— Это что за вокзал? — Вадим нахмурился, ослабляя узел галстука. — Ты куда-то собралась? К маме в деревню?
— Я ухожу, Вадим. Насовсем, — голос Елены прозвучал ровно, без истерики.
Это спокойствие испугало его больше, чем крик.
— В смысле — уходишь? — он усмехнулся, но глаза оставались насторожёнными. — ПМС начался? Или осень на мозги давит?
— Я была у тебя в офисе сегодня. Днём.
Улыбка сползла с лица Вадима, как смытая дождём краска. Он замер, судорожно вспоминая, закрыл ли дверь.
— И что? — он сразу перешёл в атаку, свою любимую тактику. — Шпионила? Ненормальная. Ну была — и была. Что ты там могла увидеть? Работу?
— Видела работу, Вадим. И Ингу видела. И про Кипр слышала. И про мебель тоже.
Вадим покраснел, пятна гнева выступили на холёных щеках.
— Ах вот оно что… Ну слышала. И что дальше, сцену устроишь? Да, у меня есть женщина. Нормальная, живая женщина, а не мороженая рыба, как ты. Ты на себя в зеркало смотрела? Врач‑неудачница в штопаных колготках. Кем бы ты была без меня?
Слова сыпались из него, как град камней. Он пытался ударить побольнее, унизить, раздавить — чтобы на фоне её «ничтожества» снова почувствовать себя правым.
— Я тебя содержал все эти годы. Кормил, одевал. Квартира эта моя, ремонт на мои деньги. Ты здесь никто, прописка у тебя птичья.
Елена слушала его и удивлялась. Как она могла делить с этим человеком постель? Как могла ждать от него детей? Бог уберёг. Рада была права: высшие силы просто не пускали детей в эту грязь.
Она встала, прижимая к груди кошку. Муська испуганно прижала уши.
— Я ничего твоего не беру, Вадим. В этих коробках мои книги по медицине и фотографии родителей. В сумке — мои вещи. Всё золото, что ты дарил, в шкатулке на трюмо. Шуба, которой ты попрекаешь, в шкафу. Подари Инге — ей пойдёт.
Вадим растерялся. Он ждал битвы за имущество, делёжки сервизов и видеомагнитофона. Бескорыстие жены выбило у него почву из‑под ног.
— Ты… ты дура, Астахова, — прошипел он. — Куда ты пойдёшь? На улицу? В общагу к тараканам? Сдохнешь ведь там. Приползёшь через неделю на коленях, проситься обратно будешь, а я не пущу.
— Не приползу.
Елена подошла к нему вплотную.
В её серых глазах, всегда таких покорных, теперь горел холодный огонь.
— Знаешь, Вадим, я ведь любила тебя. Сильно любила. Но сегодня поняла: я любила того студента, который дарил мне сирень. А этот человек… — она окинула его взглядом с головы до ног. — Этот сытый, уверенный в себе господин в дорогом костюме — он мне чужой. Совсем чужой. И очень бедный, несмотря на все твои доллары.
Она положила связку ключей на журнальный столик. Звон металла в тишине прозвучал финальным аккордом.
— Прощай. И… будь счастлив. Если сможешь.
Она подхватила сумку, взяла подмышку коробки. Это было неудобно, тяжело, но она не подала виду.
— Да пошла ты! — заорал Вадим ей в спину, когда она уже открывала дверь. — Вали! Кому ты нужна, пустоцвет, бесплодная? Никому ты не нужна!
Дверь захлопнулась, отрезав крик.
Елена оказалась на лестничной площадке. Лифт не работал. Она медленно спускалась по ступеням, чувствуя тяжесть коробок и тепло кошки, прижавшейся к животу. С каждым шагом становилось легче, словно она спускалась не с пятого этажа, а с Голгофы.
На улице было темно, фонари горели через один. Ветер швырнул ей в лицо горсть мокрых листьев. Елена поставила сумку на асфальт, перевела дух. Идти ей было по сути некуда — только в больницу, в дежурную комнату, перекантоваться пару ночей, пока не дадут комнату в общежитии. У неё не было мужа, не было дома, не было денег. Но она вдохнула полной грудью холодный, горький воздух свободы — и вдруг рассмеялась, тихо, сквозь навернувшиеся слёзы.
Из темноты двора вынырнула фигура.
— Елена Викторовна…
Голос был знакомым, низким. Елена вздрогнула. Под фонарём стоял Андрей Игоревич — в потёртой куртке, с неизменным портфелем в руке. Он жил в соседнем квартале и часто ходил этой дорогой.
— Андрей Игоревич… — она растерянно поправила сбившийся шарф. — А я вот… гуляю.
Он подошёл ближе, посмотрел на коробки, на испуганную кошку, на сумку. Его взгляд скользнул по её лицу, отмечая и новую стрижку, и блеск слёз, и ту решимость, с которой она стояла посреди пустой улицы. Он всё понял сразу, без лишних слов.
— Тяжёлые, наверное, — тихо сказал он, кивая на коробки.
— Книги, — выдохнула Елена.
— Книги — это хорошо. Книги бросать нельзя, — сказал он. — Пойдёмте, Лена. Тут недалеко. У меня чай есть и диван раскладной. А Муське… Муське молока найдём.
Он молча забрал у неё коробки, поставил одну на другую, подхватил второй рукой сумку.
Елена смотрела на него, и впервые за этот бесконечный день у неё задрожали губы — не от обиды или горя, а от тепла, исходившего от этого большого молчаливого человека.
— Пойдёмте, — тихо согласилась она.
Они пошли рядом по тёмной аллее, сквозь осень девяносто восьмого года, оставляя позади евроремонты, фальшивые улыбки и чужих людей. Два врача, у которых не было ничего, кроме чести и, кажется, зарождающейся надежды.
Зима на рубеже тысячелетий выдалась снежной. Декабрь 1999 года заметал город белыми сугробами, скрывая под ними грязь, неустроенность и шрамы уходящей эпохи. Люди жили в тревожном ожидании миллениума: одни пугали компьютерным сбоем, который обрушит самолёты, другие ждали конца света, третьи просто надеялись, что в новом веке жить станет хоть немного легче.
Елена Викторовна обитала теперь в маленькой комнате общежития медработников. Двенадцать квадратных метров, общая кухня с вечно шипящими чайниками и соседка — медсестра Людочка, которая сутками пропадала на дежурствах. Из прошлой жизни у Елены остались только книги, стопка старых фотографий и кошка Муська, теперь важно восседающая на чугунном радиаторе и греющая полосатые бока.
Казалось бы, после евроремонта и просторной квартиры это должно было стать падением на дно. Но Елена чувствовала себя так, словно переехала во дворец. Здесь стены не давили, а вещи не требовали служения. Она купила на рынке дешёвые цветастые занавески, накрыла казённый стол скатертью, поставила в банку еловую ветку — и комната ожила.
Коллеги в больнице перешёптывались, глядя на неё.
— Астахова‑то наша… ведьма, не иначе, — гудела в сестринской Зинаида Ильинична, разливая спирт по блюдечкам для протирки ампул. — Муж бросил, живёт в общаге, а глаза сияют, как два прожектора. И помолодела лет на десять.
— Так ведь Вершинин вокруг неё кругами ходит, — подмигивала молоденькая санитарка. — Вчера видела, как он ей картошку тащил.
Целый мешок.
Андрей Игоревич действительно был рядом. Не навязчиво, не громко, а как‑то основательно, словно несущая стена. Он не дарил Елене роз — в конце девяностых цветы стоили как крыло самолёта, а зарплату хирургам выдавали то макаронами, то консервами. Он ухаживал иначе. По‑мужски.
В один из вечеров, когда Елена вернулась со смены, она обнаружила Андрея у своей двери. Он стоял в потёртой дублёнке, держа в руках тяжёлый инструмент.
— Зинаида сказала, у тебя кран течёт, — буркнул он вместо приветствия. — Спать мешает.
— Андрей Игоревич, да неудобно. Я бы слесаря вызвала.
— Слесарь запьёт, а я сделаю. Пускай.
Он возился на общей кухне полчаса. Елена стояла рядом, подавая ключи и прокладки, и смотрела на его руки — большие, сильные руки хирурга, сбитые в кровь на костяшках от мороза и тяжёлой работы, которые сейчас ловко крутили гайки. В этом было столько простой бытовой интимности, что у Елены кружилась голова — не от вина и не от духов, а от запаха железной стружки и его ровного дыхания.
Когда кран был побеждён, они пили чай в её комнате. Муська, обычно нелюдимая, запрыгнула Андрею на колени и заурчала, впуская когти в его джинсы.
— Признала, — улыбнулась Елена. — Животные чувствуют, где безопасно.
— Чувствуют, — серьёзно ответил он, поглаживая кошку за ухом. — Лена, скоро Новый год. Две тысячи. Новая эра. Как планируешь встречать?
— С Людочкой, наверное. Салат нарежем, телевизор посмотрим. А ты?
— А я не хочу один. С сыном созванивался — он в армии, в увольнение не пустят. Тоскливо одному в такой праздник. Можно я к вам? С мандаринами?
Елена посмотрела в его серые глаза, в глубине которых жила застарелая печаль вдовца, и кивнула.
— Нужно, Андрей.
Новости о Вадиме долетели до неё случайно, за неделю до праздников. Город был тесен, а медицинский мир — ещё теснее. Елена заполняла карты в ординаторской, когда вошла Зинаида Ильинична, отряхиваясь от снега, как большая нахохлившаяся птица.
— Слыхала, Ленка? — спросила она, понизив голос, хотя в кабинете никого не было. — Бывший‑то твой… того…
Сердце Елены пропустило удар, но тут же выровнялось. Раньше она бы испугалась, заволновалась. Сейчас остался только вежливый интерес — как к дальнему родственнику.
— Что случилось? Заболел?
— Если бы… Фирма его лопнула. Налоговая накрыла, да и братки, говорят, наехали.
Долгов выше крыши. Квартиру твою распрекрасную за долги забрали, машину тоже. А Инга…
— Инга? — вырвалось у Елены.
Зинаида презрительно фыркнула:
— Эта фифа сбежала, как только жареным запахло. К какому‑то турку переметнулась. А Вадим твой пьёт. Видели его на рынке — торговал какими‑то запчастями. Опустился мужик.
Елена отложила ручку. Посмотрела в окно, где падал густой снег. Странно, но она не почувствовала злорадства — ни грамма. Не хотелось сказать: «Так тебе и надо». Было просто никак. Тот человек, который называл её мебелью, перестал существовать для неё ещё тогда, когда сгорела чёрная нить. Его судьба теперь была только его выбором.
— Жаль, — спокойно сказала она. — Он был талантливым, когда мы учились. Мог бы стать хорошим инженером. Но деньги его съели.
Зинаида посмотрела на неё с уважением.
— Святая ты женщина, Астахова. Я бы на твоём месте шампанское открыла.
— Я лучше чай попью. С лимоном.
31 декабря 1999 года вечер опустился на город синими сумерками. В общежитии пахло хвоей, майонезом и дешёвым советским шампанским. Андрей зашёл за Еленой в восемь вечера.
— Пойдём прогуляемся, пока народ за столы не сел. Воздух сегодня особенный.
Они шли по аллее старого парка. Фонари отбрасывали на снег жёлтые круги, снежинки кружились в вальсе, оседая на ресницах и воротниках. Где‑то вдали уже хлопали первые петарды. Они шли молча, взявшись за руки. Варежка Елены утопала в его большой ладони. Это было так надёжно — чувствовать это тепло сквозь шерсть.
— Я ведь думал, что умер вместе с ней, — вдруг заговорил Андрей.
Он не назвал имени жены, но Елена знала, о ком речь.
— Три года жил как автомат: работа, дом, работа. Думал, сердце в камень превратилось. А потом… потом ты пришла. В ту ночь с цыганкой. Такая отчаянная, такая живая, против всех правил пошла.
Он остановился и развернул её к себе.
— Я смотрел на тебя и думал: господи, откуда в этой хрупкой женщине столько силы? Ты ведь горела тогда, Лена. Не от болезни горела — от внутреннего света.
Елена подняла на него глаза. В морозном воздухе её дыхание превращалось в облачко пара.
— А я думала, что я пустая, Андрей. Что бракованная, ненужная. Что если детей нет, то и жизни нет. А оказалось, жизнь шире.
— Ты не пустая, — он снял перчатку и коснулся её щеки тёплой шершавой ладонью. — Ты переполнена любовью, Лена.