В тот год весна в их края пришла рано, словно спешила сообщить людям важную весть.
Снег сошёл за неделю, и земля, ещё вчера серая и промёрзшая, вдруг задышала влажным тёмным блеском, запахом глины и перегноя. Ночью по‑прежнему трещал лёд на реке, но днём уже пели скворцы, и окна в деревне распахивали настежь, впуская ветер с запахом талой воды.
Аксинье было семнадцать. Она просыпалась до рассвета, как и положено: натопить печь, накормить кур, помочь матери. Этот порядок был нерушим, его не отменяли ни весеннее небо, ни её редкие девичьи грёзы.
Но в последнее время просыпалась она с лёгким томлением, будто в груди жила маленькая птица, тихо бившаяся о рёбра, жаждущая вырваться на волю.
Ещё зимой, в лютые морозы, в их дом зачастили шёпоты. Не гости — шёпоты.
— У Марьи малый опять хворает, — говорила мать, крестясь. — В хворости не жилец. Снесли к отцу Силуану.
— И что? — спрашивал отец, не поднимая глаз от похлёбки.
— На третий день на ноги поднялся, — вздыхала мать. — Сам, без помощи. Как ни в чём не бывало.
Отец долго молчал, а потом хмуро процедил:
— Не к добру это. Не простой он.
Но в голосе его не было злобы, только натянутая осторожность, как у того, кто заранее страшится неведомого.
О затворнике отце Силуане в их деревне знали все — и вроде бы не знал никто.
Говорили, живёт он в келье при старой часовне на краю борового леса, где когда‑то был скит.
Будто бы был в большом монастыре далеко отсюда, да ушёл оттуда, замкнулся, отвернулся от мира.
С тех пор к людям выходил редко, говорить не любил, на службах не бывал — всё больше молился в одиночестве.
Но если кто приходил с бедой — не гнал. Выслушивал.
И случалось, что после его молитв отступала горячка, заживали раны, утихал бессонный младенец.
Оттого и шли к нему люди. Одни с верой, другие украдкой, почти стыдливо.
— Не грех, коли с нуждой, — говаривала старуха Авдотья. — Он Божий человек. Через его руки Господь помогает.
Однажды, в Крещенский сочельник, когда ветер завывал в трубе, будто смешивая собачий вой с человеческим, тяжело заболел Аксинин младший брат, Федя.
Сначала закашлял, потом стал хрипеть, будто воздух рвался сквозь узел в груди, а к ночи его бросило в жар.
Лоб горел, глаза блуждали, он бредил, тянул руки в пустоту.
Мать плакала у печи, шепча молитвы.
Отец сидел у стола в полушубке, сжимая кулаки так, что белели костяшки.
— Надо в город, — глухо сказал он. — К доктору.
— Как в город? — вскинулась мать. — Ночь, метель…
Он ничего не ответил. До города — два дня пути, а лошади своей нет, и денег нет. И главное — Федя мог не дожить.
Тогда Аксинья впервые произнесла вслух имя, о котором раньше лишь слышала:
— Может… к отцу Силуану?..
Отец глянул на неё, словно она предложила нечто опасное.
— Некому идти, — коротко мотнул головой. — Метёт. В лесу заблудишься.
Всю ночь Аксинья не смыкала глаз. Сидела рядом с Федей, прикладывала к его лбу полотенце, смоченное в ледяной воде, и слушала, как трещат в печи поленья, как охает мать, как отец тяжело ходит по избе, словно медведь по клетке.
Ей казалось, стены вот‑вот сойдутся от этого хрипающего дыхания и отчаянных шагов.
Под утро она надела валенки, шубёнку, повязала платок и, ни с кем не прощаясь, вышла.
Мороз ударил в лицо. Деревня ещё спала, только где‑то тянулся к небу слабый дымок.
Она пошла к лесу. К тому лесу, за которым часовня и келья затворника.
Потом, много позже, она пыталась вспомнить, когда именно в сердце зародилось это странное чувство к человеку, которого и не видела толком.
Не тогда. Тогда её вела не любовь — лишь страх за брата и упрямая уверенность: пока она идёт, Федя будет жить.
Тропинку к лесу знала с детства — летом там собирала землянику.
Но сейчас всё было иным: овражки и пни скрылись под снегом, знакомые кусты стали чёрными тенями.
Ветер бросал в лицо ледяную пыль, дыхание обжигало грудь.
У опушки небо чуть посветлело, но лес стоял сплошной чернотой.
Аксинья остановилась, перекрестилась на едва видную церковную главку и шагнула под кроны, где снег посинел, а тишина сгустилась.
Она не знала точной дороги. Слышала: «По старой просеке, к болотцу».
Но просёку завалило буреломом, идти было невыносимо тяжело.
Ветки хватали за рукава, снег проваливался.
Она останавливалась, чтобы перевести дух, и каждый раз её подталкивала одна мысль: «Надо успеть, пока он жив».
Она уже почти плакала от усталости, когда впереди лес поредел, и между стволами показалась полоса света.
Ещё шаг — и тьма рассыпалась: на снежном пригорке, как игрушечный, стоял деревянный сруб с крохотным куполом и потемневшим крестом.
Рядом, вплотную к часовне, прижималась низкая избёнка с маленьким оконцем в пузырчатом стекле.
Аксинья остановилась. Всё её существо, натянутое, как струна, вдруг ослабло.
Она стояла, колотясь от холода, и не знала, что делать. Кричать? Стучать?
Деревянные стены молчали. Из трубы не шёл дым.
Она подошла и неуверенно постучала.
Никто не откликнулся.
Постучала сильнее.
— Отец Силуан… — голос её дрогнул. — Батюшка… Откройте… Ради Бога…
Внутри была тишина. Только доски будто шептались.
Аксинья прижалась лбом к холодной двери:
— У меня брат… маленький… умирает…
И вдруг за дверью послышались шаги. Медленные, уверенные.
Скрипнул засов, звякнуло железо, дверь приоткрылась.
На пороге стоял высокий худой мужчина в чёрном подряснике. Лицо в тени, но резко бросалась в глаза седая прядь в густой бороде и усталые, внимательные глаза.
На миг их взгляды встретились — и Аксинья вдруг забыла, зачем пришла.
Ей показалось, она стоит не перед незнакомцем, а перед тем, кого давно знает… или ждёт.
Ощущение было странным и пугающим.
— Чего ты?.. — Голос его был низкий, охрипший, но мягкий. — Чего ищешь, девица?
— Брат… — прошептала она, чувствуя, как слова застревают в горле. — Брат умирает… Помогите…
Она не помнила, что было дальше. Помнила только, что монах не стал спрашивать. Выслушал, кивнул, будто всё уже понял, и ненадолго скрылся в келье.
Она стояла на пороге, боясь пошевелиться, и заметила, что пальцы онемели от холода.
Дверь снова отворилась. Он был уже в поношенной шубе, с холщовым мешочком.
— Пойдём, — коротко сказал.
Он шагал быстро, будто знал каждую корягу.
Аксинье приходилось бежать за ним, задыхаясь. Но с каждым его шагом то липкое отчаяние, что сжимало её сердце, чуть отступало. Словно кто‑то ещё нёс её беду.
У деревни он замедлил шаг.
— Как звать тебя?
— Аксинья… — прошептала она.
— А брата?
— Федя… Федюшей…
Он кивнул, будто пробуя имя, и впервые взглянул на неё по‑настоящему.
Взгляд был без любопытства и осуждения — только усталое, пристальное внимание.
— Ступай вперёд, показывай дорогу, Аксинья, — тихо сказал он. — И не плачь раньше времени. Никто не знает часа.
Она хотела спросить: «А вы знаете?»
Но не решилась. Только шагнула вперёд, чувствуя на себе его взгляд, и с каждым шагом к дому в груди что‑то менялось.
Страх за брата не уходил, но рядом с ним, как росток под снегом, зарождалось другое чувство — робкое, безымянное, но уже тёплое.
Потом, через много месяцев, она будет помнить именно этот путь: как хрустит снег за спиной под его тяжёлой поступью, как солнце облизывает верхушки деревьев, как из‑за поворота показывается их закопчённая изба.
И будет знать: именно тогда, между лесной кельей и их бедным домом, в её сердце родилась та самая любовь, о которой не смеют говорить вслух, — любовь девичьего сердца к человеку, который, как все думали, давно принадлежит лишь Богу.
Тогда же, в тот крещенский рассвет, он впервые переступил порог их избы.
Дверь Аксинья распахнула сама. Тёплый, тяжёлый воздух, пропитанный чадом, травами и болью, ударил в лицо.
На печи стонала мать. У стола сидел отец, ссутулившись.
На лавке, под иконой, лежал Федюша: маленький, обмякший, с красным лбом и запавшими глазами.
— Господи, помилуй… — выдохнула мать, увидев в дверях чёрную фигуру.
Отец поднялся тяжело.
— Это… вы? — голос его прозвучал хрипло.
Затворник перекрестился на иконы, молча.
В полутьме Аксинья снова увидела его: высокий, иссушенный, с жилами на тонких руках. Только глаза были иными — не деревенскими, а глубокими, усталыми и ясными, как прорубь на Крещение.
— Где мальчик? — спросил он коротко.
Аксинья кивнула на лавку.
Он подошёл, наклонился.
Мать вжалась в печь, отец переминался с ноги на ногу.
Затворник приложил ладонь ко лбу Феди, потом к груди. Долго прислушивался к дыханию так близко, что борода касалась рубахи.
Мальчик бредил: «…не надо… мамка… Нет…»
Отец Силуан перекрестил ребёнка, тихо прошептал что‑то.
Потом обернулся к хозяйке:
— Воды тёплой, не кипячёной. Полведра. И чистую холстину.
Мать кивнула, метнулась к ведру, задела стол, но налила воды. Руки у неё дрожали.
— А вы… — отец, наконец, нашёл слова. — Может, в город? Там докторы… Мы бы… как‑нибудь…
Затворник не взглянул на него.
— Поздно в город, — тихо сказал он. — Сейчас либо здесь, либо нигде.
Продолжение https://dzen.ru/a/aX3miFnUin9RRYmW