Уха получилась на славу — янтарная, прозрачная, с душистым перцем и пучком укропа. Амур, запечённый с лимонными дольками , укропом , морковкой и луком, источал такой аромат, что, казалось, оживил всю квартиру запахом настоящего дома, папиной удочки и детского счастья. Я накрыла на стол для одной, но налила полную тарелку, съела с хрустящей горбушкой черного хлеба. И впервые за долгое время еда приносила не просто насыщение, а настоящую, тихую радость. Я сама это приготовила. Для себя. По папиному рецепту.
Отнесла соседке Анне целую кострюльку ухи, половину запеченой рыбы. Она как раз возилась на кухне с сыном и невесткой, суетилась, счастливая. Её благодарность была такой искренней, тёплой, что стало тепло и на душе. Простые человеческие связи. Без подтекста, без оценки.
Только собралась на прогулку, чтобы подышать морозным воздухом и переварить услышанное от Кати, как снова зазвонил телефон.
— Мам, тут папа...
Мгновенно сердце упало в пятки, а потом рванулось в горло, бешено застучав. Я села в папино кресло, сжимая в дрожащих руках мягкий свитер. Мысли, предательские и стремительные, нарисовали самое страшное: инфаркт, аварию, срыв... «Опять я причина, опять из-за меня...»
— Успокойся! С ним всё хорошо, — быстро перебила Катя мою немую панику. — Просто он... Он устроил всем там юбилей с днем . — В её голосе прозвучал смешок, облегчённый и чуть ликующий.
— В смысле? Торжество же в семь вечера ,— не поняла я, всё ещё пытаясь унять дрожь в пальцах.
— А он решил поздравить брата и родителей раньше. Съездил к дяде Серёже, вручил ему подарок. Знаешь что?
Я ожидала услышать про деньги. Мы с Мироном обсуждали это — Людмила, жена брата, да и свекровь вскользь намекали, что им на ремонт, на лечение...
— Нет, мам. Папа подарил ему рыльно-мыльные принадлежности, дорогой станок для бритья, воблу и пиво. Всё как брат любит. Всё как они сами привыкли дарить ему всегда , на все праздники . А деньги... — Катя сделала многозначительную паузу. — Их послушать, так они хлеба не наедаются. А сами... Ну, это их дело. Но папа сказал, что раз они любят «по-простому», то и подарок будет «по-простому», от души. А не «от кошелька». Алаверды, как говориться.
Я сидела, не веря своим ушам. Этот жест был больше, чем просто подарок. Это был тихий, но очень чёткий сигнал. «Я принял ваши правила игры. Играю по ним. Но не покупаюсь». Это было не по-нашему, не по-мироновски-широкому. Это было по-умному. По-гордому. В традициях брата и родителей по отношению к нам.
— Потом к родителям поехал, — продолжила Катя, и её голос стал серьёзнее. — Цветы, хороший продуктовый набор подарил. И сказал... Мам, он сказал, что его все годы уговоров и просьб они не поняли и не восприняли всерьёз. Всё. Уговоры закончились. 35 лет! Это срок! Больше чем дают за тяжкие преступления.
Воцарилась тишина, в которой я слышала лишь стук собственного сердца.
— Он сказал, что теперь нас , тебя, меня, внучек , не будет ни на одном их семейном празднике. Что он больше не позволит так относиться к тебе. И ко мне. Что он им благодарен за всё, но... свою семью не позволит унижать. И добавил: «Больше я не позволю никому ломать мою супругу. За свою семью я готов даже с родителями не общаться».
— Ка-тя! — вырвалось у меня, будто стон. — Зачем? Опять я причина скандала! Он испортил людям праздник!
— Всё правильно папа сделал! — голос дочери зазвучал твёрдо, почти сурово , по- отцовски. — Сколько можно просить? Уговаривать? Он поступил как любящий муж и отец! Семья — это святое. Саша (зять) сказал, что если бы его родители так... он бы поступил так же. Мам! Тридцать пять лет! А они всё: «Видите ли, гордая очень! Городская!» Тебе что, ползать у их ног надо было? Ноги мыть и воду пить? Почему? За что?
Я закрыла глаза, чувствуя, как по щекам катятся горячие слёзы. Не от обиды теперь. От странной, щемящей смеси боли и... гордости. Да, гордости за него.
— Кать, я никогда их не обижала. Но ползать... Я так долго молчала. Терпела. Может, отец и прав.
— Прав, конечно! — Катя выдохнула. — А ещё... Он мне потом сказал : «Дурак я, Кать. Слепой. Столько всего наворотил! И люблю я её. Очень. Я ж без мамы...да нет меня без нее! Всё сделаю, чтобы она меня простила».
Тишина повисла между нами, наполненная смыслом этих простых, сокрушительных слов.
— Мам, ты же... ты же простишь папу? — тихо, почти по-детски спросила дочь.
Я улыбнулась сквозь слёзы, глядя в окно на темнеющее небо.
— Посмотрим на его поведение, — сказала я мягко, но не для проформы. В словах была правда. Один поступок — это начало, а не финал. — Вот сейчас пойду, прогуляюсь, подумаю... Потом рыбки поем. Я сегодня амура купила, уху сварила, запекла. Всё как дедушка готовил.
— Ой? — оживилась Катя. — У меня аж слюнки потекли! Ладно, иди, гуляй!
— Привет всем. Поцелуй девчонок и зятя. Я вас всех очень люблю.
---
На улице стояла та самая, звёздная крещенская тишина. Мороз был неколючим, но чистым, вымораживающим душу до хрусталя. Снег скрипел под подошвами ботинок , как будто перетирались тысячи крошечных сахарных кристаллов. Свет фонарей, пробиваясь сквозь иней на проводах, рассыпался по сугробам миллиардами искр — будто кто-то щедрой рукой разбросал по снегу алмазную пыль. Центр ещё светился праздничной иллюминацией, но народ уже поредел. Со школьного стадиона доносилась весёлая музыка и радостные крики с катка.
Я пошла не туда, где было светло и людно. Мне потянуло в сторону старого пустыря за обветшалым универмагом. Там всегда было тише.
Но тишины я не нашла.
Пустырь преобразился. Он был полон жизни, молодой, шумной, бунтующей против зимней спячки. По периметру стояли машины с включёнными фарами, создавая импровизированную сцену. Из мощных колонок лилась современная, ритмичная музыка. В огромной бочке горел костер. Искры вырывались, окрашивая снег яркими красками . Парами и группами молодёжь танцевала прямо на утоптанном снегу, их дыхание превращалось в клубы пара, смешиваясь со смехом. Кто-то жарил шашлыки на переносном мангале, дымок висел в морозном воздухе сладковатой, аппетитной дымкой. Было шумно, немножко бесшабашно и... невероятно живо.
Я остановилась в тени, прислонившись к кирпичной стене старого здания, и смотрела. Меня не замечали, я была невидимым наблюдателем из другого измерения.
И глядя на эти молодые, озарённые фарами и огнем лица, на эту стихийную радость, я думала.
Я думала о Мироне. Не о муже-хозяине, а о том парне, который, наверное, тоже мог бы выпить с друзьями где-нибудь в гараже, громко смеяться и чувствовать себя королём мира. Он сделал свой выбор — семью, ответственность, дело. И где-то в этой гонке забыл, что его королева — не просто часть его королевства, а живой человек, который тоже хочет смеяться, чувствовать и быть увиденной.
Его сегодняшний поступок... Это был не просто бунт против родителей. Это был первый, неуклюжий, но отчаянный шаг навстречу. Шаг через тридцатипятилетнюю стену привычек, установок, молчаливого согласия. Он рискнул. Ради меня. Он выбрал. Возможно, впервые за много лет он выбрал не между «удобно» и «неудобно», а между «правильно по их меркам» и «правильно по совести». По его пониманию. Он отошел от правил . От правил той семьи, которая пыталась перетянуть его на свою сторону. Не жить в мире, а вести тихую , необъявленную, никому ненужную войну.
Молодежь подпевала известные хиты, лихо отплясывая.
А у меня в душе оттаивал последний лёд. Тот, что копился годами от тех холодных взглядов, от его равнодушного «не обращай внимания». Лёд обиды и непонимания. И на его месте прорастало что-то новое. Не всепрощающая теплота — нет. Осторожная, испуганная надежда. Как первый росток из-под снега. Хрупкий. Его можно затоптать. Но он уже есть.
Я повернулась и пошла обратно, к дому. Мороз уже не кусал так сильно. Я несла в себе это странное, двойственное тепло: от папиной ухи внутри и от зарождающейся надежды — в сердце. Завтра будет разговор. Трудный, долгий, честный. Но теперь я знала — мы будем говорить не с двух противоположных берегов. Он сделал шаг, наведя мост. Теперь очередь за мной — проверить, выдержит ли он. И решить, ступить ли на него.