РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Колхоз «Рассвет» встретил их не песней и не шумной толпой.
Встретил тяжёлой, хлюпающей грязью на единственной улице, покосившимися заборами и тишиной, в которой слишком отчётливо был слышен скрип их подводы да далёкий, усталый голос женщины, окликавшей кого-то за избой.
Было бедно, пустынно и как-то придавленно, будто и земля, и люди ещё не распрямили спины после долгой, страшной зимы войны.
Председатель Григорий Никифорович подвёл лошадь к крайней, стоявшей чуть в стороне от других, избе.
Дом был неказистым, низким, с провалившейся в одном углу соломенной кровлей. Окна зияли чёрными, пустыми дырами, одно из них было забито кривой, рассохшейся фанерой. Калитка оторвалась и валялась в бурьяне.
— Вот, — коротко бросил председатель, сползая с подводы. — Федосов Игнат строил. На фронте в сорок третьем под Орлом остался. Жены не было, дети в город уехали ещё до войны. Стоял пустой. Бери, живи. Никто слова не скажет.
Матвей молча снял свои пожитки. Он подошёл к дому не как к новому жилищу, а как к очередному объекту для осмотра, вроде разбитой грузовой полуторки, которую надо было поставить на колёса. Открыл скрипучую дверь на волю ветра. Внутри пахло плесенью, мышами и холодной золой. Полутёмная клеть. Печь с треснувшей заслонкой. Две пустые комнатушки с остатками ободранных обоев, свисающих, как шкура. Полы скрипели и прогибались. В углу — грубая, самодельная кровать без матраца. Но была крыша над головой. Были стены. Здесь было сухо. Этого пока хватало.
Он вышел во двор. Заросший бурьяном огород, покосившийся сарай с проваленной крышей, колодец с заклинившим воротом. Всё было мёртво и заброшено. И в этой заброшенности была своя, горькая сроднённость с его собственным состоянием.
Ремонтировать? Да. Надо было чем-то занять руки. Чтобы не думать. Чтобы не слышать тишину, которая на самом деле была полна голосов из шкатулки. Он отыскал в сарае старую, рассохшуюся банку. В ней, перемешавшись с трухой и паутиной, лежали гвозди. Ржавые, погнутые, разных калибров. Ни одного ровного. Он высыпал их в карман гимнастёрки. Звук был тупым, безнадёжным. Теперь нужен был инструмент.
Он вышел за калитку и посмотрел на соседний дом. Он стоял ближе других, выглядел немного опрятнее: окна затянуты чистой, хоть и старой, марлей, на крыльце подметено. Признак жизни. Чужой жизни. Матвей, стиснув зубы, направился туда. Каждой клеткой он хотел остаться в своём углу, в своей раковине. Но нужен был топор.
Он постучал костяшками пальцев в облупившуюся раму. Сначала тишина. Потом за марлей мелькнула тень, послышались осторожные шаги. Дверь приоткрылась не сразу, сначала её придержали на цепочке, которой не было. В щели показалось лицо.
Женщина. Молодая. Лет двадцати пяти, не больше. Лицо бледное, правильное, с большими, очень светлыми глазами, казавшимися огромными на исхудавшем лице. Русые волосы, тусклые от тяжелой работы и плохого питания, были гладко зачёсаны и собраны в тугой узел на затылке. На ней было простое, вылинявшее платье и тёплый, мужской, явно не по размеру, вязаный свитер. Она смотрела на него настороженно, изучающе, без страха, но и без приветливости.
— Да? — голос у неё был тихим, низковатым для женщины, и немного хриплым, будто от долгого молчания или простуды.
— Инструмент, — выдавил Матвей, не глядя ей в глаза, уставившись куда-то в районе её плеча. — Топор. Пила. Молоток если есть. Дом… ремонтировать надо.
Она не ответила сразу. Её взгляд скользнул за его спину, к дому Федосова, потом вернулся к его лицу, к седым вискам, к пустым глазам. Что-то в её собственном взгляде дрогнуло, смягчилось. Не жалость. Узнавание. Она видела перед собой того же, кем была сама, — человека, которого война выскребла до пепла.
— Подождите, — сказала она и скрылась в глубине избы.
Он стоял, глядя на скрипучие половицы крыльца, на аккуратно сложенную в углу вязанку хвороста. Слышал из-за двери глухие шаги, скрип полки. Через пару минут она вернулась. В руках у неё был небольшой, но крепкий на вид топор с аккуратно обмотанной изолентой рукоятью, старая, с разведёнными зубьями пила-ножовка и тяжелённый молоток с обтёсанной, потемневшей от пота ручкой.
— Вот, — протянула она. — Пилу, может, подточить надо. Топор в порядке.
Он взял инструменты, кивнул. Вес топора в руке был знакомым, почти успокаивающим.
— Спасибо.
Развернулся, чтобы уйти.
— Вы… — её голос остановил его. Он обернулся. Она стояла в дверном проёме, обняв себя за плечи, будто от холода, которого не было. — Вы рядом жить будете? В игнатовом доме? — спросила она тихо, и в её вопросе не было праздного любопытства. Был расчёт. Расчёт на соседа. На возможную помощь. На то, что она больше не будет одна на этом краю.
Он кивнул. — Да. Поселили.
— Я… Евгения. — Она назвалась, не предлагая руки, просто обозначив факт. — Женя.
Он снова кивнул, уже не зная, что сказать. Просто стоял, держа в руках инструменты, этот ключ от его нового, вынужденного существования.
— Ладно, — сказала она, словно отпуская его. — Если что… инструмент, что ли… я тут.
И, не дожидаясь ответа, мягко прикрыла дверь.
Матвей пошёл обратно, к своему дому. Топор оттягивал руку. В голове, сквозь привычный туман, пронеслась мысль: «Мужской свитер. Слишком большой. Погиб под Сталинградом». Он не знал, откуда эта уверенность. Но знал. Он видел таких, как она, много. Молодых вдов с пустыми глазами, носивших одежду не вернувшихся мужей. Сестры по несчастью. Только её несчастье было, может, проще. Чище. Не такая изощрённая, леденящая душу пытка, как его — найти пустоту вместо дома.
Он переступил порог своей избы, бросил инструмент на пол с глухим стуком. Звук отозвался в пустых комнатах. Он подошёл к окну, выходящему на двор Евгении. Там уже никого не было. Только марля на окне белела тусклым пятном.
Он повернулся, окинул взглядом свою новую берлогу. Сперва нужно было вставить стекло. Потом починить пол. Потом попробовать растопить печь. Дело. Бесконечное, механическое дело. Руки сами потянулись к топору. Он разыскал в сарае несколько полуистлевших досок. Примерил к оконному проёму. Всё было не то, не так. Но надо было начинать. С этого кривого гвоздя, этой покоробленной доски, этого молчаливого соседства с такой же, как он, одинокой душой за покосившимся забором. Дорога кончилась. Начиналась жизнь-существование. Первый день.
Работа поглотила его с головой. Она стала той самой плотиной, что сдерживала нахлынувшую пустоту. Матвей не жил в доме — он осаждал его, методично, как солдат берёт укреплённую высоту. Каждый день начинался с рассветом и заканчивался, когда в глазах темнело от усталости, а руки не слушались.
Сначала были окна. Он нашёл на колхозном складе несколько старых, мутных, но целых стёкол. Аккуратно вынул прогнившие штапики, выскоблил рамы, заменил разбитые фрагменты. Когда вставил первое стекло, в избу, долгие годы знавшую только тьму и сквозняки, ворвался квадрат холодного, весеннего света. Он лег на запылённый пол, высветив кружащие в воздухе пылинки. Это был первый, маленький акт изгнания тьмы.
Потом пол. Он разобрал самые скрипучие, проваленные доски в сенях, заменил их теми, что нашёл в сарае. Работал молча, сосредоточенно, лицо его было неподвижной маской, только мышцы на скулах напрягались от усилия. Стук топора и скрежет пилы разрывали тишину, становятся единственным звуком его существования. Он не думал, не вспоминал. Он только делал. Руки, привыкшие к рулю и штыку, теперь учились держать рубанок, выверять уровень.
Постепенно дом переставал быть склепом. Он становился просто неуютным, холодным, но целым помещением. Появилась грубая, сбитая из досок табуретка. Задышала, наконец, печь — после долгой чистки и ремонта кирпичной кладки. Первый дымок, потянувшийся из трубы в прохладное утро, был не признаком жизни, а техническим фактом, но он грел.
А потом настал черёд двора. Заросший, колючий бурьян по пояс, крапива, лопухи — всё это было зримым воплощением запустения, которое он носил внутри. Однажды утром, найдя в сарае затупленную, со сбитой рукоятью, но ещё крепкую косу, он вышел на солнце.
Скинул шинель. Остался в гимнастёрке, уже пропахшей потом и древесной пылью. Поплевал на ладони, привычным движением развернул клинок. И начал. Первый взмах — неуверенный, коса зарылась в плотную стену травы. Он поправил хват, размахнулся снова. И пошло.
Работа с косой была медитативной и карающей. Ритмичные, широкие взмахи. Ровное, свистящее ши-и-их клинка, рассекающего стебли. Глухой стук косы о землю при замахе. Постепенно тело вспомнило давний, ещё довоенный навык. Плечи и спина включились в единый, мощный механизм. Он шёл, отступая ровными рядами, и за ним оставалась полоса скошенной, примято-зелёной массы, обнажавшая тёмную, влажную землю. Солнце припекало спину, пот стекал по вискам, смешиваясь с сединой, заливал глаза солью. Он не вытирал его. Он просто косил. Выкашивал эту дикую поросль, метр за метром, как будто мог таким же махом выкосить и бурьян в собственной душе. Мышцы горели приятным, чистым огнём, заглушая иной, внутренний пожар.
---
В это время из-за марли в окне соседнего дома за ним наблюдали. Евгения стояла в полумраке горницы, прислонившись к косяку, и смотрела. Не из праздного любопытства. Её взгляд был пристальным, анализирующим.
Она видела, как работают его сильные, жилистые руки — уверенно, без суеты, с той самой фронтовой выучкой, что превращает любое дело в чёткий алгоритм. Видела, как напрягается спина под мокрой гимнастёркой, как играют мышцы на предплечьях при каждом взмахе. Видела его лицо — хмурое, сосредоточенное, с резко очерченным, красивого, строгого рисунка ртом и высокими скулами. И этот контраст — мужская сила и преждевременная, седая проседь на висках, словно иней, выпавший на ещё молодое дерево, — заставлял что-то сжиматься у неё внутри.
«Война виной всему», — тихо подумала она, и мысль эта была не новой, но каждый раз отзывалась свежей болью. Она видела эту седину и на висках у других, вернувшихся. Но в его глазах... в его глазах была не просто усталость. Была глубина, в которую страшно было заглянуть. Пустота, в которой, казалось, застрял отблеск чего-то ужасного и непоправимого. Он был не просто солдатом, вернувшимся с фронта. Он был человеком, которого война добила уже после того, как отгремели залпы. Она чувствовала это интуитивно, кожей одинокой женщины, научившейся считывать чужие раны без слов.
Она задумалась, сама не зная о чём. О той же войне, о своём Ване, ушедшем после свадьбы и канувшем в сталинградскую мясорубку. О своей тихой, бесплодной жизни, где работа в поле сменялась одинокими вечерами у печки. И тут её мысли прервал чёткий, негромкий стук в дверь.
Евгения вздрогнула, отпрянула от окна, как школьница, застигнутая за подглядыванием. Сердце ёкнуло — не от страха перед мужчиной, а от неожиданности вторжения в её размеренное, одинокое существование. Она оправила платье, потрогала волосы и подошла к двери.
Открыла. На пороге стоял Матвей. Он был без шинели, в той же гимнастёрке, тёмной от пота на груди и спине. В руках он держал её инструменты — топор, пилу, молоток. Лицо его было влажным, дыхание ровным, но чуть учащённым от работы.
— Вернул. Спасибо, — сказал он просто, протягивая ей инструменты. Голос его по-прежнему звучал глухо, с лёгкой хрипотцой, но уже не так ржаво, как в первый день.
Она молча взяла. Их пальцы на миг коснулись — её холодные, его — горячие и шершавые.
— Не за что, — пробормотала она, опустив глаза.
Он не уходил сразу. Стоял, словно что-то обдумывая, и его взгляд, скользнув мимо неё, на мгновение оценивающе окинул её дом — чистый, бедный, с аккуратно застеленной кроватью, иконкой в углу, глиняным кувшином на столе. Это был взгляд не любопытства, а скорее тактической оценки пространства, привычка солдата и шофёра.
— Вы одна живёте? — спросил он наконец, и вопрос прозвучал не как допрос, а как констатация странного, на его взгляд, факта. В доме не было ни детских следов, ни мужских сапог у порога, ни того особого беспорядка, что бывает там, где есть семья.
Евгения почувствовала, как по спине пробежали мурашки. Прямой, почти грубый вопрос застал её врасплох. Она кивнула, не поднимая глаз.
— Одна. Муж… под Сталинградом остался. — Она произнесла это ровно, без дрожи, как давно заученную, горькую формулу.
Он молча кивнул в ответ, и в его взгляде промелькнуло то самое узнавание, которое она видела в первый день. Да. Он понял. Не её историю, а состояние. Состояние человека, оставшегося на обочине жизни, когда основной поток ушёл вперёд.
Он больше ничего не спросил. Кивнул ещё раз, уже на прощание, развернулся и пошёл через двор к своему дому, к скошенному уже наполовину бурьяну, к своей тишине и своей работе.
Евгения закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и зажмурилась. В ушах ещё стоял его голос. «Вы одна живёте?» Простой вопрос. Но он был первым, кто задал его ей за долгое время не из праздного любопытства, а словно проверяя почву под ногами потенциального товарища по несчастью. Она вдруг с острой ясностью осознала, что теперь он здесь. Не просто мимолётный гость, а сосед. Молчаливый, седой, несущий в себе какую-то страшную тайну, но живой. И от этого осознания стало и чуть менее пусто, и чуть более страшно. Потому что чужое горе, поставленное рядом с твоим, уже не позволяло просто тихо тлеть. Оно требовало какого-то, пусть молчаливого, со-присутствия. А она давно отвыкла и боялась даже этого.
Сырость въелась в стены, в промозглые половицы, в сам воздух, от которого кости ныли тупой, привычной болью. Дом молчал, пустой и холодный, как склеп. Под низким навесом, пахнущим прелыми листьями и мышами, Матвей нащупал в темноте несколько полешек сыроватых дров. Растопка далась не сразу, но вот, с глухим посвистом, в чреве печи ожил огонь. Оранжевые языки лизнули черную слюду чугунной дверцы, и по комнате поплыли первые, неуверенные струйки тепла.
Матвей присел на чурбак у огня, протянув к живительному жарку натруженные, огрубелые ладони. Пламя танцевало в его потухших глазах, но не могло их разжечь. Мысли, тяжелые и бесформенные, как булыжники, давили изнутри. С чего начать? Вопрос висел в сыром воздухе, не находя ответа. Опять с чистого листа. Страница, испещренная когда-то именами, смехом, будущим, была вырвана жизнью дотла. Остался лишь безликий, промокаемый лист одиночества. И тишина. Такая громкая, что в ушах звенело.
Стук был столь робким, что слился со звуком потрескивающих поленьев. Потом щелкнула щеколда, и в дверную щель, вместе с клубящимся вечерним холодком, проскользнула Евгения. В руках у нее глиняная миска, прикрытая чистым, но потертым рушником.
— Я принесла вам… покушать, — голос ее звучал приглушенно, будто она боялась спугнуть тишину. — Вы проголодались, наверное, за день.
Она поставила миску на стол, и ее темно-синие глаза, глубокие, как осенние озера, встретились с его взглядом. В них плескалась вина и бездонная, щемящая жалость. Ей было тяжело смотреть на этого сильного, сломленного титана, которого война, словую жернова, перемолола, оставив лишь тень да пепел в душе. Историю его председатель в поле бабам рассказывал, шепотком, пока рожь жали. И в сердце Евгении тогда вонзилась острая спица сострадания. Сейчас хотелось просто подойти, обнять эту могучую, согбенную спину, погладить по колючей, коротко остриженной голове, как ребенка. Но она лишь вздохнула, и на ее губах дрогнула светлая, печальная улыбка.
— Ну, я пойду… Если что — заходите.
Матвей молча поднялся. Движения его были медленными, будто скрипели не суставы, а внутренние шестерни. Он вышел за ней в сгущающиеся сумерки. Воздух был студеный, обжигающий легкие. Он, щурясь, закурил, и призрачный свет конца дня заиграл на его резких, иссеченных морщинами скулах. Они стояли рядом на темном крыльце, и это молчание было гуще и красноречивее любых слов. Оно вибрировало между ними, наполненное невысказанным. Ему, вымороженному до самого нутра, отчаянно хотелось тепла. Не печного, а живого. Домашнего уюта, тихого шепота, простого женского внимания. Отпускать ее в эту темноту, в ее одинокий дом, не хотелось.
И она не уходила. Стояла, чуть склонив голову, слушая, как он затягивается папиросой, чувствуя его близость кожей.
— Может, чай попьем? — вдруг вырвалось у нее, и она тут же потупилась, будто сказала что-то непристойное.
Он взглянул на нее, на ее опущенные ресницы, на руки, нервно тереблящие конец платка.
— Можно, — хрипло ответил он, бросая окурок и тут же затаптывая его сапогом.
В ее горнице пахло сушеными травами, хлебом и тишиной долгого женского одиночества. Евгения быстро задернула занавески на окнах, отгораживаясь от всего мира, и усадила его за стол. Ложка звенела о фаянсовую кружку, пар от чая струился нежной дымкой. Она села напротив, и снова эта нервная, робкая улыбка тронула ее губы. Она жила одна, и эта пустота годами точила ее изнутри. Хотелось крепкого мужского плеча рядом в ночи, детского смеха, который так и не прозвучал в этих стенах. И вот сейчас, сама судьба, казалось, привела к ее порогу шанс. Шанс согреться. Она боялась его упустить.
Их взгляды встречались и снова бежали в сторону. Он видел перед собой красивую, статную женщину, полную сдержанной силы и тихой грусти. Ему хотелось забыть. Забыть войну, пепелище, боль. Провалиться в забвение в ее объятиях, почувствовать себя просто живым мужчиной.
Им не нужны были слова. Понимание вспыхнуло между ними, как та самая спичка в темном подполье. Они потянулись друг к другу одновременно, будто давно договорились об этом жесте. Первый поцелуй был неловким, испуганным. Он ощутил на своих губах мягкую дрожь ее рта, она — колючую, обветренную щетину его щек. Евгения вся затрепетала, как осенний лист: он был первым после долгих лет пустоты, первым, кому она отдавалась душой и телом.
Матвей, ощущая эту трепетную хрупкость, приостановился. Он осторожно отстранился, заглянул в ее синие, полные слез и доверия глаза.
— Не пожалеешь потом? — прошептал он хрипло, губами у самого ее уха, и его дыхание обожгло ее.
В ответ она лишь прижалась горячим лбом к его плечу, отрицательно качая головой. Нет. Не пожалеет.
Дальше было не сдержать той лавины, что накопилась в их одиноких душах. Поцелуи стали жадными, голодными, лишенными всякой осторожности. Они искали в друг друге потерянное тепло, подтверждение того, что еще живы, еще могут чувствовать. Это был немой диалог тел, крик кожи, уставшей от одиночества.
А потом… потом была тишина, нарушаемая только треском дров в печке и мерным дыханием. Лежа рядышком в потемках, они говорили. Тихо, обрывочно. О прошлом, которое у каждого было своим, но одинаково горьким. Евгения лежала, прильнув щекой к его мощной груди, слушая стук сердца, вдыхая сложный, терпкий запах мужчины, табака и дорожной пыли. Ей было немного стыдно, но стыд этот тонул в огромном, всепоглощающем спокойствии. Под этот мерный стук, под его тяжелую, теплую руку на своей спине, она потихоньку отплыла в глубокий, безмятежный сон, которого не знала много лет. А он лежал, глядя в потолок, и впервые за долгое время в его внутренней пустоте не выло ледяным ветром. Было тихо.
. Продолжение следует...
1 глава
Глава3.