Следующая весна пришла с неясной, промозглой оттепелью. Она не пахла, а хлюпала под ногами, и ветер гулял по оголённым огородам, шурша прошлогодней ботвой. В эту весну в их дом пришла не зелень, а повестка из военкомата. Павел Васильевич Дорохин призывался в ряды Советской Армии для прохождения срочной службы.
Павлик держал зелёный листок в руках, и лицо его было серьёзным, почти торжественным. Не было страха — была гордая, мальчишеская решимость. «Родине служить надо, Аннушка, — говорил он, укладывая в потрёпанный вещмешок мыло, бритву и тетрадь для писем. — Я обязательно вернусь.
Аннушка кивала, сжимая в руке платок, чтобы не расплакаться. Она понимала. Это был долг. Так было у всех. "Я буду ждать, Павел. Каждый день писать письма."
Их последняя ночь была на сеновале у Петровны, в душистом, тёплом убежище из прошлогоднего сена. Они говорили о любви — клялись друг другу.Шёпотом, в темноте, цепляясь пальцами так крепко, будто пытались впечатать друг в друга навсегда.
— Что бы ни было, Анна, ты моя. Я вернусь к тебе, и мы распишемся.
— Я твоя, Павел. Всегда буду ждать.
Наутро его увезли на попутном тракторе в райцентр. Аннушка стояла у калитки, пока чёрная точка не исчезла в мартовской слякоти, а потом вернулась в избу, села на лавку и тихо, беззвучно плакала, пока тётя Катя не обняла её за плечи.
Жизнь шла своим чередом, суровым и неумолимым. Колхозные посевы, огород, бесконечные хлопоты. Первые письма от Павла приходили часто, почти каждую неделю. Исписанные крупным, неуклюжим почерком: «Здравствуй, Аннушка дорогая! Служба идёт нормально. Кормят прилично. Учим уставы. Скучаю страшно… »
Аннушка отвечала каждый день.Рассказывала о том, как взошли огурцы, как Петровна приболела, как в деревне новый председатель появился. В каждом конверте она вкладывала засушенный цветок — бархатец или василёк, кусочек их лета. Она жила этими письмами. Они были воздухом.
А потом пришла осень. И с осенью — неясная, сладкая тошнота по утрам, головокружение и странная, непреодолимая тяга к солёным огурцам. Петровна посмотрела на неё пристально, положила свою морщинистую руку ей на лоб, а потом на живот.
— Деточка… да у тебя, кажись, дитё под сердцем.
Мир на миг замер, а потом взорвался таким счастьем, от которого перехватило дыхание. Дикое, всепоглощающее, пугающее счастье. Часть Павла. Их клятва, обретшая плоть. Она тут же, дрожащими руками, написала ему письмо. Длинное, счастливое, полное слез, которые падали на бумагу и расплывались синими чернилами. «Павел, родной мой… У нас будет ребёнок. Твой сын или дочка. Я так счастлива, словно заново родилась…»
Ответ пришёл не сразу. Через три недели. Короткий, сухой листок. «Анна. Письмо получил. Новость важная. Поздравляю.Служба идёт, занят сильно. Крепись. Павел.»
«Поздравляю». Как соседа. Как чужую. Аннушка перечитывала это слово снова и снова, пытаясь найти в нём хоть каплю того тепла, что было раньше. Не находила. Но объяснила себе: служба. Устал. Не до красивых слов.
Она продолжала писать. Каждый день. Рассказывала о шевелениях, о том, как тётя Катя вязала крошечные носочки, о том, какое имя выберет, если будет мальчик. Ответы приходили всё реже. Раз в месяц. Потом раз в два. Лаконичные, безликие отчеты: «Жив-здоров. Служу. Не беспокойся.»
В её душе поселилась тревога. Холодная, как предзимний ветер. Она гнала её от себя, прикрываясь растущим животом и заботами. Петровна тоже молчала, но её взгляд, полный немой жалости, становился всё чаще.
А Павлик в это время нёс службу где-то под Минском. Служба действительно была не сахар, но не в ней было дело. Дело было в Тасе. Тасе, дочери капитана, девушке с нагловатыми глазами и весёлым смехом, которая крутилась в гарнизонном доме офицеров. Она сама подошла к нему на танцах, сама завела разговор. Он, деревенский парень, сражённый её городской раскованностью и вниманием, потерял голову. Было несколько встреч. Потом Тася, с глазами, полными слёз, сообщила, что ждёт ребёнка. И если он на ней не женится,то придется иметь дело с ее отцом...
Павел метался. Он вспоминал Аннушку, её синие глаза, её тихую улыбку...Вспоминал письмо о ребёнке. И ему становилось так стыдно и страшно, что он физически болел. Он не знал, как написать. Как вымолвить это предательство. Он откладывал. Ждал. А время шло. И письма от Анны, такие чистые, такие полные любви и ожидания, становились для него пыткой. Он перестал их читать до конца. Просто прятал в тумбочку, под стопку белья.
А в деревне наступил январь. Свинцовый, морозный, с метелями, заметавшими дороги по самые крыши. У Аннушки в одну из таких ночей начались схватки. Раньше срока. Дороги были непролазны. Петровна, побежала за соседкой Дарьей, которая когда-то работала санитаркой.
Роды приняли на кухне, на широкой лавке, застеленной чистой, жёсткой клеёнкой. Аннушка кричала, вгрызаясь в подушку от боли.
Роды, к счастью Дарьи, были быстрыми. Через несколько часов, под вой вьюги за стеной, на свет яростно и требовательно появился новый человек. Маленький, сморщенный, с тёмным пушком на голове.
— Мальчик, — устало сказала Дарья, завязывая пуповину. — Крепенький.
Аннушка, вся в поту и слезах, взяла его на руки. Он был тёплым, живым, своим. Всё остальное — страх, боль, предательство — отступило на мгновение. Она прижала его к груди, чувствуя, как что-то огромное и щемящее переполняет её.
— Степан, — прошептала она, глядя в его крошечное, недовольное личико. — Степушка,сынок.
Петровна, вытирая слёзы, растопила печь, поставила чайник. Дарья возилась с пелёнками. А Аннушка лежала, прижимая к себе сына, и смотрела в заиндевевшее окно, за которым бушевала январская ночь. Внутри неё жили два чувства: безграничная любовь к этому крошечному человечку и ледяная, пустая дыра там, где ещё недавно жила надежда на любовь и счастье .Она назвала его Степаном — крепким, стойким именем. Таким, каким теперь придётся быть ей самой. Не для себя. Для него.
Зима не отпускала. Она заперла деревню в ледяной скорлупе, завалила подворья сугробами выше окон. В этой белой, беззвучной тюрьме маленькая жизнь Степана стала новым центром вселенной. Аннушка, теперь уже не просто Аннушка, а мать, забыла о сне. Каждая минута была подчинена его тихому сопению, требовательному крику, хватке крошечных пальцев. Боль от предательства не ушла, она просто отступила на второй план, придавленная грузом новойьответственности.
Петровна, казалось, помолодела на десять лет. Она таяла над зыбкой, сколоченной наскоро из старых досок, и шептала старинные приговоры, «чтоб не сглазили». В её глазах горел не просто восторг, а какое-то торжествующее спокойствие. Вот он, смысл. Продолжение. Жизнь, вырвавшаяся из огня и пошла дальше.
— Кровь с молоком, — бормотала она, заворачивая Степана в чистую, отутюженную с двух сторон пелёнку. — Настоящий богатырь будет. В деда, должно быть.
Аннушка молчала. В деда ?Или в Павла, который теперь для неё был неясным призраком, от которого остались только стылые, бездушные письма? Она предпочитала думать, что сын — в неё. В её волю. В её выживание.
Однажды, когда метель стихла и солнце ослепительно брызнуло на искрящийся снег, на пороге появилась Дарья, неся в руках серый, потрёпанный конверт с армейским штемпелем. Аннушка, кормящая Степана, замерла. Сердце упало, потом бешено заколотилось. Петровна встревоженно взглянула на неё.
— Почтальон через сугроб пробился, — сказала Дарья, положив письмо на стол. — От твоего-то, поди.
Аннушка не двигалась. Степан, почуяв перерыв, недовольно завозился. Петровна осторожно взяла у неё ребёнка.
— Иди, прочитай. Не томись.
Она подошла к столу, долго смотрела на конверт. Почерк был его, но каким-то незнакомым, угловатым. Вскрыла. Один листок. Всего несколько строк.
«Анна. Поздравляю с рождением сына. Здоровья вам. У меня тут свои обстоятельства сложились. Тяжёлые. Не могу писать как прежде. Не жди больше писем. Обижать не хотел. Прости, если можешь. Павел.»
Она прочитала. Потом ещё раз. Смысл слов доходил медленно, словно сквозь вату. «Свои обстоятельства». «Не жди». «Прости». В ушах зазвенела та самая зимняя тишина, что была за окном, — абсолютная, мертвящая. Она не почувствовала боли. Только холод. Такой же пронизывающий, как от январского окна. Она аккуратно сложила письмо, сунула обратно в конверт и поставила его на полку, под тяжёлый том «Домашнего лечебника».
— Ну что? — тихо спросила Петровна.
— Всё, — так же тихо ответила Аннушка. Голос её был ровным, пустым. — Поздравил. Больше писать не будет. У него свои обстоятельства.
Петровна молча перекрестилась, крепче прижала к себе Степана. Дарья вздохнула, шумно, по-деревенски:
— Ох, мужики… все они, паршивцы, на один покрой. Ты не горюй, Аннушка. Бог ему судья. У тебя теперь сын есть. Он важнее.
Аннушка кивнула. Да. Сын важнее. Она подошла к зыбке, куда Петровна уже уложила засыпающего Степана. Посмотрела на его пухлые щёки, на тёмные ресницы, легшие на кожу. В нём не было ни капли той подлости, той слабости. Он был чист. Он был её.
С того дня она словно надела панцирь. Она кормила, пеленала, стирала, работала по дому. Улыбалась, когда нужно было улыбнуться Петровне или соседке. Но внутри была тихая, железная пустота. Любовь к Павлу, та самая, что грела её всё это время, не умерла — она превратилась в что-то другое. В жёсткое, обожжённое понимание. В знак, что больше никогда. Никогда нельзя доверять до конца. Никогда нельзя рассчитывать. Только на себя. И на этого малыша.
Весна, когда пришла, была уже не той, что год назад. Она была деловой, суровой. Нужно было пахать огород, готовить рассаду. Аннушка работала, засучив рукава, а зыбку со Степой выносила на крыльцо, чтобы он дышал воздухом и был на виду. Она научилась делать всё одной рукой, другой качая люльку. Сын рос не по дням, а по часам. К лету он уже сидел, уверенно держа спинку, и лепетал что-то на своём, никому не ведомом языке. Его смех, звонкий и заразительный, был единственным, что мог растопить лёд в её глазах.
Иногда, по вечерам, когда Степа засыпал, а Петровна дремала у печи, Аннушка подходила к окну и смотрела на темнеющую улицу. Она думала не о Павле. Она думала о странностях судьбы. Огонь забрал у неё всё, но дал Петровну. Любовь обманула, но подарила Степана. Было ли это справедливо? Нет. Была ли в этом какая-то высшая логика? Тоже нет. Просто жизнь. Жестокая, непредсказуемая, но — жизнь. И в этой жизни у неё теперь был свой долг, своя крепость и своя, пусть и очень маленькая, радость, спящая в зыбке у печки.
Однажды вечером ,когда Анна с сыном была во дворе.Ее окликнул парень ,сослуживец Павла..Он, пробормотал:
— Твоего-то Пашку, слыхал, женили,захомутали,попал. На капитанской дочке говорят, жениться пришлось. В городе остаётся.
Аннушка, пропалывая морковь, лишь кивнула, как будто речь шла о чужом, незнакомом человеке. Ни одной слезинки. Ни одной дрожи в руках. Потом она поднялась, отряхнула землю с колен и пошла к крыльцу, где Степа, сидя в старой корзине, увлечённо стучал ложкой по деревяшке.
— Сыночек, — сказала она, поднимая его и прижимая к себе. — Солнышко моё. Пойдём, молочка тёплого дам.
И он, обняв её за шею своими пухлыми ручками, доверчиво прижался к её шраму на щеке. Этот шрам он уже не замечал. Для него это была просто часть мамы. Самая любимая и надёжная часть. А всё остальное — письма, клятвы, чужие жёны — было где-то там, в другом измерении, которое не имело к ним, к их маленькому миру в избе у Петровны, ровным счётом никакого отношения.
Продолжение следует ...