Часть 2.
Полдень стоял знойный и неподвижный. Воздух над тропинкой, взбегавшей в гору, колыхался марево́м, и казалось, сама земля тяжело дышала раскаленным паром. Иван шел впереди, широко и упруго ступая по пыльной дороге. В его загорелых, сильных руках покачивались два полных ведра, отнятые у Лиды. Вода, переливаясь через края, оставляла на серой пыли темные, быстро исчезающие пятна.
Лида плелась следом, прикрыв глаза от солнца. Взор ее, полный немого упрека, не отрывался от широкой спины Ивана, от затылка, влажного от пота. Но мысли его были далеко — они опережали его шаги, уже переступали порог знакомого двора и видели, как встретит его Клава.
Двор встретил их тенью старой ракиты. Иван уперся ногой в серую калитку, та с легким скрипью подалась, и он шагнул внутрь. Лида, словно сбросив тяжесть, порхнула вперед, легкая и стремительная, как ласточка. Она влетела в сени, а оттуда — в избу, и с порога, еще не переводя дух, звонко возвестила:
— Клавдия! К тебе кавалер пожаловал!
В горнице пахло теплом печи, душистым хлебным квасом и тестом. Клавдия стояла у дежы, меся тугое тесто. Белая мука легла на ее темные косы, а щеки, и без того румяные, зарделись еще ярче от нежданной вести. Она смахнула ладонью со лба непослушную прядь, оставила работу и, смущенно обтирая руки об фартук, вышла на крыльцо.
Иван стоял посреди двора, залитый солнцем. Высокий, статный, в простой, но чистой рубахе, навыпуск. А в его руках, таких неуклюжих от постоянной работы, с нежной осторожностью лежал букет — белые ромашки с желтыми, как маленькие солнца, сердцевинками. Скромные, пахнущие медом и степным ветром.
— Здравствуй, Клава, — голос его прозвучал грубовато, с внезапной робостью. — Вот, зашел к вам… перед покосом. Это… тебе.
Он протянул цветы. Клава взяла их, и легкий, горьковатый аромат окутал ее.
— Спасибо, Ваня… Красивые…
Он, ободренный, сделал шаг ближе. В его глазах, цвета спелой ржи, загорелся неуверенный, но жаркий огонек.
— Клавдия… пойдем вечером погуляем? А? — спросил он, и в этих простых словах была вся надежда его молодой, нетерпеливой души.
Клава взглянула на него, на эти верные, любящие глаза, на букет, прижатый к груди. Зачем томить? Ведь знают друг друга с детства, с тех самых игр у речки. Любит ли она его? Да, любит. Пусть не той безумной, поэтической страстью, о которой шепчут в сказках, а тихой, прочной, хозяйской любовью. Этого, наверное, и довольно.
— Пойдем, — просто сказала она, и улыбка тронула ее губы.
Вечер был тихим и бархатным. Небо на востоке темнело, уходя в глубокий синий цвет, а на западе еще тлела золотая полоска заката. Иван, принарядившийся в новую косоворотку, зашел за Клавой. Они пошли молча, плечо к плечу, по знакомой тропке, мимо покосившегося колодца-журавля, мимо заброшенной мельницы, что чернела на фоне светлеющего неба, как сказочный великан.
Вышли на край поляны, к высокому, душистому стогу, поставленному еще в прошлом году. Сено пахло солнцем, сухими травами и летом. Они присели у его подножия. В вышине одна за другой зажигались звезды — сперва робкие, потом все смелее, рассыпаясь по темному бархату бесчисленным серебряным зерном.
Долго говорили они о пустяках — о предстоящем покосе, о соседях, о видах на урожай. А потом Иван, словно набравшись мужества у этой тихой ночи, взял ее руку. Его пальцы были шершавыми, твердыми, но прикосновение — бережным.
— Клавдия… я все думаю. Давай не будем больше ждать. Позволь, я завтра же подойду к твоим родителям… попрошу твоей руки. Станем мужем и женой. Я дом поправлю, будем жить… Хорошо?
Клавдия смотрела вверх, на Млечный Путь, раскинувшийся через все небо сияющей дорогой. В душе ее не было бури, только тихое, спокойное течение, как в глубокой реке подо льдом. Он — хороший, работящий, сердце у него золотое. С ним будет надежно. С ним будет жизнь.
— Хорошо, Ваня, — тихо ответила она. — Давай.
Свадьбу сыграли через месяц, шумную, яркую, с гармонью, песнями и хлебосольным столом. Все казались счастливыми. Но в самом темном углу горницы, прижавшись к косяку, стояла Лида. Глаза ее, горящие, как угли, не отрывались от молодых. Она видела, как Иван бережно ведет Клавдию в танце, как смотрит на нее — с обожанием, с бесконечной преданностью. И в ее душе, молодой, горячей и не знающей удержу, поднялась черная, ядовитая волна. Ревность, горькая и едкая, смешалась с завистью, жгучей, как пламя.
«Нет, — шептало что-то внутри нее, смотря вслед счастливой паре. — Нет, не бывать этому. Не ее. Он будет моим. Обязательно будет».
И она, еще не зная как, уже поставила себе эту цель — твердую, как кремень, и опасную, как лезвие косы в темноте.
Первая ночь после свадьбы была тихой и странно беззвучной. Гулянье стихло, гости разошлись, и в новой, еще пахнущей смолой и краской горнице повисла та хрупкая, звенящая тишина, которая бывает только между двумя людьми, внезапно оставшимися наедине наедине с целой жизнью.
Клавдия стояла у кровати, застеленной белоснежным, вышитым ее же руками, покрывалом. Она медленно расплетала тяжелую косу, и пальцы её дрожали. Белая ночная сорочка, тоже с кружевами — приданое, бережно хранимое с шестнадцати лет, — лежала на резном дубовом сундуке, будто ожидая своего часа. Она казалась иконой в этой простой комнате, чем-то неземным и хрупким.
Иван, скинув праздничную рубаху, сидел на лавке и смотрел на неё. Его сердце билось часто и горячо — в нём бушевала и нежность, и гордость, и жгучее нетерпение. Он мечтал об этой ночи долгие месяцы, представляя её страстной, нежной, полной взаимного открытия.
— Клава, — голос его прозвучал глухо, сдавленно. — Не бойся.
Она лишь кивнула, не поднимая глаз. Страх не был главным. Главным была ледяная скованность, оковывавшая её душу и тело. Всё, чему учила мать — «терпи, милая, долг твой», — застыло внутри комом холодного страха не угодить, сделать что-то не так.
Когда он, наконец, подошел и обнял её, она не отстранилась, но и не прильнула. Её тело оставалось напряженным.Её молчание, её робкие, неумелые и осторожные прикосновения, а потом — зажмуренные глаза и тихий, почти неслышный вздох вместо страсти… Всё это обрушилось на Ивана ледяной волной разочарования.
Он ждал огня, а получил холодную, прекрасную статую. Ждал ответа, а встретил покорное терпение. Это была не его пылкая, желанная Клава из грёз, а скованная условностями девушка, исполняющая супружеский долг.
И так было не только в первую ночь. Последующие дни и недели несли с собой то же самое. Постель стала для Ивана местем тихого отчаяния. Клавдия была чиста, послушна, но абсолютно холодна. Она отдавалась, но не делилась собой. Между ними лежала невидимая стена, и каждое их ночное единение лишь укрепляло её.
Однажды вечером, после особенно тягостного молчания за ужином, чаша терпения переполнилась. Иван резко отставил пустую миску, и та гулко стукнула о стол.
— Да что же это такое, Клава?! — вырвалось у него, и голос прозвучал грубее, чем он хотел. — Мы живём, как чужие!
Клавдия вздрогнула, опустила глаза в тарелку. Щёки её залил болезненный румянец.
— Я… я всё делаю, Иван. Дом веду, стряпаю…
— Дома мне мало! — Он встал, зашагал по горнице. — Я не барин, чтобы только об столе да уюте думать! Я муж твой! А ты… ты будто льдинка! Неужели не видишь?
— Я не знаю, как иначе… — прошептала она, и в голосе её послышались слёзы. — Я стараюсь…
— Стараешься! — он горько рассмеялся. — В постели стараешься? Это не старание нужно, Клавдия, а душа! Жар! А у тебя… пустота.
Он сказал это жестоко, осознавая это, но уже не в силах сдержать накопившуюся горечь. Он хотел ранить, потому что сам был ранен.
Клавдия не ответила. Она молча встала, собрала посуду и вышла в сени. Там, прислонившись к холодным бревнам стенки, она тихо плакала, чувствуя себя беспомощной и потерянной. Она любила его. Любила его доброту, его силу, его смех. Но эта сторона жизни была для неё тёмным, страшным лесом, где она заблудилась. И от этого её любовь становилась всё более молчаливой и виноватой.
Жизнь, которую она представляла себе в радужных мечтах, не налаживалась. В доме был порядок, но не было тепла. В отношениях — долг, но не было той бесшабашной близости, которая, как она смутно догадывалась, должна быть между любящими.
Отчаявшись, Клавдия решилась на то, чего давно не делала — отправиться за советом к матери. Не за житейской мудростью, а за тем, самым сокровенным знанием, которое передаётся от женщины к женщине тихим шёпотом.
В родительском доме пахло так же, как в её детстве: тмином, сушёной мятой и печным теплом. Мать, приветливая и уставшая, обрадовалась ей, засуетилась с самоваром. Они сидели в горнице, и Клавдия, краснея и запинаясь, под звонкий треск дров в печи начала свой мучительный рассказ. Слова давались с трудом, обрывками.
— Мам… а как… с мужем-то… чтобы не как чужая… Он говорит, холодная я… А я не знаю, как иначе… Люблю же его…
Мать слушала, кивая, лицо её выражало понимание и лёгкую грусть.
— Милая моя, — начала она тихо, голосом, привычным к утешению. — Мужик он горячий… Ему ласки надо, нежности… Не бойся ты его, душой к нему потянись… Бывает, с непривычки-то страшно, а потом…
Их разговор, тихий и доверительный, лился за закрытой дверью горницы. Но они не знали, что в тёмных сенях, за неплотно прикрытой дверью в соседнюю комнату, стояла, затаив дыхание, Лида.
И слушала. Впитывала каждое слово, каждый смущённый вздох, каждый совет матери. И по мере того как разворачивалась картина неудач и холодности в браке Клавдии, на лице Лиды расцветала медленная, торжествующая улыбка. В её глазах вспыхивал азарт охотника, вышедшего на верный след.
«Холодная, — мысленно повторяла она, и это слово было для неё слаще мёда. — Не удовлетворяет его. Не знает, как…»
Она отодвинулась от двери, бесшумно ступая по половикам. В душе её уже зрели планы, простые и безжалостные, как серп. Теперь она знала слабое место. Знала, чего не хватает её красивому, страстному Ивану. И она была полна решимости дать ему это. Дать то, в чём он так отчаянно нуждался — жар, отклик, безоглядную страсть.
Лида тихо выскользнула во двор, где уже клубился вечерний туман. Она смотрела в сторону дома, где теперь жил Иван, и её улыбка стала твёрдой, почти жестокой.
«Скоро, Иван, скоро, — шептали её мысли. — Твоя правильная, холодная жена не может дать тебе того, что могу дать я. И ты это поймёшь. Ты будешь моим».
Осень вступила в свои сырые права. Дожди, мелкие и назойливые, шли не переставая, превращая дорогу в колею липкой, чёрной грязи, а воздух — в ледяную, промозглую вату. Небо, низкое и свинцовое, давило на крыши, на пожухлые огороды, на душу.
Под вечер, когда сумерки начали быстро слизывать последние проблески света, Иван вышел во двор. Тоска грызла его нутро — тоска от нескончаемой хмари, от молчаливых ужинов с Клавой, от этого чувства несостоявшейся близости, которое стало их общим домом. Он, с силой вгонял топор в сырые поленья.Натаскал воду в маленькую, покосившуюся баньку на задворках и растопил её. Вскоре из кривой трубы повалил густой, белый дым. Он не поднимался столбом, а стелился по мокрой земле, цепляясь за мокрые тыны, ползя низко, будто и ему не было сил оторваться от этой хмари.
В избе пахло душно и сытно: варёной картошкой и жареными грибами. Клавдия, бледная и как будто ещё более хрупкая в тусклом свете керосиновой лампы, молча ставила на стол миски. Её движения были привычно чёткими, но в них не было ни капли радости от общего ужина.
Они ели почти молча. Только ложки позванивали о глиняные края. Наконец, Клавдия отодвинула свою почти нетронутую тарелку.
— Что-то я… плохо себя чувствую, — тихо сказала она, не глядя на мужа. — Голова раскалывается. Я, пожалуй… пораньше лягу. Отдохну.
Иван взглянул на неё. При свете лампы её лицо казалось восковым, с синеватыми тенями под глазами. И в нём, поверх досады и обиды, шевельнулось что-то вроде жалости.
— Хорошо, конечно, — ответил он, и голос его смягчился. — Отдыхай, родная. Выспись.
Она кивнула, слабо улыбнувшись уголками губ, и пошла за занавеску, отгораживающую кровать. Иван доел свою порцию, одиноко гремя ложкой. Тишина в доме, нарушаемая только треском дров в печи и завыванием ветра в трубе, снова сомкнулась над ним, тяжёлая и невыносимая.
Он встал, решительно надел старую, пропахшую дымом и потом телогрейку.
— Я в баню, — громко сказал в пустоту, больше для себя. — Хоронько пропарюсь. С грязи да с хандры этой.
Баня была маленьким раскалённым миром, отгороженным от сырой осени. Воздух, густой от пара и запаха докрасна раскалённых камней, обжигал лёгкие. Иван, скинув одежду, поддал на каменку ковшом водицы. Шипение было оглушительным, волна влажного жара ударила в лицо. Он сел на полок, обдаваясь этим животворным зноем, и закрыл глаза. Здесь, в этом простом очищении тела, было временное забвение. Пар выбивал из пор не только грязь трудового дня, но и часть той душевной усталости, что копилась неделями. Он сидел, обхватив колени, и его сильное тело, покрытое каплями пота, постепенно расслаблялось.
А в это время во внешнем, холодном и мокром мире, двигалась тень. Лида, закутанная в тёмный, выцветший платок и большой мужской пиджак, пробиралась по задворкам, ступая по лужам и грязи с кошачьей осторожностью. Эта слежка стала её навязчивой привычкой, тёмным ритуалом. Прижавшись лбом к холодному стеклу их окна, она наблюдала за жизнью сестры и её мужа, как за пьесой, где ей самой была уготована роль роковой героини.
Сегодня она видела, как Клавдия, побледневшая, рано скрылась за занавеской. Видела, как Иван, мрачный и одинокий, доедал ужин. А потом — как он, с решительным видом, направился в баню. Сердце в её груди забилось часто и неровно, не от холода, а от внезапной, ослепляющей уверенности.
«Сегодня, — прошептали её губы, и дыхание оставило мокрый след на стекле. — Именно сегодня».
Её план, зревший в голове с того дня, когда она подслушала разговор, был прост и дерзок. Он строился на знании: знании его тоски, её холодности и этой осенней, всеобщей разобщённости. Баня, тёплый и интимный мирок, отделённый от дома, была идеальной сценой. В ней не было места правильной жене и долгу. В ней было место только жару, плоти и страсти.
Лида отодвинулась от окна и, скользя как призрак между мокрыми стволами яблонь, направилась к бане. Из-под двери струился свет и выбивался пар. Она прислушалась: внутри было тихо, только шипели камни да поскрипывали доски. Улыбка, хитрая и торжествующая, тронула её лицо. Она сбросила тяжёлый пиджак, оставшись в одной тонкой, домашней кофте. Поправила волосы. Она не была похожа на уставшую, бледную Клавдию. Она была полна жизни, дерзкого огня и готовности взять то, что считала своим по праву желания.
Сделав последний глубокий вдох сырого ночного воздуха, Лида бесшумно приоткрыла низкую банную дверь и скользнула внутрь, в густой, обволакивающий пар.
Жар ударил ей в лицо. В полумраке, прорезаемом лишь тусклым светом свечи, она различила его мощный силуэт на полке.
— Иван… — выдохнула она, и голос её прозвучал не как шёпот,а низко, смущённо-дерзко. — Прости… что помешала. Дверь-то не заперта была…
Иван вздрогнул и резко обернулся, протирая глаза от пара. Он с трудом различал черты в клубах влажной мглы, но по силуэту, по звуку голоса понял, кто перед ним. И от неожиданности, от этого вторжения, у него не нашлось сразу ни гнева, ни слов. Было лишь ошеломление. И какое-то странное, щемящее ожидание в тисках безысходного вечера.
Продолжение следует ....