Два года пролетели, словно один долгий день, отмеченный тягостным трудом, тихой надеждой и размеренным дыханием новой жизни. Маша готовилась во второй раз стать матерью. Воспоминания о Николае, некогда жгучие и острые, как перец, притупились, затянулись будничной паутиной. Они тревожили всё реже и реже, и казалось, сердце наконец успокоилось, смирилось.
Предыдущая глава:
https://dzen.ru/a/aXJYSnkHWAInCtl_
Но нет-нет, да и вспыхнет в самой глубине души внезапная, ничем не обоснованная искорка — не то боли, не то смутного, забытого тепла, — чтобы тут же угаснуть, оставив после себя лишь горьковатый привкус пепла.
Роды у Маши пришлись на восемнадцатое февраля, день холодный и хмурый, когда небо висело низко, словно свинцовое корыто. А на следующий день, девятнадцатого, в их уездный город, а оттуда и в самую глухую деревушку докатилась весть, перевернувшая всё с ног на голову. На сельском сходе зачитали Манифест об отмене крепостного права. Сначала стояла гробовая тишина, потом пронёсся сдержанный, недоуменный гул.
— Это что ж, вся земля теперь наша? Как же наш барин теперь без земли-то останется? — сокрушённо чесал затылок седой дед Ермолай. — Не порядок это. Земля — она барская. Он на ней хозяин.
— Верно, — поддакнули мужики. — Надобно бы часть от наделов ему отдать. Не лютовал над нами барин, не обижал понапрасну. Справедливость соблюсти надо.
Бурная, нервная радость, вспыхнувшая было в первых разговорах, вскоре сменилась горьким, тяжёлым разочарованием. На деле всё оказалось не так, как поняли, как истолковали себе крестьяне. Земля, по-прежнему, оставалась в собственности помещика. Эту самую землю, которую они поливали п0том из поколения в поколение, теперь предстояло выкупать. Выкупные платежи растянулись на долгие-долгие годы, стали кабалой новой, но не менее тяжкой.
Зачем мужику воля, коли земли под ногами своей нет? Такая свобода и гроша ломаного не стоит. Всё перевернулось, всё пошло навыворот в и без того нелёгкой крестьянской доле. Что будет дальше — не ведал никто. Неизвестность, туманная и зловещая, пугала людей куда больше самой суровой, но привычной барской воли.
Но реформа, этот удар грома с, казалось бы, ясного неба, обрушилась не только на крестьянские спины. Знатное сословие зашаталось, как подкошенное. Большая его часть начала стремительно разоряться уже в первый же год. Земли, лишённой даровых рабочих рук, оказалось недостаточно для поддержания привычного, роскошного уровня жизни. Упавшие доходы не покрывали прежних трат. Постигла эта горькая участь и семью Николая.
Лето и осень они кое-как пережили, подъедая старые запасы, продавая ненужную роскошь. Но зима, жестокая и долгая, обнажила всю глубину их краха. Перед самым Рождеством, когда в родовом имении по традиции должны были зажигаться огни, звучать смех и звенеть бокалы во время шумных гуляний, вместо дорогих гостей явился худой господин сурового вида — покупатель на имение.
Осмотр имения прошёл быстро и бесцеремонно, господин вёл себя грубо, по-хозяйски. «У кого деньги – у того и власть» - считал он.
Вскоре после этого приехал в имение и Николай, который не появлялся здесь с момента отъезда на учёбу. Коле нужно было помочь родителям решить все вопросы с переездом, упаковать то немногое, что они могли взять с собой. Но более всего ему хотелось в последний раз проститься с домом своего детства, с этими стенами, которые помнили его смех и детские слёзы. Сколько раз ему казалось здесь скучно и тесно, но теперь, на пороге потери, из памяти всплывали только приятные, тёплые воспоминания, укутанные в бархатную дымку ностальгии.
От огромного штата суетливых и услужливых прислуг не осталось почти никого — лишь пара старых, верных дворовых, доживавших свой век. Николай, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, решил прокатиться по окрестностям, в последний раз полюбоваться знакомыми пейзажами, одетыми в строгое, зимнее убранство. Запрягать лошадь в лёгкие санки пришлось самому – конюха не было, но эта непривычная работа на морозе почему-то не раздражала, а, напротив, приносила странное успокоение.
Николай отправился на прогулку без определённой цели, но руки, крепко державшие поводья, будто помня старую дорогу, повели коня по тому самому маршруту, по которому он однажды путешествовал с Машей. Туда, где летом стояли непролазные, душистые заросли шиповника, и где он, опьянённый солнцем и близостью её дыхания, впервые, с замиранием сердца, захотел её поцеловать.
Лошадь послушно бежала по накатанной дороге, позванивая бубенцами, а Николай погрузился в воспоминания. Они нахлынули неожиданно, яркие и цепкие. Он не заметил, как свернул на узкую, занесённую снегом улочку крохотной деревушки, затерянной среди полей.
На улице, несмотря на мороз, резвилась ватага ребятишек разного возраста, их весёлые крики нарушали зимнюю тишину. И вдруг его взгляд прилип к одному мальчонке, лет трёх. Тот, раскрасневшийся от игры, в залатанной, но тёплой одежонке, с серьёзным видом строил снежную бабу. Что-то щемяще знакомое было в его движениях, в овале лица, во взгляде внимательных глаз…
Николай, затаив дыхание, уже собирался спрыгнуть с саней, подойти, заговорить… Но в это время из ближайшей избы вышел мужик-богатырь, широкоплечий и крепкий, как вековой дуб, и громко кликнул детей: «Аня! Дуся! Влас! Ваня! Домой, обедать!» Мальчик, услышав своё имя, мгновенно оживился, бросил снежный ком и с радостным визгом побежал к отцу. Тот легко подхватил его на руки и скрылся в сенях.
Николай сидел как парализованный. Потом резко, почти грубо дёрнул узду и крикнул что было сил: «Пошла, пошла, живей!» Резвая кобыла рванула с места, вздымая за санями облако алмазной снежной пыли, унося его прочь от этого места, от этого внезапно раскрывшегося окна в другую, невозможную жизнь…
Продав разом и большое имение, и столичную квартиру, семья Николая поселилась в другом, доставшемся по наследству, но гораздо более скромном поместье. К моменту продажи за ними уже вился целый рой долгов — до отмены крепостничества привычную и сладкую жизнь вели они широко, не задумываясь о завтрашнем дне. И после отмены крепостного права далеко не сразу смогли осознать, что это завтра наступило, и оно требует сурового, беспощадного расчёта. Вот только рассчитаться – нечем.
Николай, наблюдая, как родители безнадёжно пытаются сохранить фасад былого благополучия, с холодной ясностью понял: спасти семью от полного, позорного разорения теперь может только он. Он, единственный сын и наследник, должен был найти опору. И он решился на шаг, который ещё пару месяцев назад, в прежней беззаботной жизни, показался бы ему невозможным и унизительным – Николай решился на брак по расчёту.
Семью Грабовских, владевшую в губернском городе несколькими доходными домами и многочисленными торговыми лавками, реформа не просто не задела — она буквально осыпала их золотом.
Бывшие крепостные, особенно ремесленники, потянулись в город в поисках заработка. Население в городе росло, спрос на жильё взлетел до небес. Грабовские, люди практичные и жёсткие, тут же взвинтили цены на свои квартиры и с каждым днём стремительно богатели, на зависть многим.
Летом того же года Николай сыграл пышную, утомительную свадьбу с Анной Грабовской. Родители Анечки, обладая огромным состоянием, не жалели средств для единственной дочки, их не смущало, что семья Николая резко обеднела. Грабовские не отказались от идеи породниться с их знатной фамилией, статус для них был очень важен и за него они готовы были платить.
Полторы недели перед венчанием Анечка провела в Париже, где ей сшили роскошное платье в самом дорогом на тот момент доме моды. Девушка капризничала, впадала в истерики, требовала переделать вышивку, изменить фасон, найти более редкие кружева. Она мечтала, чтобы её свадьба гремела на весь город, чтобы о ней говорили, чтобы ей восхищались.
От заключённого союза были, казалось, счастливы все. Больше всех, конечно, родители Николая — страшный призрак нищеты отступил, отложенные долги были немедленно оплачены. Родители Анны ликовали — они наконец-то добились своего, породнились со знатным, хоть и обедневшим, родом. Для Грабовских открывались новые двери: фамилия и родовой герб порой значили гораздо больше, чем полные сундуки золота.
Счастлива была и сама Анечка. Нельзя сказать, что она любила Николая — для любви к кому-то её сердце было слишком тесным, она слишком любила себя. Но он Николай был симпатичен, представителен, говорил красиво и носил старинную фамилию, которая теперь стала и её фамилией.
Глубоко и неизлечимо несчастен был только сам Николай. И в последнее время его всё чаще навязчиво преследовал образ маленького мальчика с раскрасневшимися на морозе щеками, случайно встреченного на заснеженной деревенской улочке. Этот образ сливался с другим — с живым, ярким, давно утраченным воспоминанием о Маше.
А Маша с Екимом тем временем оказались в тисках самой что ни на есть чёрной нужды. Выкупать у нового владельца имения надел земли, на котором стоял их покосившийся дом и который они годами обрабатывали, было непосильно дорого. Цена была назначена грабительская.
И без того небогатая урожаями земля, расположенная в низине, в тот год окончательно оскудела. Лето, как назло, выдалось дождливым и холодным, хлеб полог, картофель сгнил в сырой земле. Урожай собрали жалкий, втрое меньше, чем в прежние, достаточно сытые годы.
С отменой крепостного права крестьяне получили лишь личную свободу на бумаге, а барщину и оброк заменили теми самыми выкупными платежами, которые висели каменным жерновом на шее. Зима для семьи Екима и Маши выдалась голодной и долгой. Они из кожи лезли, чтобы накормить детей, которых теперь было аж восемь. Сами же доедали то, что оставалось в плошках после ребят. А оставалось немного — пустые щи из почерневшей капусты, краюха хлеба из сушёной лебеды. Богатырь Еким, прежде могучий и непоколебимый, как скала, за зиму иссох, опал, потерял добрых пятнадцать килограммов; осунулось и поблекло когда-то цветущее лицо Маши.
— Нельзя же так, Еким. Совсем мы дошли, исхудали, у меня даже молока нет, чтобы кроху покормить, — говорила она тихо, едва сдерживая слёзы, качая на руках плачущую от голода малышку. — Я не хочу сидеть на месте да молчаливо ждать конца. Не можем мы больше так, Еким. Нужно делать что-то. Давай уедем. В город. Может, хоть какой-то просвет в нашей жизни будет. Я не могу смотреть на то, как детишки мучаются…
Еким, родившийся, выросший и всю жизнь горбатившийся на этой земле, о переезде в город даже помыслить не мог. Город… Само это слово пугало его до дрожи. Оно означало каменные клетки, чужие, равнодушные лица, непонятные порядки и полную потерю себя, мужика, кормильца, хозяина хоть и бедного, но своего угла. Маша же, напротив, была готова к самым радикальным переменам. Всё новое манило её, в её душе тлела искра авантюризма, да и терять, честно говоря, было уже нечего – голод всё стремительнее окутывал семью.
Уговаривать Екима пришлось долго и мучительно — несколько месяцев, пока за окном метель сменялась оттепелью, а затем снова ударял мороз. Заканчивалась самая тяжёлая в их жизни зима, когда маленькой Василисе, их дочурке, исполнился наконец годик.
Маша с горькой тоской вспоминала, с каким невообразимым размахом, с какими ломящимися столами и хорами музыкантов праздновались именины в барском доме. А у неё на первые именины собственного дитя даже на стол поставить было нечего — сварила она лишь густой овсяный кисель, и то дети уплетали его за обе щёки, как лакомство. Эта простая, детская радость резала ей сердце острее любого ножа.
— Уедем, Еким, родной, прошу тебя, — не отступала она, глядя ему прямо в глаза, в которых читалась растерянность и отчаянный страх перед неизвестностью. — Ради них. Не ради нас, ради детишек – восемь у нас их и все они жить и кушать хотят. Мы с тобой сильные, справимся. Я верю. Устроимся как-нибудь.
В конце концов, под напором её железной воли и при виде всё более исхудавших детей, Еким сдался. Маша, оставив малышей на его попечение, на несколько дней уехала в губернский город — разузнать про жильё и работу.
Маша надеялась на свои руки, на умение прясть и ткать, которому когда-то научила её мать. И ей в первый же день улыбнулась удача — её, бойкую и смышлёную, приняли на работу на большую ткацкую фабрику. Работа была каторжная, за гроши, но это была хоть какая-то надежда.
Вскоре, продав односельчанам за бесценок всю уцелевшую скотину и собрав в узлы свои нехитрые пожитки, семья навсегда покинула деревню. Переезд в город был похож на прыжок в ледяную воду. Екиму тоже удалось устроиться на ту же фабрику, но тяжкий, монотонный труд у станка оплачивался копейками. Снимать даже самую убогую квартиру или комнату на окраине не было никакой возможности. Вся большая семья ютилась в каморке при фабричном общежитии — сыром, промозглом помещении, малопригодном для жизни, пропитанном запахом машинного масла, пота и безысходности.
Еким, чтобы как-то протянуть, чтобы дети не пухли с голоду, в отчаянии вспомнил старое, давно заброшенное ремесло. Отец его был сапожником, искусным мастером, славившимся на всю округу. Он обучил сына всему, что знал сам. Еким до четырнадцати лет не выпускал из рук дратву и молоток, но потом барская семья, в угоду моде, стала заказывать обувь исключительно заграничную, изящную и непрактичную.
И пришлось Екиму забросить ремесло, взять в руки соху — с тех пор и стал он, как и многие крепостные мужики, обычным землепашцем. Теперь, в городе, он по ночам, при тусклом свете коптилки, чинил сапоги соседям-рабочим, и эта работа приносила хоть немного дополнительного заработка.
Маша тоже не сидела сложа руки. Она искала любую подработку. И однажды, в очереди за пайком, от болтливой соседки узнала об открытии в центре города нового «увеселительного сада» для почтенной публики.
Увеселительный сад «Эрмитаж» представлял собой огромный парк с аккуратными дорожками для прогулок, клумбами, ещё пустовавшими ранней весной, и пристанью на широкой реке. Там располагались несколько роскошных ресторанов, небольшой, но изящный театр, две открытые музыкальные площадки под тентами, беседки в виде турецких павильонов и даже поле для игры в кегли. Публика там собиралась самая что ни на есть состоятельная — купцы, чиновники, отставные офицеры со своими семьями.
Театр! При одном этом слове в душе Маши вспыхнул давно забытый, затоптанный суровой жизнью огонёк. Она, отложив в сторону страх, отправилась на прослушивание. Но в театральную труппу её, конечно, не приняли — не было ни школы, ни манер, лишь чистый, сильный голос, отшлифованный деревенскими песнями.
Однако этот самый голос приметил распорядитель одной из музыкальных площадок. Он предложил ей работу в качестве певицы, исполняющей романсы для развлечения гуляющей публики. Утешением для её былых мечтаний о сцене это было слабым, но это был шанс заработать дополнительные деньги, в которых семья по-прежнему очень нуждалась.
Так и пошло. Летом Маша, отработав изнурительную двенадцатичасовую смену на фабрике, едва успев переодеться и проглотить на ходу кусок хлеба, бежала в сад «Эрмитаж». Она пела на открытой эстраде под аккомпанемент тапёра, пока богатая публика ужинала за столиками, смеялась и аплодировала, не особо вникая в смысл песен. Времени на отдых не оставалось совсем, силы таяли с каждым днём.
Но хуже физической усталости было отношение Екима к её новой деятельности: Машины выступления в саду, необходимость «петь на потеху господам», он считал чем-то глубоко постыдным, почти что падением. Их отношения накрыла волна непонимания и бесконечных укоров. А между тем, городская жизнь, жестокая и беспощадная, только начинала закручивать их в своём стремительном водовороте.