька Ляля, а они что, драться сейчас будут?
— Нет, Степка, не будут, — выдохнула она, чувствуя, как дрожь в коленях медленно утихает. Она подняла с пола мел. — Они… просто по-разному волнуются. Продолжаем урок. Дима, назови следующее число.
Но урок был скомкан. Дети шептались, поглядывая на дверь. Ляля поняла, что в этой глухомани нет и не может быть личных ссор.
Всё сразу становится достоянием общины. И её авторитет теперь зависел не только от умения учить, но и от того, как она разрешит эту мужскую, братскую бурю, в центре которой оказалась.
Вечером, за штопкой, Ляля не выдержала.
— Бабушка, что с ними? С братьями? Они же почти подрались из-за меня сегодня.
Агриппина не подняла глаз от веретена. Нить тянулась ровно и бесконечно.
— Ничего особенного. Мужики они, оба горячие. Матвей — как дуб.
Корнями в землю врос, упрямый, за своё стоит.
Ефим — как ветер. Ему нужен простор, да чтобы все видели, какой он лихой. Ты для одного — как родная земля, которую беречь надо. Для другого — как диковинная птица, которую поймать охота.
— Я не хочу быть причиной ссоры, — тихо сказала Ляля.
— А ты и не причина. Ты — повод. Эта ссора в них давно зрела.
Ефиму тесно в Дятлове, а Матвей — всей душой тут. Ты просто высветила эту трещину. — Старуха отложила веретено и посмотрела на Лялю умными, выцветшими глазами.
— Ты, детка, теперь как та самая верёвка, что между ними натянулась. Сильно дёрнешь — порвётся, и обоих хлестнет. Слабо держать — они сами, в борьбе, тебя перетрут. Надо найти такую силу натяжения, чтобы и связывала, и не рвалась.
— Я не знаю как.
— А жизнь научит. Только смотри, чью сторону в итоге займёшь. Ветреную — или корневую. От этого многое зависит.
Наступила пора глухой предзимней страды. Нужно было утеплить школу.
В один из выходных Иван Петрович организовал «помочь». Мужики, включая мрачноватого Терентия и обоих Свечиных (работавших, однако, по разные стороны помещения), конопатили мхом щели в срубе.
Бабы и дети, под руководством Агриппины и Ляли, мыли окна, драили полы дресвой и развешивали по стенам старые половики для тепла.
Ляля работала наравне со всеми, её руки в грубых рукавицах уже привычно орудовали скребком.
Она слышала, как две соседки, переругиваясь у ведра, говорили о ней:
— …городская, а не гнушается. Руки, глянь, в мозолях.
— Умственная она, работа-то её в голове. А это, гляди, для души. И детей наши её слушаются, как заворожённые.
— Матвей-то Свечин глаз с неё не сводит. Совсем приударил.
— А Ефим его, слышь, дразнить стал. «Ты, — говорит, — корень деревенский, а она — птица перелётная. Улетит — и душа твоя вслед»…
Ляля сделала вид, что не слышит, но щёки её горели.
В этот момент к ней подошёл Матвей с охапкой мха.
— Куда прикажете? — спросил он деловито. Его лицо было спокойно, но вокруг глаз легла усталая тень.
— Под окно, там сквозит сильно, — указала Ляля.
Он молча принялся за дело. Работали рядом несколько минут в тишине, нарушаемой только стуком топоров и женской болтовнёй.
— Прости за Ефима, — вдруг тихо сказал он, не глядя на неё.
— Он… не со зла. Ему просто скучно.
— Мне не за что извинять, — так же тихо ответила Ляля. — Я благодарна вам обоим. Вы очень помогаете.
Он на миг встретился с ней взглядом, и в его серых глазах вспыхнул тёплый, сокровенный свет.
— Мы-то… — он запнулся. — Я помогаю потому, что не могу иначе. Потому что то, что ты делаешь — это правильно. Это нужно.
— Он произнёс это с такой простой, мужицкой убеждённостью, что у Ляли перехватило дыхание.
С другой стороны избы громко рассмеялся Ефим, что-то крича своему напарнику.
Смех был нарочито громким и звонким, будто брошенным через всю комнату прямо в их тихий, трудовой уголок. Матвей вздрогнул, словто от щелчка, и снова уткнулся в работу, челюсти его напряглись.
Поздно вечером, когда работа была закончена и люди разошлись, Ляля пошла за водой к колодцу.
Небо прояснилось, и первые звёзды отражались в чёрной, как смоль, воде в ведре.
У колодца её ждал Ефим. Он прислонился к стойке журавля, курил, и в темноте красноватая точка его цигарки была похожа на глазок какого-то ночного зверя.
— Намучилась, учительница? — спросил он, и в голосе не было насмешки, а было какое-то странное, усталое любопытство.
— Нет. Работа хорошая.
— Ага… Вся деревня на тебя работает. Почёт.
— Не на меня. На школу. На детей.
— На детей, — повторил он, сделав затяжку. Дым таинственным кольцом поплыл в холодный воздух.
— А ты о себе думаешь когда-нибудь, Ляля? Вот закончится этот твой подвиг, отслужено будет… Куда полетишь?
Ляля поставила ведро на сруб.
— Я никуда не лечу. Я здесь работаю.
— Работать… — он усмехнулся. — Ты посмотри на себя. Руки в ссадинах, платье простое, как у наших же.
Забыла, наверное, как по асфальту ходить, как в кино сходить. Здесь тебя это ждёт?
Здесь — слякоть, грязь по колено, тяжкий труд и… Матвей. Который будет любить тебя, как свою пашню: крепко, надёжно и до конца дней. Это тебе надо?
Он подошёл ближе. Ляля не отступала.
— А что тебе надо, Ефим? — спросила она прямо, глядя в его тёмный, нечитаемый силуэт.
— Мне? — он рассмеялся коротко и сухо.
— Мне надо, чтобы было не скучно. Чтобы дух захватывало. Чтобы чувствовать, что живёшь, а не прозябаешь. Ты… ты здесь как раз такая. Искра. Которая может и осветить, и спалить. Мне интересно, на что ты способна. И чем всё это кончится.
Он бросил окурок под ноги, раздавил его сапогом.
— Матвей тебя беречь будет. А я… я хочу смотреть, как ты горишь. Спокойной ночи, учительница.
Он растворился в темноте. Ляля стояла у колодца, охваченная странным чувством.
В его словах была горькая правда и страшный соблазн. Он предлагал не себя — он предлагал драму, накал, вызов. То, против чего она так отчаянно боролась здесь, в этой тихой, тяжёлой жизни. И отчего у неё вдруг предательски забилось сердце.
Она подняла тяжёлое ведро и пошла по тропинке к тёплому огоньку в окне Агриппины.
За спиной оставалась чёрная, беззвёздная пустота, в которой только что стоял Ефим.
А впереди — свет, тепло и прочный, надёжный дом, где, она знала, о ней беспокоится человек с глазами, похожими на тихую воду. И где её ждали тетради, планы на завтрашний урок и тихая, бесконечно важная работа, которая не терпела ни искр, ни пожаров.
. Продолжение следует....
Глава 4