Найти в Дзене

Горький мёд.Глава первая.Рассказ.

Конец июня стоял знойный и благоухающий. Воздух густел от запаха нагретой земли, полыни и меда цветущих лип. Галина светилась, как спелая земляника, прижимаясь к плечу Федора. Щеки ее горели не от одного только солнца, а от счастья, что лилось через край и согревало все ее существо. Пряди темных волос, влажные от пота, прилипли к высокому лбу. Местами на простом ситцевом платье и в густых косах

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Конец июня стоял знойный и благоухающий. Воздух густел от запаха нагретой земли, полыни и меда цветущих лип. Галина светилась, как спелая земляника, прижимаясь к плечу Федора. Щеки ее горели не от одного только солнца, а от счастья, что лилось через край и согревало все ее существо. Пряди темных волос, влажные от пота, прилипли к высокому лбу. Местами на простом ситцевом платье и в густых косах налипли былинки и травинки – немые свидетели бурно проведенного времени с Федором в стогу, на душистом, еще теплом от дня сене.

Повозка покачивалась на ухабах проселочной дороги, оглашая вечернюю тишину мерным стуком колес. Галина прикрыла глаза, ловя последние отблески багряного заката сквозь ресницы.

— Феденька, как я люблю тебя, — вырвалось у нее тихим, счастливым шепотом, словно она не могла более держать это чувство внутри.

Федор, управляя лошадью, дёрнул вожжами, мягко подгоняя кобылу. Улыбнулся уголком губ, не глядя, и поцеловал Галину в макушку, где волосы пахли солнцем, сеном...

— И я, Галочка, — промолвил он привычно, и голос его звучал ровно и ласково.

Он остановил телегу на опушке, у старого, кривого вяза, не доезжая до первых домов деревни. Отсюда, с пригорка, были видны покосившиеся заборы и дымки над трубами. Чтобы никто не увидел их вместе.

— До завтра, Галочка, — сказал Федор, крепко, почти по-хозяйски обняв ее за плечи.

Она звонко, счастливо залилась смехом, и этот смех прозвенел в тихом воздухе, спугнув щебетавшую в кустах птицу.

— До завтра, Феденька!

Она спрыгнула с телеги, легкая, как пух одуванчика, и, поправив платок, пошла по дороге, мягко покачивая бедрами в такт неторопливым шагам. Федор смотрел ей вслед, пока ее фигура не растворилась в сизых сумерках, потом тронул лошадь и поехал длинной околицей к своему дому.

Дом Галины, высокий, новый, с причудливой резьбой на наличниках и ставнях, темнел в глубине двора, словно терем из доброй сказки. Построил его совсем недавно Иван, мастер на все руки, еще до рождения Дашутки. Галя, слегка запыхавшись, отворила калитку.

— Мамочка пришла! — звонкий, как колокольчик, голосок пронесся по двору, и маленькая Дашутка, сбивая босыми пятками пыль с дорожки, бросилась к ней, обхватив за колени.

Галина наклонилась, подхватила дочь на руки, уткнулась лицом в ее теплую шею, пахнущую молоком и травой, и поцеловала в макушку.

— Здравствуй, моя рыбка. Что ты тут поделывала?

А сама взгляд ее, невольный, тревожный, уже скользнул через двор. К поленнице, где, освещенный последним багровым светом, стоял Иван. Он был раздет по пояс, могучие плечи и спина загорелая лоснилась потом. Топор в его руке на миг замер в воздухе, а потом с мерным, сильным взмахом вонзился в очередное полено, раскалывая его с глухим, чистым звуком.

Заметив ее, он опустил топор, воткнул его в колоду и выпрямился. Лицо его, обычно спокойное и открытое, было омрачено.

— Ты чего сегодня так загуляла? Уже скоро спать Дашутке. А ужин не готов, — сказал он негромко, но так, что слова прозвучали ясно в наступающей тишине.

Сердце Галины екнуло, но она только рассмеялась, ставя дочь на землю. Смех вышел звонким, слишком звонким для вечернего двора.

— Ой, Ванюша, да заболталась с бабами у реки! Ты же знаешь нас — нам только дай язык почесать. За разговорами и время не заметила. Сейчас все мигом сделаю, успеется.

Она быстро прошла мимо него на крыльцо, чувствуя на спине его тяжелый, вопрошающий взгляд. Иван ничего не ответил. Он лишь медленно провел рукой по лицу, смахивая пот, и снова взглянул на дорогу, по которой она пришла. А потом, с тихим вздохом, поднял топор. Снова и снова мерно, взмах за взмахом, стал разрубать поленья, будто пытаясь разрубить тяжелые, невесомые сомнения, поселившиеся у него в груди. А над крышей дома, в темнеющей лазури, зажглась первая, одинокая звезда.

Вечер наливался густой синевой, и с реки потянуло влажной прохладой. Звук топора – размеренный, неумолимый – продолжал стучать где-то за спиной, пока Галина хлопотала у печи. Каждое «ч-жж-ух!» отдавалось в ней смутной виной. Руки сами делали привычное дело: поставила чугунок с картошкой, наскоро нашинковала сало, замесила из остатков теста лепешки. Но мысли ее были далеко, в душистом стогу, под огромным июньским небом, где смех Феденьки звучал так близко и вольно.

— Мама, а папа почему сердитый? — тихо спросила Дашутка, устроившись на лавке с облезлой тряпичной куклой.

— Папа не сердитый, рыбка. Он устал, дрова колет, —ответила Галина, гладя дочь по голове. Ее пальцы ощутили тонкие, шелковистые волосы...

Ужин прошел в почти полном молчании. Ложки звенели о глиняные миски. Дашутка, наевшись, клевала носом, и Галина, с облегчением отвлекшись, уложила ее спать, долго шептала сказку, пока ровное дыхание ребенка не смешалось с треском лучинки...Вернувшись в горницу, она застала Ивана у окна. Он курил самокрутку, и в отблеске тлеющего табака его лицо казалось высеченным из темного камня – суровым и неподвижным.

— Хочешь, чаю поставлю? — робко предложила она.

— Не надо, — отозвался он, не оборачиваясь. Потом медленно выпустил дым. — С бабами, говоришь, болтала?

— Да уж, с Марфуткой да с Аринкой, — затараторила Галина, принимаясь вытирать уже сухой стол. — Такие сплетни они несут, хоть святых выноси. Про попадью новую…

— На реке-то, — перебил ее Иван, наконец повернувшись. Его глаза в полумраке были темными, как колодцы. — А я сегодня к вечеру за сбруей к Петровым ходил. Мимо реки. Там ни души не было, Галя. Ни одной бабы.

Тишина в горнице стала вдруг плотной, звенящей, как натянутая струна. Галина замерла с тряпкой в руках, чувствуя, как краска стыда и страха заливает ее лицо, шею. Все внутри похолодело.

— Я… мы… потом в лес за земляникой ходили, — выдавила она, но голос предательски дрогнул.

Иван тяжело вздохнул.Подошел к ней неспешно, и она невольно отступила на шаг, наткнувшись спиной на стол.

— Не ври ты мне, — сказал он тихо, без злобы, но с такой беспросветной усталостью, что стало страшнее любой ярости. — Я не слепой. И не глухой. По деревне шепчутся уже. Про тебя и про Федьку Захарова.

Он взял ее за подбородок, грубо, по-хозяйски, заставил поднять глаза. Его пальцы были шершавыми и горячими.

— Я дом для семьи строил. Дашутка у нас есть.Чего тебе не хватает?Ещё врать будешь,прибью,а если узнаю,что и правда изменяешь,убью обоих.!Поняла?

Галина не могла вымолвить ни слова. Слезы, жгучие и горькие, подступили к горлу. Она кивнула, едва заметно.

— Ладно, — Иван отпустил ее, и она почувствовала, как дрожат ее колени. — Спи. Завтра с утра поедем к отцу моему, на дальний покос помогать. На неделю. Дашутку с собой возьмем. Там тебе некогда будет по рекам да по лесам шляться. И с бабами языки чесать.

Он повернулся и вышел в сени, на крыльцо. Галина осталась стоять посреди горницы, опустошенная, прислушиваясь к ночным звукам: далекому лаю собак, скрипу колодезного журавля. Любовь ее, такая яркая и легкая час назад, вдруг показалась жалкой и грязной тряпицей, застрявшей в этих резных наличниках. А тяжелый, неподвижный взгляд мужа – единственной реальностью.

На улице Иван, запрокинув голову, смотрел на усыпанное звездами небо. Боль в груди была тупой и знакомой. Он знал. Знал давно.Он сгреб пальцами густые волосы. Завтра – покос. Тяжелая, честная работа. Может, это все выбьет, выжжет из него эту немую обиду. А что будет потом – он не знал. И, кажется, боялся об этом думать. Топор, забытый у поленницы, тускло блеснул в лунном свете, холодный и неумолимый, как приговор.

На покос уехали на рассвете, когда роса ещё серебрила траву и воздух был чист, прозрачен и звонок, как хрусталь. Телега, гружённая котомками, косой и запасами, скрипела по проселочной дороге. Дашутка, завёрнутая в платок, дремала на сене, прижавшись к матери. Галина сидела, пряча лицо от низкого, косого солнца, чувствуя, как каждое движение Ивана, каждый его негромкий окрик лошади отдаётся в ней напряжённым, тяжёлым эхом. Он не смотрел на неё. Его спина, в старой, поношенной рубахе, была обращена к ней неприступной стеной.

Покос у свекра был на дальнем займище, у самой речной луки. Старик, Иван-старший, молчаливый и сухопарый, как корень векового дуба, лишь кивнул на приветствие, окинул Галину быстрым, колючим взглядом и указал рукой на пристройку:

— Ночуйте там. Бабе — печь истопить, ужин сготовить. Завтра, чуть свет, в луга.

Работа началась с первыми петухами. Луг встретил их изумрудным, бескрайним морем, по колено усыпанным цветами. Иван и отец его, скинув рубахи, взялись за косы. Размеренный, гипнотический свист стали, врезающейся в сочные стебли, заполнил собой всё пространство. Чур-чжж-ух… Чур-чжж-ух… Ровными, плавными рядами ложилась трава, обнажая тёмную, влажную землю и испуская пьянящий, горьковато-сладкий аромат.

Галине с Дашуткой выпала работа в «бабьем стане»: ворошить скошенное, сгребать в копны. Работа была нелёгкой, солнце палило немилосердно, мошки тучами вились над потным телом. Но в этой физической усталости была странная, очищающая простота. Не было места для сладких воспоминаний о стоге, для мыслей о Феденьке. Было только жгучее солнце, ноющая спина, зудящие от травы ладони и мерный, неумолчный свист косы Ивана. Он работал молча, яростно, будто вырубал эту косу не из травы, а из собственной боли. Мускулы на его спине играли, напрягались и расслаблялись в чётком, красивом ритме. Галина, украдкой глядя на него, ловила себя на мысли, что никогда не видела его таким: диким, свободным, слившимся с землёй и делом в одно целое. Таким… сильным. И от этой силы веяло не домашним теплом, а какой-то древней, первобытной правдой, перед которой её измена казалась мелкой и пошлой.

Вечерами, после тяжкого трудового дня, они ужинали молча на завалинке. Старик курил, сплёвывая в сторону. Иван мылся у колодца, шумно обливаясь ледяной водой, и шёл спать, не сказав жене ни слова. Но однажды ночью, когда Дашутка уже спала, а луна заглядывала в крошечное оконце, он вдруг заговорил в темноте, лёжа на спине и глядя в потолок из жердей:

— Видел я его сегодня… Федьку-то. На горке стоял, к нашей стороне смотрел.

Сердце Галины ёкнуло и упало куда-то в пятки.

— И что? — прошептала она, боясь пошевелиться.

— Ничего. Посмотрел он, посмотрел я. И ушёл он. А я — косить дальше пошёл.

Он помолчал....

— Трава-то, Галя, она какая? Сочная, красивая. А скосишь — завянет. И остаётся от неё только сено. Корм. Проза жизни. Не для услады, а для пропитания. Так и любовь, што ль, бывает разная? Одна — как цветок, для красы да для запаху. Другая — как хлеб. Без него сдохнешь, а вкус-то… приевшийся.

Он повернулся на бок, к ней, и в лунном свете его глаза блеснули влажно и сурово.

— Я тебя, дуру, не бил. Не унижал. Дом дал. Дочь дал. Всю жизнь, как тот хлеб, ровно клал перед тобой. А ты… цветка захотели. Мимоходного, пустого.

Он не ждал ответа. Перевернулся обратно и вскоре заснул тяжёлым, усталым сном. А Галина лежала до рассвета, и слова его — про траву, про хлеб — крутились в голове, находили отклик в уставшем за день теле, в натруженных руках. Она вспоминала, как сегодня, вороша граблями скошенное, вдруг поймала его взгляд. Он смотрел на неё с другого конца луга, опершись на косу. Смотрел долго, не отрываясь. И в том взгляде не было уже прежней ярости или упрёка. Была только тяжёлая, бесконечная усталость. И вопрос.

Утром, выходя на луг, она увидела, что Иван уже наточил косу и ждёт её. Он молча протянул ей небольшой, туго свёрнутый платок.

— Это что? — удивилась она.

— Земляники насобирал, пока росу сбивал, — буркнул он, не глядя. — Дашутке. Чтобы не капризничала.

И, развернувшись, пошёл к месту своей работы. Галина развернула узелок. Ягоды, крупные, тёмно-алые, сверкали росинками в ладонях. Они пахли утром, лесом и чем-то таким простым, таким настоящим, что слёзы вдруг сами хлынули из её глаз. Тихие, горькие и очищающие. Она подняла голову. По дороге от деревни, пыльной и пустынной, никто не шёл. Стог с сеном и смех Феденьки показались вдруг призрачными, нелепыми, как сон. А тут был луг, пахнущий скошенной травой, была спина мужа, уходящая вперёд, и ягоды в ладони — маленькие, твёрдые капельки той самой, неяркой, но настоящей жизни. Она глубоко вздохнула, вытерла слёзы концом платка и пошла за ним.

Неделя на покосе пролетела, оставив в душе Галины странную смесь умиротворения от тяжкого труда и тлеющей, неусмирённой тревоги. Перед Иваном она чувствовала вину – глухую, давящую. Та неделя, с её молчаливым совместным трудом, с его тяжёлым взглядом и неожиданной горстью земляники для Дашутки, что-то вроде шаткого мостика между ними нащупала. Вроде бы она думала: «Так нельзя. Это грех». Но мысль о Феденьке, о его смехе, о его жадных, не знающих удержу ласках, была как наваждение. «Чувства сильнее», — шептало ей что-то внутри, заглушая голос совести и страх.

И вот, едва вернувшись в деревню, она, сгорая от нетерпения, нашла причину выскользнуть из дома вечером. Бежала к их старому месту у старой, давно не работающей мельницы, что стояла на отшибе, у самого омута. Сердце бешено колотилось – от предвкушения и от страха быть увиденной. И он уже был там, прислонившись к рассохшейся стене амбара для сена. Высокий, беззаботный, улыбка на лице – как всегда.

— Здравствуй, Феденька! — вырвалось у неё счастливым, срывающимся шепотом, и она прижалась к нему всем телом, забыв обо всём на свете.

— Здравствуй, Галя, — сказал Федор, и его руки, сильные и привычные, жадно обшарили её бока, спину, притягивая ближе. — Я так соскучился.

Он накрыл её поцелуями — влажными, стремительными, не оставляющими времени на мысли. Галина зажмурилась, тонула в этом знакомом вихре.

— Ой, Федюша, увидит кто-нибудь, — засмеялась она глупо, счастливо и потянула его за руку к тёмному, зияющему пролому в стене амбара, где пахло старым, прелым сеном и пылью.

Иван в это время во дворе складывал в поленницу дрова. Работал молча, сосредоточенно, укладывая каждое полено ровно, будто возводя стену от собственных мыслей. Мимо, покачивая бёдрами, проходила соседка Тамара, известная во всей округе своей злоязычностью.

— Здравствуй, сосед! Работаешь всё…? — кокетливо протянула она, остановившись.

Иван лишь кивнул, не отрываясь от дела.

— А твоя Галка-то всё по сеновалам с Федькой прыгает, — не удержалась Тамара, понизив голос до шёпота. — Прямо сейчас их видела, у старой мельницы. Зашли, голубки, в тот старый амбар…

Иван замер. В руках его полено на миг остановилось в воздухе. Все внутренности вдруг сжались в тугой, ледяной ком. Но лицо осталось каменным. Он медленно опустил полено на место.

— Хватит болтать чушь, — отрезал он глухо, но так грубо, что Тамара вздрогнула и, буркнув что-то невнятное, поспешила прочь.

Он стоял ещё с минуту, глядя в пустоту. А потом бросил оставшиеся поленья на землю. Подошёл к крыльцу, где лежал тяжёлый, с острым, блестящим лезвием топор. Взял его. Рука сжала рукоять так крепко, что кости побелели. И пошёл. Шёл ровно, неспешно, словно отправляясь на самую обычную, давно запланированную работу. Только глаза его потемнели, стали пустыми и страшными.

К старой мельнице шёл напрямик, через огороды и пустыри.

Тихий смех и шорох сена донеслись до него ещё на подходе. Он замер в проломе, став тенью на фоне синеющего вечернего неба. Они его не видели. Фёдор, скинувший рубаху, стоял спиной к выходу, склонившись над Галиной. Она, с растрёпанными волосами и блузкой нараспашку, смеялась, запрокинув голову.

Ивану показалось, что кровь в его жилах не кипит, а, наоборот, превращается в лёд, тяжёлый и острый, как тот самый топор. Всё сузилось до точки: до этой спины в полумраке, до этого знакомого, чуждого смеха.

Он шагнул вперёд. Ступил на сухое, хрустнувшее сено.

Глаза Галины, поднявшиеся случайно, встретились с его взглядом. Счастливое оживление на её лице сменилось ужасом, таким чистым и абсолютным, что она, кажется, даже не вскрикнула, а только беззвучно выдохнула:

— Иван!

Фёдор, почуяв неладное, начал поворачиваться. На его лице было лишь недоумение, смешанное с досадой. Он не успел ни понять, ни подумать, ни испугаться.

Тупой, влажный звук, непохожий на звонкий удар по дереву, оглушительно громко прозвучал в тишине сарая. Фёдор взвыл – коротко, животно, и рухнул вперёд, навзничь, увлекая за собой Галину. Топор глубоко, почти до самой рукояти, вошёл ему в спину, чуть левее лопатки.

Наступила тишина. Галина, вырвавшись из-под обмякшего тела, отползла, упираясь в стену, не в силах оторвать глаз от тёмного, растекающегося по сену пятна и от неподвижной, скрюченной фигуры Фёдора. Она смотрела на Ивана. Он стоял над ними, тяжело дыша, с опущенной рукой, из которой он выпустил топорище. В его глазах не было ни торжества, ни раскаяния. Была лишь пустота. И усталость. Та самая, бесконечная усталость, которую не смогли выжечь ни покос, ни тяжкий труд.

Продолжение следует ...