Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОРЬКАЯ ЗЕМЛЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Тишина после ухода Ивана была не просто отсутствием звука.

Она была плотной, вязкой, как деготь, заливающим уши, рот, легкие.

Степан сидел на завалинке, и казалось, земля под ним медленно оседает, увлекая в какую-то холодную, сырую бездну.

Он вошел в избу.

Темнота встретила его не просто пустотой, а зловещей, осязаемой памятью.

Здесь, у печки, он в последний раз видел Марию смиренно склоненной над квашней.

Тут, на пороге, её платок валялся, поднятый им и швырнутым в угол в порыве немого раздражения неделю назад.

Воздух пахнет остывшей золой, кислым квасом и чем-то ещё — страхом, что впитали стены. Он чиркнул огниво, зажег сальную свечу на столе.

Желтый, прыгающий свет выхватил из мрака грубые лавки, стол, образа в углу.

Лик Богородицы казался строгим и отчужденным.

Степан поймал себя на мысли, что ищет глазами её, Марии, след.

Но следов не было. Было лишь его одинокое, неуклюжее отражение в черном квадрате ночного окна — огромное, искаженное, чужое.

Он подошел к полатям, где они спали.

Присел на краешек. Полог был сдернут.

На жестком матраце из сена лежала сложенная вчетверо, выстиранная до белизны её рубаха.

Он тронул её кончиками пальцев. Грубый лён. Вспомнил, как она, краснея, надевала её в первую брачную ночь.

Как отворачивалась к стене. В горле встал ком. Не любви, нет.

А чего-то другого, невыразимого и тяжкого, как этот комок непролитых слез. Он рванулся с места, отшвырнув рубаху, как обжигающую уголь.

«Нет, — прошептал он хрипло в тишину. — Не его. Не его ребёнок».

Но слова повисли безжизненно. В них не было уже прежней ярости, лишь усталая, навязчивая мелодия, которую он пытался напевать самому себе, чтобы не сойти с ума.

Он вышел во двор.

Ночь была глуха. Собаки не лаяли. Даже сверчки приумолкли.

Он подошел к хлеву. Жеребец, тот самый, встретил его тихим, беспокойным фырканьем.

В огромных темных глазах животного отразился крошечный, искаженный огонек свечи из избы.

— Что, брат? — сипло проговорил Степан, протягивая руку.

Конь отстранился, шарахнулся к дальней стенке, забил копытом. Доверие было потеряно. И не только коня.

Он вернулся в избу, повалился на лавку у порога, не раздеваясь.

Сон не шёл. Перед глазами, как дьявольская карусель, крутились обрывки дня: бабий визг, белое от боли лицо Марии, цепкие руки Анисьи.

А за этим всем, как призрачный фон, — светлый образ Лизаветы.

Он думал о том, что сейчас происходит в избе у Анисьи. О чём говорят бабы? Как там Мария? Жив ли… ребёнок? Мысль о ребёнке вызывала не умиление, а новую волну смятения. Если его — то что он наделал?

Если не его… то что он наделал вдвойне? Он был пойман в капкан собственных действий, и все выходы из него вели в кромешную тьму.

Под утро его сморил короткий, тяжёлый, как обморок, сон.

И приснилось ему, будто он снова на поле. Но теперь не он привязывает Марию, а его самого, Степана, с насмешливыми ухмылками, волокут к лошади какие-то безликие люди.

А на краю поля, ясная и холодная, как зимняя луна, стоит Лизавета. Смотрит на него тем самым взглядом — полным безмолвного, леденящего презрения.

И отвернувшись, уходит, растворяясь в золоте ржи. Он попытался крикнуть: «Лиза!», но из горла вырвался лишь беззвучный хрип.

Он проснулся от собственного стенания.

В избе было серо и сыро. Рассвет, грязно-розовый, как синяк, пробивался в окно.

Со двора донесся привычный звук — где-то хлопнула калитка, замычала корова. Мир жил своей жизнью, обыденной и неумолимой. А его мир лежал в обломках.

Он встал, словно старик, с трудом разгибая спину.

Налил из кадки воды, плеснул в лицо. Холод обжег, но не прояснил сознание.

В зеркальце, тусклое и с потёком, глянуло измождённое, обросшее щетиной лицо с пустыми глазами. Лицо душегуба. Так теперь его и будут звать за глаза. А может, и в лицо.

Он услышал шаги за дверью. Не тяжёлые, как у мужика, а осторожные. В дверь постучали.

— Кто там? — сипло спросил он.

— Это я, Мирон, — донёсся голос соседа. — Степан, выходи. Сходку собирают. На площади, у колодца. Староста велел всем.

Сердце ёкнуло и упало. Пришёл час.

— Иду, — отозвался он.

Он вышел на крыльцо.

Утро было пасмурным, небо затянуто низкой, свинцовой пеленой. Воздух пахнет грозой.

Мирон стоял поодаль, не подходя близко, избегая встречаться с ним глазами.

— Иди, я за тобой, — коротко сказал сосед. В его тоне не было угрозы, была официальная, холодная отстраненность конвоира.

Степан шагнул вперёд, и они пошли по деревенской улице.

Избы по сторонам казались неприветливыми, с запертыми ставнями.

Но он чувствовал на себе взгляды. Из-за угла, из-за плетня, из-за мутных стёкол.

Шёпот, похожий на шелест сухих листьев, полз за ними следом

. На крыльце одной из хат сидела старуха, та самая Фекла. Увидев его, она не стала креститься, не сплёвывала, как от нечистого.

Она просто смотрела. Смотрела долго и пристально, будто пыталась разглядеть в нём что-то, чего не видела вчера. И этот взгляд был страшнее любой брани.

Они шли к центру деревни, к тому самому колодцу, у которого обычно кипела вся жизнь: смех, сплетни, торг.

Теперь здесь собирался суд. И Степан, поднимаясь на пригорок, чувствовал, как с каждым шагом тяжелеют ноги, будто влитые из чугуна.

Впереди, у дубового сруба колодца, уже толпился народ.

Мужики стояли кучкой, куря и негромко переговариваясь.

Бабы — поодаль, с суровыми, замкнутыми лицами. И он не видел среди них ни Анисьи, ни, конечно, Марии.

Но он увидел Ивана Старостина. Тесть сидел на своём деревянном подобии тележки, прислонившись к колесу колодца, и его взгляд, тяжёлый и неподвижный, уже ждал Степана.

А ещё дальше, на окраине площади, он заметил одну фигуру.

Высокую, сутулую, в выцветшей, порыжевшей солдатской шинели. Незнакомого мужика с неподвижным, как маска, лицом. Степан замер.

Лисовский. Лесной отшельник пришёл на сход.

И мир для Степана Плеханова сузился до двух точек: ледяных глаз тестя и загадочного, безмолвного лица того, кого он считал виновником всех своих бед.

И тишина вокруг стала звенящей, напряжённой, как тетива лука перед выстрелом.

Тишина на площади была густой и тяжёлой, как вода в заболоченном пруду.

Все взгляды, откровенные и украдкой, были прикованы к двум фигурам: Степану, который стоял, опустив голову, будто ожидая удара топора, и тому, другому, что появился из-за поворота.

Лисовский не походил на соблазнителя из сплетен.

Он был высок, сутул, одет в выцветшую, порыжевшую на плечах солдатскую шинель, хоть войны тут и не видели десятилетиями.

Лицо его, обветренное и жёсткое, как коряга, было неподвижно.

Но глаза… Глаза были светлыми, странно прозрачными и спокойными, как вода в лесном озерине.

Он шёл медленно, не глядя по сторонам, его взгляд был устремлён куда-то внутрь себя или вдаль, за околицу.

В руке он сжимал простую палку из можжевельника. Он остановился в десяти шагах от собравшегося круга, не присоединяясь ни к мужикам, ни к бабам. Стоял один, как стоял всегда — островом в человеческом море.

Староста, уважаемый бородач Гаврила, тяжело вздохнул и шагнул вперёд.

— Егор Лисовский. Ты по своей воле пришёл на мирской сход?

— Пришёл, — голос у Лисовского был низким, глуховатым, но разборчивым. В нём не было ни страха, ни вызова.

— Тебя зовут, — продолжал староста, выбирая слова, — по делу оном… по делу Марии, жены Степана Плеханова. По деревне говор ходит…

— Знаю, какой говор, — тихо прервал его Лисовский.

Он перевёл свои светлые глаза на Степана.

Тот вздрогнул, будто от прикосновения раскалённого железа, и поднял голову.

Их взгляды встретились. В глазах Степана бушевала ненависть, отчаяние, вопрос. В глазах Лисовского была лишь усталая, бездонная ясность.

— Говор правду говорит, — просто произнёс лесник.

На площади ахнули.

Степан вырвался вперёд, но мужики схватили его под руки.

— Видел! — закричал Степан, и голос его сорвался на визг. — Я ж тебя, гада…

— Молчи, — не повышая тона, сказал Лисовский, и в этом одном слове была такая странная, неземная сила, что Степан захлебнулся. — Выслушай. Всё равно ведь убьёшь после. Дай договорить.

Он помолчал, обвёл взглядом притихшую толпу.

Говорил он негромко, ровно, словно рассказывал о чужой, давно минувшей истории.

— Встретил я её в лесу, у ручья.

Не первую встречу. Она по грибы ходила. Вид у неё был… неживой. Как тень. Поздоровалась молча.

Потом, через день, пришла ко мне на сторожку. Стоит на пороге, не входит. Говорит: «Егор, я к тебе с делом. Дай мне дитя».

Среди баб послышался сдавленный вздох, кто-то перекрестился. Степан стоял, бледный, как смерть, не в силах пошевельнуться.

— Я ей говорю: «Ты в уме? Муж у тебя есть», — продолжал Лисовский, глядя куда-то поверх голов.

— А она посмотрела на меня такими глазами… пустыми. «Мужа у меня нет, — говорит. — Есть хозяин. Холодный камень. Дом — могила. Хочу, чтоб хоть кто-то меня теплом помнил. Хоть дитя несчастное».

И заплакала. Молча. Слёзы ручьём, а звука нет.

Он замолчал, будто вновь видя эту сцену перед собой.

— Я человек одинокий.

От людей отвык. Грех на душу взял великий. Но глядя на её тихое отчаяние… отказать не смог.

Не смог. Было это два раза. Больше она не приходила. А потом… потом я увидел, что она живот бережёт. И понял, что сделал.

Лисовский перевёл дух, и впервые в его голосе прозвучала трещина, глубокая, как разлом.

— Я хотел… хотел уйти тогда совсем. В глушь. Но не успел. Слух дошёл.

Он повернулся и теперь смотрел прямо в глаза Степану.

— Ты её почти убил. За мой грех. За свою злость.

За наше общее падение. Ребёнок в ней — мой. И вина за всё, что с ней стало, — тоже моя.

Вези меня, Степан, к старосте. Сдавай властям. Или делай со мной, что хочешь, здесь и сейчас.

Только её… Марию… оставь. Ей и так достаточно.

Последние слова он произнёс почти шёпотом, но они прозвучали громче любого крика.

И он опустил голову, словно с неё сняли тяжёлую, невидимую ношу. Он стоял, беззащитный и прямой, ожидая своей участи.

На площади воцарилась мёртвая тишина.

Даже ветер в листве деревьев у колодца замер. Все смотрели то на Лисовского, то на Степана. Все ожидали взрыва, нового витка ярости, мести.

Но Степан не двинулся с места.

Всё, что бушевало в нём минуту назад — ненависть, ревность, жажда расправы — вдруг ушло, вытекло сквозь пальцы, оставив после себя ледяную, оглушающую пустоту.

Он смотрел на этого странного, спокойного человека, который только что взял на себя весь позор и всю вину.

И понимал страшную вещь: его месть опоздала. Она была бессмысленна.

Он избивал Марию не за измену, а за свою собственную несостоятельность, за холод, который поселил в их доме, за ту самую «могилу», о которой она говорила леснику.

И этот лесник, этот изгой, оказался в её глазах большим утешением, чем законный муж.

Лицо Степана исказилось не злобой, а чем-то более страшным — полным, абсолютным крушением.

Вся его жизнь, вся его правота рухнули в одночасье, рассыпались в прах от тихого признания этого человека в солдатской шинели.

Он отвернулся. Медленно, шатаясь, как пьяный, он начал пробираться сквозь толпу. Люди молча расступались перед ним, глядя ему вслед с немым потрясением.

— Степан! — грозно окликнул староста. — Куда? Дело не кончено!

Но Степан, казалось, не слышал.

Он шёл по пыльной дороге прочь от площади, прочь от людей, прочь от правды, которая оказалась горше любой лжи.

Он шёл в никуда. А позади, у колодца, стоял Егор Лисовский, ожидая суда, который теперь уже не имел для Степана Плеханова никакого значения.

Главный приговор — себе и своей жизни — он уже вынес сам.

. Продолжение следует....

Глава 4