Отец Силуан достал из холщового мешочка несколько горьковато-пряных свёртков, щепотку мелкой зелёной травы, сухие корешки. Растолок их в деревянной ступке, которую мать поспешно принесла из закутка, смешал с водой и протянул Аксинье.
— Держи, — его взгляд скользнул по её пальцам, посиневшим от холода. — Осторожно, не расплескай.
Она поднесла чашку к губам Федюшки, придерживая его голову. Затворник приподнял мальчику плечи, другой рукой перекрестил сосуд.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Федя сначала отпрянул, закашлялся, но потом жадно, крупными глотками стал пить, скребя редкими зубами по краю чашки. Жидкость текла по подбородку, мочила рубаху. Аксинье показалось, будто с этим горьким питьём что-то тёмное покидает брата — с каждым глотком дыхание его становится ровнее.
— Теперь холстину вымочи и на лоб положи, — сказал Силуан Аксинье, словно равной. — Меняй, как остынет. А вы, хозяин, — он обернулся к отцу, — в печь подбросьте, только без дыма. Чтоб тепло было, но не жарко.
Отец встрепенулся, будто очнувшись, зашумел поленьями, полез в горнило. Мать, не отрываясь, смотрела то на сына, то на монаха.
— Батюшка… — прошептала она робко, подступая. — А он… выживет?
Он смотрел на неё долго. Взгляд был строгий, но не жёсткий, скорее — тяжёлый, как у человека, который тысячу раз слышал один вопрос, на который не властен ответить.
— Не знаю, — просто сказал он. — Не я жизнь держу. Я только прошу. А вы молитесь. Не мне — Ему, — он кивнул на иконы в углу.
И сам, не разуваясь, опустился на колени посреди избы, прямо на порог. Тихо перекрестился, склонил голову. Губы его зашевелились беззвучно, но казалось, будто слова наполняют воздух.
Аксинья сменила на лбу у Феди компресс, как велели. Вода была уже тёплой, пальцы двигались послушно. И вдруг она поймала себя на том, что слушает не брата, не шорохи избы, а это едва слышное монашеское шептание. Знакомые слова: «Господи», «помилуй», «раба Твоего Феодора». Но между ними, казалось, были и другие, невидимые, о которых ей и не снилось.
Время растянулось. Оно мерялось не треском поленьев, а сменой компрессов и запахом тимьяна от Фединого дыхания. Несколько раз ей казалось, что он вот-вот перестанет дышать — и каждый раз грудь сжималась до боли. Тогда Силуан поднимался, подходил, прикладывал ладонь и снова шептал, глядя на мальчика так, будто видел не его, а что-то сокрытое внутри.
К полудню Федя затих. Не как перед концом, а ровно, протяжно, с тихим вздохом, словно уставший ребёнок наконец уснул. Лоб его стал уже не обжигающим, а просто горячим, щёки влажными. На ресницах повисли крошечные капли — пот или слёзы, Аксинья не знала.
— Спит, — прошептала мать, осмелившись приблизиться.
— Спит, — подтвердил Силуан, и в голосе послышалась усталость. — Если Господь даст, к вечеру жар отойдёт.
Отец, всё время суетившийся у печи, вдруг громко, не по-деревенски, ткнулся лбом в косяк.
— Спасибо тебе, батюшка… — выдохнул он, потом спохватился. — Вам, то есть…
— Не мне спасибо, — чуть жёстко отозвался Силуан. — Благодарите Бога. Я сделал, что мог.
Он поднялся, опёршись о скамью. Аксинья заметила, как дрогнули его пальцы, как он едва качнулся: ночь, метель, дорога — всё легло на него теперь тяжёлым грузом.
— Вы… присядьте, — поспешно сказала она. — Отогрейтесь у печи. Я щей подогрею…
Он поколебался, посмотрел на дверь, за которой выл ветер, потом на спящего ребёнка.
— Присяду, — тихо согласился он. — Ненадолго.
Мать уже ставила на стол глиняный горшок с щами, хлеб, последний кусочек сала. Отец, всё ещё стесняясь, осторожно придвинул табурет. Силуан сел, протянул ладони к теплу.
Вдруг он показался Аксинье не «Божьим человеком», о котором шептались в деревне, а просто усталым мужчиной, таким же, как её отец, только более одиноким. Она чуть не предложила ему остаться, но не решилась.
— Откуда вы к нам? — несмело спросил отец, накладывая щей. — Говорят, из далёкой обители?
Монах кивнул, но не стал рассказывать.
— Был в одном месте, теперь в другом. Вся земля — Божья.
— А люди… — Мать замялась, разливая по мискам. — Говорят, вы лечите.
— Я не врач, — коротко ответил он. — Чем Бог вразумит — тем и помогаю. Травку знаю, молитвы знаю. А дальше — не моё.
Он ел медленно, как привыкший к посту. Аксинья сидела напротив, почти не притрагиваясь к еде. Каждый его жест — как перекрестил ложку, как вытер губы рукавом — врезался в память. Будто смотрела не просто на человека, а на живую икону.
Федя засопел громче, перевернулся. Мать метнулась к нему:
— Шевельнулся! Господи!
— Пусть, — сказал Силуан. — Сон теперь — лучшее лекарство. После вечерни к колодцу выведите, если жар сойдёт. А сейчас не тревожьте.
Он встал, поправил пояс, взял мешочек.
— Пора, — произнёс он. — Дорога может замести.
Отец хотел возразить, но, встретив его взгляд, только перекрестился.
— Мы вам должны, — выдохнула мать. — Хоть картошки, муки…
Он чуть усмехнулся.
— Не за это приходил. Хотите отблагодарить — свечу за здравие Федора поставьте. Да помолитесь за раба Божьего Силуана, — добавил он тихо, будто стесняясь просить о себе.
Проводить его за околицу взялась Аксинья. Отец собирался сам, но Силуан сказал:
— Пусть девица проводит. Она дорогу ко мне знает.
На улице ветер стих, снег лежал тяжёлыми пластами. День был серый, но воздух после избы казался чистым и звонким. Шли молча, шаг в шаг. У покосившегося креста на распутье он остановился.
— Дальше я сам.
Аксинья кивнула, не находя слов. Он посмотрел на неё пристально.
— Не бойся, — вдруг сказал он. — Дома. Делай, что должна, — остальное в Его власти.
Он снова кивнул в сторону церковного купола.
— Я буду молиться… как вы сказали.
— Молись, — одобрил он. — Но не за меня, за себя. За брата. За всех нас.
Он уже хотел уйти, но задержался.
— Ты, Аксинья, сердце своё береги. Не всё, что в нём поднимается, от добра.
Сказал без укора, как предупреждение. Она вспыхнула, словно он прочёл её самую сокровенную, ещё не ясную мысль.
— Постараюсь, — только и выговорила.
Он перекрестил её широким крестом, развернулся и пошёл к лесу. Фигура его быстро растворилась в белой дали.
Аксинья стояла, пока следы не замело ветром. В груди было странно: брат жив, должно быть легче, а на сердце будто проросло зёрнышко, распирая изнутри.
Жар у Федюши сошёл к вечеру, как и сказал Силуан. Ночью он вскрикивал во сне. Аксинье чудилось, что зовёт он её в лес, но дышал ровно.
Наутро он сам попросил воды, потом хлеба. К концу недели уже шаркал по избе в отцовских чунях, обнимал мать и спрашивал:
— А где тот дядька? Чёрный. Хороший.
Мать крестилась:
— Это Божий человек. Тебя спас.
Отец хмурился, но не спорил. Теперь он иначе смотрел и на сына, и на иконы.
По вечерам он часто вставал на колени, утыкался лбом в лавку и шептал: «Господи, прости… помилуй…» Аксинья делала вид, что спит, но слышала его шёпот.
В деревне скоро узнали про чудо. Старуха Авдотья, навестившая их, покачала головой:
— Был как полено, а теперь на своих ногах. Благодать…
У ворот потом толпились бабы с коромыслами, шептались:
— Говорят, Аксинькина брата вытянул.
— Да не колдовство ли?
— Авдотья говорит — Божий. Она знает.
Аксинья делала вид, что занята, но уши горели. При имени «Силуан» щемило под сердцем. Она помнила его слова: «Сердце своё береги». И не знала, от кого больше беречься — от чужих пересудов или от самой себя.
Продолжение https://dzen.ru/a/aX3oDXl-aCWiTI0l