Найти в Дзене

Тонкий лёд.Рассказ.Глава вторая.

Жар парилки был плотным, почти осязаемым, он обволакивал, проникал в самую глубь застывшего тела, заставляя дрожь смениться глубоким, почти болезненным теплом. Таня сидела на полке, завернувшись в грубоватую, но чистую простыню, и слушала, как снаружи, сквозь бревенчатые стены, доносится мерный стук топора. Тук. Тук. Тук. Неторопливый, уверенный. Это било в такт её медленно утихающему сердцу.
Она

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Жар парилки был плотным, почти осязаемым, он обволакивал, проникал в самую глубь застывшего тела, заставляя дрожь смениться глубоким, почти болезненным теплом. Таня сидела на полке, завернувшись в грубоватую, но чистую простыню, и слушала, как снаружи, сквозь бревенчатые стены, доносится мерный стук топора. Тук. Тук. Тук. Неторопливый, уверенный. Это било в такт её медленно утихающему сердцу.

Она вспоминала его лицо. Не просто суровое, а скорее сосредоточенное. Лицо человека, привыкшего иметь дело не со словами, а с материей: с деревом, с железом, с землёй. Таким же, должно быть, был её дед, которого она не помнила. Мать уехала из этой деревни давно, стремилась к «культурной жизни», и вот теперь дочь, отвергнутая той самой жизнью, вернулась на круги своя. «Не вышло», — горько подумала Таня, глядя на свои распаренные, но всё ещё бледные ладони.

Снаружи стук прекратился. Послышались тяжёлые шаги по снегу, скрип двери в предбанник.

— Жива там? — раздался голос Михаила, приглушённый дверью.

— Да, — откликнулась Таня, и голос её прозвучал хрипло, но уже твёрже.

— Одежду, что дал, надевай. Чайник на плите в доме кипит. Выходи как готова будешь..

Когда она, неуклюже запахнувшись в чужой, на лавке, рядом с её мокрым, жалким комком городского платья и демисезонного пальто, аккуратно лежала её же сумка. Видимо, Михаил принёс её из трактора.

В доме пахло теплом печи, хлебной краюхой, чем-то кисловато-молочным. Чисто и бедно. На столе под вышитой салфеткой стоял глиняный кувшин, две жестяные кружки и тарелка с крупно нарезанным чёрным хлебом и куском сала. Михаил, скинув телогрейку, стоял у печи, разливая по кружкам кипяток.

— Садись, — кивнул он на лавку. — Чай с мёдом. Лучшее от простуды. Мать всегда так делает.

Таня покорно села, обхватив руками горячую кружку. Тепло от неё шло прямо в грудь, успокаивая последние остатки внутреннего холода.

— Бабу Катю встретил, — сказал Михаил, отламывая хлеб. — Сказал, что ты здесь, отогреваешься. Она аж всплеснула руками. Бежала к себе, печь растоплять, говорит, внучку заморозили. — Он усмехнулся коротко, беззвучно. — Я тебя через час отвезу. Пусть дом прогреется как следует.

— Спасибо, — снова сказала Таня. Это слово, казалось, было единственным, что она могла сегодня произнести. — Вы… вы очень добрый.

Михаил поморщился, будто слово «добрый» было ему неприятно.

— Не добрый. Нормальный. Так любой бы поступил.

— Не любой, — тихо, но твёрдо возразила Таня. Она подняла на него взгляд. Теперь, в свете керосиновой лампы, его лицо казалось менее грубым. Усталым. — На льду никого не было. Только вы.

Он отвёл глаза, смущённый её прямотой.

— Ладно. Пей чай. А то… — он запнулся, ища слова. — А то учиться надо. Зачем в мед хотела?

Вопрос застал её врасплох. Она не думала, что он запомнил её сбивчивые слова в тракторе.

— Хотела… быть полезной. Бабушка, мамина мама, она же тут фельдшером была. Мама говорила… — она замолчала, боясь снова расплакаться. — Но химию я плохо знала. Не поступила. Год как школу окончила, работала санитаркой в больнице. Пока… пока не стало неловко дома.

— Баба Катя — лучший фельдшер в районе, — сказал Михаил, глядя в свою кружку. — Она и сейчас, на пенсии, всем помогает. Травы знает, уколы делает. Если хочешь — у неё поучиться можно. Практика тут у нас, — он горько усмехнулся, — всегда найдётся: то поясницу прихватит, то мужики на лесозаготовках поранятся.

В его словах была не предложенная помощь, а констатация факта. Здесь так живут: знания передают от руки к руке, от сердца к сердцу, а не по учебникам.

— Я подумаю, — тихо сказала Таня. И вдруг спросила, сама не зная зачем: — А вы… вы здесь один живете?

— Пока мать у сестры. Я тут за хозяйством. В леспромхозе работаю, тракторист, — ответил он просто. — Места хватит всем .Не пропадёшь.

За окном совсем стемнело. Ночь в ноябре наступала быстро, как будто кто-то опускал тяжёлую синюю штору. В тёмном стекле отражались их двое: он, сильный и неподвижный, как дубовый стол; она, маленькая, в чужом халате, с влажными от пара волосами. Тишина между ними была уже не неловкой, а какой-то новой, наполненной невысказанными мыслями.

— Пора, — нарушил её Михаил, вставая. — Отвезу тебя. Бабушка волнуется.

Он подал ей свою телогрейку — её собственная была мокрая и ледяная.

— Надень. Утром заберу, как просохнет.

Снова трактор, снова тряска, но теперь уже по тёмной, знакомой улице к дому с синими ставенками, где в окне горел жёлтый, приветливый свет. На пороге стояла маленькая, сухонькая старушка в тёплой кофте, и лицо её светилось беспокойством и радостью.

— Родная моя! До чего ж ты себя довела! — защебетала она, обнимая Таню, и запах лаванды и лекарств окутал девушку. — Заходи, заходи, спасибо тебе, Мишенька, родной!

Михаил стоял в тени, кивая.

— Пусть отогреется, Катерина Петровна. Завтра за вещами зайду.

Он посмотрел на Таню, стоявшую уже в луче света из избы. В сухом платке бабушки, в его огромной телогрейке, она выглядела уже не несчастной городской беженкой, а… своей. Частью этого тёплого света, этой деревянной избы, этой спящей под снегом деревни.

— Доброй ночи! — бросил он коротко и повернулся к своему трактору.

— Михаил, — окликнула его Таня. Он обернулся. — До завтра.

Он лишь кивнул, и тень от кепки скрыла его выражение лица. Трактор заурчал и растворился в ночи, оставив за собой лишь запах солярки да два световых пятна: жёлтое — из окна бабушкиного дома, и красное — задних габаритов, тающих в морозной тьме.

За окном бабушкиной избы ночь была густой и звёздной. Мороз, сковавший озеро, выстудил воздух до хрустальной прозрачности, и Млечный Путь раскинулся над спящей деревней немыслимым, сияющим пологом. В избе пахло старым деревом, сушёной мятой и тёплым молоком.

— Ну, давай-ка, внученька, на тебя погляжу, — говорила она, усаживая Таню на табурет у печи и закутывая её в огромный, вязаный платок. Её пальцы, сухие и легкие,касались лба, щёк. — Озноб прошёл, слава Богу. А вот нервишки… нервишки ещё дрожат. Сейчас мы тебе отварцу заварим из душицы да мелиссы. И всё расскажешь, всё.

И Таня рассказывала. Тихо, сбивчиво, глядя на язычки пламени в печурке. О проваленном экзамене, о больничных коридорах, пахнущих хлоркой, о пустой квартире и новом, чужом человеке за папиным столом. Бабушка слушала, не перебивая.

— Так-то, — вздохнула она, когда Таня замолчала. — Город — он народ крушит, перемалывает. А земля — она лечит. Ты не горюй. Место твоё здесь, на время ли, навсегда ли — само покажет. А Мишка… хороший парень. Коренной. Корни у него в этой земле, как у дуба. Спас тебя — значит, судьба.

Слово «судьба», произнесённое тихим, уверенным голосом, повисло в воздухе, смешавшись с треском поленьев. Таня покраснела, но ничего не сказала.

Утром её разбудили не привычные гудки машин, а громкое, победное карканье ворона на рябине под окном и запах свежеиспечённых блинов. Солнце, бледное и холодное, золотило иней на синих ставнях. Вещи её, развешанные на верёвке у печи, просохли и даже казались чужими, слишком нарядными для этого простого мира.

Как и обещал, после обеда пришёл Михаил. Не на тракторе, а пешком, в том же рабочем тулупчике, с вещмешком через плечо. В дверях он ступал неуверенно, снимая шапку и оставляя на пороге снег.

— За вещами, — сказал он, кивнув на Таню. И, обращаясь к бабушке: — Катерина Петровна, у нас на ферме тёлка отелиться никак не может. Без малого сутки мучается. Колхозный ветеренар в районе. Не посмотрите ли?

Лицо старушки сразу стало сосредоточенным, деловым.

— Поглядеть-то погляжу, Мишенька. Но если уж мой старый способ не поможет — что ж, природа своё возьмёт. Идём.

Таня вскочила.

— Я… я могу с вами? — спросила она, глядя то на бабушку, то на Михаила. — Помочь чем-то… Я хоть не врач, но санитаркой работала.

Михаил молча оценил её взглядом, от тёплых домашних тапочек до решительного подбородка.

— Одевайся теплей. На улице холодно и ветрище.

Дорога на ферму шла через всё Окунёво. Деревня просыпалась медленно. Дым из труб вился лениво, с крыш свисали тяжелые, ослепительные на солнце сосульки. Навстречу им шли женщины с вёдрами на коромыслах, звонко переговариваясь. Все здоровались с Катериной Петровной и с Михаилом, а на Таню смотрели с не скрываемым любопытством.

— Это внучка-то, Катерины? С Москвы?

— Из самого Ленинграда! И Мишка её со льда выловил, слышали?

Шёпот будто нёсся на позёмке, опережая их. Таня чувствовала себя экспонатом, но странным образом — не чужим. Михаил шагал рядом, молчаливый и плотный, как стена, и его присутствие давало необъяснимую защиту.

Ферма стояла на отшибе, длинный, низкий бревенчатый сарай, из которого валил пар и доносилось тревожное, хриплое мычание. Внутри пахло навозом, молоком, сеном и страданием. В дальнем стойле, на подстилке из соломы, лежала корова. Глаза её были широко открыты, полны немого ужаса, бока вздымались тяжело и часто. Возле неё топтался растерянный подросток-скотник.

— Баба Катя, слава тебе Господи! — запричитал он. — Совсем измучилась Бурёнка, не может…

Катерина Петровна, не снимая тулупа, подошла, опустилась на колени на грязную солому. Её движения были медленными, плавными. Она говорила с животным тихим, воркующим голосом, гладила его взмокший бок.

— Воды горячей, Вань, да чистой тряпицы, — скомандовала она негромко. — И веревки покрепче. Таня, подержи вот тут лампу, свети.

Таня, забыв о брезгливости, взяла керосиновую лампу, которую ей подавал Михаил. Её руки не дрожали. Здесь было не до дрожи. Здесь была работа, конкретная и страшная. Она видела, как бабушка, с удивительной силой в тонких руках, производила сложные манипуляции, как лицо её было собрано воедино волей и знанием, переданным, наверное, от её матери, и от матери её матери. Михаил стоял рядом, готовый в любой момент подать, поддержать, взять на себя грубую силу.

Именно он, по кивку старухи, обвязал верёвкой показавшиеся ножки телёнка.

— Тащи, Миш, — сказала Катерина Петровна тихо, но властно. — Ровно, по моей руке. Животное — оно чувствует панику. Спокойно.

Михаил упёрся, напрягся. Мускулы на его шее налились. Раздался тягучий, влажный звук, и на солому выскользнул тёмный, мокрый комочек. Бабушка быстро очистила ему мордочку, похлопала. Телёнок вздохнул и издал тонкий, писклявый звук. Корова обернулась, тяжело дыша, и тут же попыталась лизнуть его.

Тишина в стойле сменилась всеобщим выдохом. Скотник рассмеялся сквозь слёзы облегчения. Баба Катя отёрла руки о солому и поднялась, опираясь на руку Михаила.

— Всё, — сказала она просто. — Проживёт. Молозивом теперь напои.

Таня стояла, всё ещё держа лампу. Она смотрела на этот маленький триумф жизни над смертью, на грязь, на усталые лица, и чувствовала, как что-то внутри неё перестраивается.

На обратном пути молчал уже Михаил. Он шёл, задумчиво глядя под ноги, и Таня угадывала в этой молчаливой тяжести размышления о той хрупкой грани, которую они только что вместе с бабушкой отвоевали у смерти. Она, набравшись смелости, первой нарушила тишину.

— Вы… вы многое умеете. Не только трактором управлять.

Он пожал плечами, не глядя на неё.

— Здесь иначе нельзя. Все ко всем. И баба Катя — наше всё. Без неё — как без рук.

Помолчав, он добавил, и голос его прозвучал как-то особенно обдуманно, глядя куда-то в сторону озера, сверкавшего вдали, как стальная пластина:

— А ты… не спасовала. Руки у тебя не дрожат, когда надо. Это ценно.

Похвала, выданная скупым, мужским языком, заставила сердце Тани ёкнуть так же странно, как вчера в бане. Но это было уже не только от смущения.

— Я же говорила — санитаркой работала, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Хотела быть полезной.

— Вижу, — коротко бросил он. И вдруг остановился, повернувшись к ней лицом. Морозный воздух вырывался из его лёгких белыми клубами. — У нас в леспромхозе контора есть. Делопроизводительница наша, Анфиса Петровна, на больничный ушла, надолго. Бумаги копятся, ведомости сводить некому, на телефон отвечать. Дело не пыльное, но ответственное. Грамоте же училась?

— Училась, — выдохнула она. — В школе хорошо с русским и математикой было. И печатать… на машинке немного умею.

В глазах Михаила мелькнуло что-то вроде одобрения.

— Ну, вот и славно. Если хочешь — завтра к восьми на контору. Я шефу скажу. Попробуешь. Платить, конечно, будут, небось, меньше, чем в городе… — он запнулся, словно впервые задумавшись о практической стороне.

— Не важно! — слишком поспешно вырвалось у Тани, и она тут же покраснела от своей горячности. — То есть… я хочу попробовать. Спасибо. Приду.

Они дошли до дома с синими ставенками. Бабушка уже ждала их на крыльце, прикрыв от ветра полой фартука зажжённую керосиновую лампу-коптилку.

— Ну что, внученька, — сказала она, и её старый, зоркий взгляд скользнул с раскрасневшегося, одухотворённого лица Тани на спокойную, твёрдую фигуру Михаила. — Поняла, чем тут люди живы?

Таня кивнула, не в силах говорить. Она поняла. Не умом, а всем существом. Живы — ответственностью. Делом. Взаимовыручкой. И, глядя, как Михаил, коротко кивнув на прощание им обеим, разворачивается и уходит своей тяжёлой, уверенной походкой в синеющий вечер, обратно к своей избе на пригорке, она подумала, что эта жизнь, суровая и настоящая, не просто может оказаться богаче — она уже начала её врастать в себя, как корни в почву. А тихий, мерный звон топора, который она услышала оттуда, с его двора, спустя полчаса, был уже не просто музыкой. Он был точным, ритмичным биением этого нового, только что начавшегося для неё времени.

Продолжение следует ....