РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Дни для Аси слились в одно сплошное, мучительное полотнище усталости. Рассвет заставал её уже на ногах — наспех обмыв лицо ледяной водой, она шёпотом наказывала старшей из сестёр, восьмилетней Машке, присматривать за больной и малышами, и выскальзывала из избы.
День она проводила в непрестанном движении: скотный двор, ноша воды, чистка, подметание. Мускулы, непривычные к такой каторге, ныли и горели, ладони покрывались новыми волдырями поверх старых, сбитых в кровь.
От запахов навоза, пота и немытого тела кружилась голова.
Но хуже физической боли был всепроникающий страх. Страх не успеть, сделать что-то не так, попасться на глаза хозяину или, что ещё страшнее, хозяйке.
Вечером, когда смеркалось, она, еле волоча ноги, возвращалась в избу. Там её ждала вторая смена — ночная.
Мать, Паранья, была жива, но болезнь не отпускала.
Жар спал, сменившись изнурительной слабостью.
Она лежала, почти не двигаясь, глаза её, когда открывались, были тусклыми и ничего не выражающими.
Ася поила её травами, меняла грубые перевязки на спине, стирала тряпки.
Потом — дети. Накормить тем, что удавалось припрятать с барской кухни (ключница, видя её измождение, иногда тайком сувала в руку краюху или ложку каши), уложить, успокоить.
Ночь она проводила у маминой постели, дремая урывками, сидя на табурете, положив голову на край нар.
Сон был тяжёлым, кошмарным, полным образов плетей, холодных глаз Назара Пруткова и беспомощного плача детей. Утром — снова вставала и шла. Круг замыкался.
Она худела на глазах, скулы стали резаными, а синие глаза, те самые, что поразили Пруткова, казались ещё больше в исхудавшем лице, но теперь в них жила не только врождённая ясность, а глубокая, взрослая усталость и постоянная настороженность.
В барских покоях тем временем зрела своя буря.
Луша Назаровна, с её поджатыми губами и ледяным взором, никогда не доверяла слугам.
Кража, даже пустяковая, была в её глазах не просто проступком, а личным оскорблением, покушением на установленный ею самой миропорядок.
Пропала серебряная ложечка. Не самая ценная вещь в доме, но вещь заметная. Исчезла из буфета в людской.
Подозрение хозяйки, вечно искавшей виноватых, немедленно пало на новую «приходящую» — на Асю.
Кто же ещё? Чужая, из голытьбы, работает в доме, где глаза разбегаются от богатства. Логика была железной и не требующей доказательств.
Она явилась к мужу в кабинет без стука — редкая для неё дерзость. Лицо её было бледнее обычного, тонкие губы поджаты в белую ниточку.
— Назар, эту девчонку, Паранькину дочь, надо проучить. Ворует.
Прутков, изучавший какие-то бумаги, медленно поднял голову. Встретив её взгляд, он нахмурился.
— Какие доказательства?
— Доказательства? — она фыркнула, коротко и ядовито.
— Она здесь одна чужая.
Ложечка пропала после того, как она в людской убиралась.
Какие ещё доказательства нужны? Ты же сам знаешь, этот сброд только того и ждёт, чтобы ухватить что плохо лежит.
Он отложил перо, откинулся в кресле.
Мысль о том, что Ася могла украсть, вызвала в нём не гнев, а странное раздражение, почти досаду. Не на неё — на жену.
— Может, и не она.
— Кто же ещё? — голос Лукерьи зазвенел.
— Ты что, её защищаешь? Эту замурзанную девчонку?
В её глазах вспыхнуло подозрение, острое, как игла.
Она уловила что-то в его тоне, в том, как он отреагировал. Женское чутьё, давно спящее под слоем равнодушия и обиды, шевельнулось.
Прутков встал, чтобы скрыть своё смущение.
— Ладно. Вызову, расспрошу. Без суда-ряда наказывать не буду.
— Расспроси, — язвительно бросила Луша. — Посмотрю, как ты её «расспросишь».
Асю вызвали в барский дом на следующий день.
Её привела та же ключница, лицо которой было непроницаемо. Девушка шла, как на плаху, чувствуя, как ноги подкашиваются от страха. Её ввели не в людскую, а в сам кабинет хозяина.
Назар Прутков стоял у окна, спиной к двери.
Комната, пропахшая кожей, табаком и воском, казалась Асе огромной и враждебной.
Он обернулся. При дневном свете его лицо выглядело усталым, морщины у глаз были глубже обычного.
— Подойди, — сказал он негромко.
Она сделала несколько неслышных шагов, опустив голову.
Он увидел, как дрожат её тонкие плечи под рваной кофтенкой.
— Смотри на меня.
Она заставила себя поднять глаза. Испуг в них был таким явным, таким физическим, что он почувствовал что-то вроде укола — не жалости, а какого-то досадного неудобства.
— Хозяйка говорит, ты ложку серебряную украла. Ту, что из буфета.
Ася молчала, только глаза её стали ещё шире, полными немого отрицания. Потом она покачала головой, не в силах вымолвить слово.
— Это правда? — спросил он, и сам удивился мягкости своего тона.
— Нет… нет, барин… клянусь… — вырвалось у неё шёпотом. — Я… я даже не подходила к тому буфету. Мне в сенях и на полу в людской велели… Я не ворую. Никогда.
Он смотрел на неё, на её бледные, трепещущие губы, на синие прожилки на тонких висках. И поверил. Не рассудком — каким-то иным, забытым чувством. В её глазах не было лжи. Был только страх и детская, абсолютная правда.
«Что со мной?» — пронеслось у него в голове.
Он должен был быть жёстким.
Должен был припугнуть, проучить для порядка, поддержать авторитет жены.
Но не мог. Вид этой затравленной, измождённой девочки вызывал в нём не властный гнев, а что-то совершенно новое — желание… защитить? Успокоить?
Он сам не понимал, что творится в его душе. Эта внутренняя борьба была для него мучительнее любой деловой сделки.
— Ладно, — сказал он наконец, отводя взгляд. — Ступай. И больше в дом без особого приказа не ходи.
Она поклонилась, чуть не плача от облегчения, и почти выбежала из комнаты.
Прутков остался один. Он подошёл к столу, с силой сжал край столешницы, костяшки пальцев побелели. Влечение? Да, было и оно. Смутное, тёмное, неудобное.
Но было и нечто большее. Эта девчонка, с её немой стойкостью и глазами из другого, неиспорченного мира, стала для него трещиной в броне.
Через эту трещину в его окаменевшую душу пробивался свет, и свет этот был болезненным.
Он боялся этой трещины. И в то же время тянулся к ней, как к единственному источнику чего-то живого в своём мёртвом царстве.
Луша Назаровна, узнав, что муж «просто отпустил» девчонку, не сказав ей ни одного сурового слова, окаменела от обиды.
Это было не просто пренебрежение её подозрениями.
Это было публичное унижение, знак того, что её власть в доме дала трещину.
И трещину эту пробила какая-то грязная, жалкая работничка. Холодная ненависть, давно дремавшая в ней, проснулась, направленная теперь не в пустоту, а на конкретный объект — на Асю.
Она не кричала, не скандалила. Она затаилась, как паук. Месть будет тихой, изощрённой и беспощадной. Она ждала своего часа.
А в избу Параньки той же ночью пришло нежданное известие. Вернулся отец. Пётр, муж Параньки, пришёл из тайги. Не героем, а тенью — исхудавшим, обросшим, с ввалившимися щеками и лихорадочным блеском в глазах. Он был болен — цинга скрутила суставы, зубы шатались, из дёсен сочилась кровь.
Увидев жену, лежащую без движения, с перевязанной спиной, и детей, похожих на голодных птенцов, он не закричал.
Он опустился на колени возле постели, взял горячую, беспомощную руку Параньки в свои, и из его груди вырвался не звук, а какой-то хриплый, животный стон.
Страх, который он знал в тайге — страх перед диким зверем, перед обвалом, перед голодом, — был ничто по сравнению с этим страхом за своих.
Он чувствовал себя виноватым. Проклятым. Оставившим их на произвол судьбы.
— Увёз бы я вас… — бормотал он, гладя волосы старшей дочери, Аси, которая, увидев отца, наконец разрыдалась, прижавшись к его грязной телогрейке.
— Увёз бы в ту же тайгу. В землянке жили бы, кореньями питались… да не тронул бы никто… А здесь… здесь зверь…
Он решил. Как только Паранья окрепнет хоть немного, он заберёт всех.
Уйдёт обратно в тайгу, будет сам мыть золото, не на Пруткова, а на себя. На пропитание.
Любая свобода, любая нужда будет лучше этой кабалы и постоянного страха перед барским гневом.
Но Назар Прутков, сам того не сознавая, уже расставил сети.
Узнав от старосты, что работник Пётр вернулся и намерен забрать семью, он почувствовал не потерю (одна работница — невелика утрата), а что-то иное.
Острую, почти паническую боязнь потерять связь.
Ту самую тонкую, невидимую нить, что протянулась между ним и синеглазой девчонкой. Без неё его мир, только что давший трещину, снова захлопнется, погрузившись в привычную, мёртвую пустоту.
Он вызвал Петра к себе. Тот стоял перед ним, сгорбленный, но с тлеющей искрой отчаяния в глазах.
— Слышал, жену забрать хочешь? — начал Прутков, развалившись в кресле.
— Так точно, Назар Митрич. Не могу я… она тут помирает, ребята голодают…
— Куда пойдёшь? В тайгу? С больной бабой и малолетками? Сдохнете все к весне.
— Наше дело, — упрямо пробормотал Пётр.
— Твоё дело — контракт, — холодно отрезал Прутков. — Ты у меня ещё на полгода вперёд нанят. До весны.
Уйти не можешь. А семья твоя — при твоём хозяйстве. Жена твоя ещё должна за прогул, да за лечение, которое моё лекарство ей поставило. Долг круглый.
Он выдвинул ящик стола, достал потрёпанную тетрадь, сделал вид, что что-то считает.
— Отпустить её с детьми — значит, долг списать. А я благотворительностью не занимаюсь. Пущай остаётся. Работать будет, как оклемается. А дочка… дочка и так работает. Справится.
В его голосе не было злорадства.
Была спокойная, непреложная констатация факта.
Он, хозяин, имеет право. Пётр стоял, сжав кулаки, понимая, что все аргументы, вся правда на стороне этого сытого, бездушного чудовища.
Силы не было ни физической, ни юридической ему противостоять.
Он мог только смотреть, как его семью, как в трясину, засасывает эта усадьба, этот «долг», эта воля Пруткова.
— А Аську… — Прутков вдруг добавил, не глядя на Петра. — Я её… присмотрел. В дом, может, возьму. Прислуживать. Чище работа будет. Управится.
Это была не просьба и не предложение.
Это был приговор. Пётр почувствовал, как земля уходит из-под ног.
Он понимал, что означают эти слова «присмотрел» в устах такого человека.
Но что он мог сделать? Поднять бунт? Его тут же скрутят и сдадут в солдаты или в острог. Семью выкинут на улицу немедля.
Он вышел от хозяина разбитым, униженным, с чувством полного бессилия.
А Прутков, оставшись один, снова почувствовал то странное, тревожное облегчение.
Она не уйдёт. Связь не прервётся.
Он ещё не знал, что будет делать дальше, что означает это «присмотрел» даже для него самого. Но он удержал её близко. И этого пока было достаточно.
Жизнь Назара Пруткова после той первой встречи на крыльце начала меняться почти незаметно, но неотвратимо.
Он стал чаще выходить во двор не по делу, а просто так.
Его взгляд невольно искал ту самую, худенькую фигурку у стога или у колодца.
Он отменил несколько суровых распоряжений, касавшихся работниц, чем изрядно удивил старосту.
Он стал… задумчивым. Сидя в кабинете над бумагами, он часто отвлекался, глядя в окно, и пальцы его сами собой выстукивали на столе странный, нервный ритм.
Он ловил себя на мысли, что считает дни, когда Ася могла появиться в доме (после случая с ложкой Луша запретила ей туда ходить без себя, но под другим предлогом).
Он приказал ключнице тайком подкладывать в её котомку лишнюю краюху или кусок сала — «чтоб не сдохла на работе».
Сам он не понимал, что движет им. Это была не любовь — слишком грубо и высокопарно это слово для того, что он чувствовал.
Это была навязчивая идея, светлое пятно в тёмном царстве его души, болезненная и долгожданная трещина в броне.
Он боялся этого чувства. Но жить без него уже не мог. Его мир, выстроенный на страхе и расчёте, дал крен. И он, всемогущий хозяин, не знал, куда этот крен его заведёт. Но остановиться уже не хотел.
Он вызвал её в кабинет в полдень, когда знал, что двор пуст, а хозяйка отдыхает в своих покоях. Приказ был передан через ключницу, смущённо пробормотавшую: «Барин требует».
Сам Назар Прутков, оставшись один, испытывал странное, почти забытое чувство — волнение.
Он ходил из угла в угол по кабинету, поправлял разложенные на столе бумаги, снова смотрел в окно. Зачем? Спроси он себя прямо — внятного ответа не нашлось бы.
Не для расправы. Не для делового разговора. Казалось, он просто хотел видеть её. Эти глаза.
Этот тихий, испуганный вздох, который, как ему чудилось, размягчал что-то каменное и мёртвое у него внутри. Он чувствовал себя не хозяином, а почти мальчишкой перед первым свиданием, и эта слабость злила и пьянила его одновременно.
Когда дверь скрипнула, и она вошла, он резко обернулся, стараясь придать лицу привычную суровую неподвижность.
Ася стояла на пороге, не смея переступить его.
Она была ещё бледнее обычного, тень от бессонных ночей легла синевой под её огромными глазами. Рабочий сарафан висел на ней мешком, руки, красные и в ссадинах, были сцеплены перед собой. Она ждала удара. Нового обвинения. Наказания.
— Войди. Закрой дверь, — сказал он, и голос его прозвучал неожиданно тихо.
Она послушно выполнила, оставаясь стоять у самой двери, будто готовясь в любой момент выскочить обратно. Тишина в кабинете стала густой, звенящей. Прутков смотрел на неё, и давно забытые слова застревали у него в горле.
— Подойди ближе, — наконец выговорил он.
Она сделала два неслышных шага. Теперь при дневном свете, падавшем из окна, он видел каждую деталь: тонкую линию бровей, тёмные ресницы, опущенные к щекам, лёгкую дрожь в уголках губ. И глаза. Всегда глаза.
— Как мать? — спросил он, и собственный вопрос удивил его.
— Так же… слабая, — прошептала она, не поднимая взгляда.
— А отец? — Он знал, что Пётр еле на ногах стоит от цинги.
— Отец… плохо. Зубы… болят. Работать не может.
Прутков кивнул, делая вид, что обдумывает. Потом резко, будто рубя с плеча, выложил то, что, видимо, созрело в нём за эти дни мучительных раздумий.
— Ася. Я могу… полечить твою мать. Настоящим лекарством, из города. И отца. От цинги есть средства. И еду дам. И денег. Чтобы дети не голодали.
Он сделал паузу, наблюдая, как её лицо исказилось от смеси недоверия и зарождающейся, дикой надежды. Она молчала, не понимая, куда он клонит.
— Взамен… — он снова запнулся, почувствовав, как глотает сухой комок. — Взамен ты поедешь со мной. На заимку. У меня там дом в лесу, на дальнем кордоне. Чисто, тепло. Там… там тебе будет хорошо.
Он произнёс это быстро, с какой-то нелепой торопливостью, словно боялся, что слова сбегут, не долетев до цели. И тут же увидел, как надежда в её глазах сменилась чистым, первобытным ужасом. Она отшатнулась, будто он ударил её.
— Зачем? — вырвалось у неё, голос сорвался на шепот. — Зачем я вам там? Я… я буду работать здесь. За мать, за всех… Я всё могу…
— Не для работы, — перебил он, и в его тоне впервые прозвучала неподдельная, грубая растерянность.
Он и сам не мог объяснить «зачем». Потому что тянуло? Потому что с ней тише на душе? Звучало глупо даже в собственных ушах. — Ты… ты там отдохнёшь. И мать твоя поправится. Отец окрепнет. Им будет легче. Выбор за тобой.
Он сказал это, но оба знали — выбора на самом деле не было.
Это была сделка. Её молодость, её свобода, её невинность — в обмен на жизнь и здоровье семьи. Ярмо, одетое не на шею, а на душу, но ярмо позолоченное, с обещанием сытости для других.
Ася смотрела на него, и в её синих глазах, всегда таких ясных, теперь бушевала буря: страх, отвращение, недоумение и та самая, страшная необходимость принять невозможное решение. Она не ответила. Только стояла, превратившись в бледную, дрожащую статую.
— Иди, — скомандовал он вдруг, не выдержав этого взгляда. — Подумай. Но знай… лекарства и еда — только после твоего согласия.
Она развернулась и выбежала, не закрывая за собой дверь.
Прутков остался один, с ощущением, что только что совершил что-то подлое и в то же время неизбежное, как падение камня с горы.
В избе было темно и тихо, пахло болезнью, грязью и отчаянием. Ася, вернувшись, молча села на табурет у постели матери.
Отец, Пётр, сидел на полу, прислонившись к печи, его лицо было серым от боли и бессилия. Ася рассказала им. Тихо, монотонно, словно читая чужой приговор.
Пётр слушал, не перебивая. Когда она закончила, он долго молчал, уставившись в грязный пол. Потом поднял на неё глаза — глаза, в которых горел стыд, ярость и беспомощность.
— Доченька… — голос его сорвался. — Аська… я… я не могу… Мы все сгинем. Мать не встанет без лекарства. Я… я сам скоро. Дети… — он махнул рукой в сторону печки, где копошились малыши. — Выбора у нас нет. Его нет.
Он говорил не как отец, а как загнанный зверь, признающий поражение.
В его словах не было призыва согласиться. Была лишь горькая - они в западне. И единственный выход — это страшная жертва старшей дочери.
Ася смотрела то на отца, то на мать, которая в полубреду что-то бормотала.
Она чувствовала, как внутри у неё что-то рвётся, ломается, умирает. Но вместе с болью росло и странное, холодное понимание.
Она — старшая. На ней ответственность. Если не она, то кто? Слёзы текли по её лицу беззвучно, но она не всхлипывала. Она плакала о той девочке, которой была ещё вчера и которой больше никогда не будет.
На следующий день Ася вышла на работу как обычно.
Но теперь каждое движение, каждый вздох был окрашен горечью предстоящего выбора.
Она трудилась, не щадя себя, как бы пытаясь физической болью заглушить душевную.
Носила воду, чистила стойла, таскала тяжёлые вязанки сена. Пот стекал с её лба, смешиваясь со слезами, которые она тут же смахивала тыльной стороной ладони. Рубаха прилипла к спине, волосы выбились из-под платка.
Именно в таком виде, усталая, потная, с грязными полосами на лице, она и попала на глаза Луше Назаровне.
Хозяйка вышла на крыльцо, будто поджидая. Её бледное, бесстрастное лицо исказила гримаса брезгливости.
— Фу, какая мерзость! — тонким, пронзительным голосом произнесла она. — На себя-то глянь, на что похожа ! Словно свинья в луже валялась. И в таком виде по барскому двору шляется! Срамища!
Ася замерла, опустив голову.
— Это ты, Паранькина, ещё и заносчивая! — продолжала Луша, её голос набирал силу, отточенную годами тихой ненависти.
— Глаза в пол опустила? Не смеешь на госпожу смотреть? Марш в чулан! Пусть посидит, подумает, как перед благородными людьми появляться!
Нескольким работницам было приказано схватить Асю. Та не сопротивлялась. Её, почти без чувств от усталости и горя, поволокли к низкому, тёмному чулану рядом с амбаром, втолкнули внутрь и задвинули тяжёлую деревянную задвижку.
Внутри пахло сыростью, мышами и старой рогожей. Сквозь щели в стенах пробивался лишь жалкий лучик света.
Ася скорчилась на земляном полу, обхватив колени руками, и наконец дала волю тихим, глухим рыданиям. Не из-за темноты или унижения. От безысходности.
Назару Пруткову о случившемся доложил встревоженный староста. Лицо хозяина потемнело.
Не сказав ни слова, он тяжёлыми шагами направился к чулану. Собравшиеся вокруг работницы разбежались, почуяв бурю.
Он сам отодвинул задвижку. Дверь со скрипом открылась. В луче света, врывавшемся внутрь, он увидел её. Сидящую на полу, прижавшуюся спиной к стене, с лицом, испачканным в грязи и слезах. Она увидела его, вздрогнула и зажмурилась, ожидая новой расправы.
Но он не кричал. Он шагнул внутрь, нагнулся, и его большая, грубая рука неожиданно мягко коснулась её плеча.
— Выходи.
Голос его был тихим, но таким, что ослушаться было нельзя.
Он помог ей подняться, поддержал, когда она пошатнулась от слабости, и вывел на свет.
Потом, не отпуская её руки, обернулся к толпе, в которой уже маячила бледная, с поджатыми губами фигура Лукерьи.
— Эту девку больше не трогать, — произнёс он громко, чётко, чтобы слышали все. — Никто. Понятно?
В его тоне была такая окончательность, такая сталь, что даже Луша, собравшаяся было возразить, лишь побледнела ещё больше и, бросив на мужа взгляд, полный лютой ненависти, развернулась и ушла в дом.
Прутков же, не обращая внимания на перешёптывания, повёл Асю прочь от людских глаз, к колодцу.
— Умойся, — сказал он, указывая на ведро. Потом, когда она, дрожащими руками, плескала на себя холодную воду, добавил, стоя вполоборота: — Я жду твоего ответа.
В его словах не было угрозы. Была та же странная, непонятная для него самого напряжённость ожидания.
Поздно вечером Пётр, отец Аси, пришёл к барскому крыльцу.
Он не стучал. Он упал на колени в густую, холодную грязь и, когда на пороге появилась фигура Пруткова, ударил лбом о землю.
— Назар Митрич… Барин… Смилуйся… Помоги… Возьми всё, что хочешь… Только… только не дай семье моей сгинуть…
Он рыдал, униженный, раздавленный, его плечи тряслись. Он просил не за себя. Он просил за тех, кого не мог защитить. И в этой просьбе была страшная сила — сила окончательного поражения.
Прутков смотрел на него сверху, и привычное презрение к слабости на этот раз не возникло.
Возникло что-то вроде… уважения. К этой жертве. К этой последней, отчаянной попытке спасти своих. Он молча кивнул.
— Встань. Завтра лекарство и мука будут. А ответ… ответ от дочери жду.
Ответ пришёл на рассвете следующего дня.
Ася сама пришла к кабинету. Она была чисто умыта, волосы аккуратно заплетены, на ней было то самое, единственное, почти целое платье, бережно хранившееся на самый крайний случай. Лицо её было бледным, но спокойным. В глазах не осталось ни страха, ни слёз. Только пустота и какое-то ледяное решение.
Она вошла, остановилась перед его столом и подняла на него взгляд. Синие глаза встретились с его карими.
— Я согласна, — сказала она тихо, но чётко. — Только… выполните всё, что обещали. Мать. Отца. Детей. И… чтобы их больше не трогали. Никогда.
Он смотрел на неё, и в его груди что-то ёкнуло — не торжество, а странная, горькая тяжесть.
Он получил то, чего хотел. Но цена этой победы вдруг показалась ему непомерно высокой. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Она поклонилась, низко, по-крестьянски, и вышла.
А он остался сидеть в своём кожаном кресле, глядя на дверь, которую она только что закрыла. И впервые за много лет всемогущий Назар Прутков почувствовал себя не победителем, а пленником.
Пленником собственного желания и этой тихой, леденящей покорности в глазах девушки, которую он только что приговорил к заточению в золотой клетке.
Его заимка в лесу ждала. Но он уже сомневался, найдёт ли он там то, чего искал. Или только окончательно потеряет последние остатки того, что когда-то, давным-давно, могло бы называться душой.
На рассвете в избу Параньки пришли двое работников с барского двора.
Молча, с каменными лицами, они внесли и поставили на единственный стол два увесистых мешка.
Один — с мукой, крупой, куском сала и даже сахаром, завёрнутым в синюю бумагу.
Другой — аккуратно упакованные склянки с лекарствами, баночки с мазями и свёрток с чистым, мягким бинтом. Ни слов, ни объяснений. Просто оставили и ушли.
Пётр, отец Аси, стоял посреди горницы, глядя на это неожиданное богатство, словно на мираж.
Его руки дрожали, когда он потянулся и дотронулся до грубой ткани мешка — ощутимо, реально. Потом он схватился за голову и тихо, сдавленно зарыдал.
Это были слёзы не радости, а горького, унизительного облегчения. Цена была известна всем.
Ася молча наблюдала за этим.
Она уже не плакала. Всю ночь она просидела у постели матери, держа её горячую руку в своих, и к утру в ней что-то окончательно затвердело, окаменело.
Она подошла к столу, взяла одну из склянок, прочла с трудом выведенную на этикетке надпись. Потом кивнула отцу.
— Свари кашу малым, — сказала она тихо, но твёрдо. — А я маме лекарство дам.
Она растопила печь, вскипятила воду, отмерила капли, осторожно подняла голову матери, чтобы влить лекарство в её безвольные губы.
Паранья сглотнула, даже не открыв глаз. Ася перевязала ей спину чистыми бинтами, смазанными мазью с резким, но чистым запахом.
Потом накормила младших — их глаза, увидев настоящую, густую кашу, округлились от изумления.
Она делала всё это с ледяным, сосредоточенным спокойствием, будто готовила дом к своему долгому, может быть, вечному отсутствию.
На барском дворе в это время шла своя подготовка.
Назар Прутков, ещё более угрюмый и молчаливый, чем обычно, отдавал распоряжения.
Была заказана не грузовая телега, а лёгкие, крытые повозки, запряжённые парой сытых, спокойных лошадей.
Внутрь погрузили не только необходимые припасы, но и вещи, несвойственные для поездки в лесную заимку: мягкие подушки, шерстяное одеяло, даже небольшой сундук с, как показалось конюху, женскими нарядами. Конюх переглянулся с кучером, но ни слова не проронил.
Луша Назаровна, как тень, металась по дому.
Она то выглядывала из окна своей горницы, то спускалась вниз, прислушиваясь к разговорам в сенях.
Подозрения, отравлявшие её последние дни, переросли в уверенность.
Этот внезапный отъезд, эти сборы, эта странная, нервическая торопливость мужа — всё кричало об одном.
Об этой девчонке. Грязной, жалкой, синеглазой твари, которая вдруг заняла в его мыслях такое место, что он готов был ради неё мчаться в глушь.
Она поджидала его в кабинете, когда он зашёл за документами.
— Назар, — начала она, и голос её дрожал от сдерживаемой ярости. — Ты куда собрался? И… с кем?
Он даже не взглянул на неё, перебирая бумаги в ящике стола.
— По делам. На заимку. Надолго.
— Один? — в её вопросе прозвучала ледяная насмешка.
Он наконец поднял на неё глаза. В его взгляде не было ни вины, ни оправдания. Было лишь холодное, предостерегающее равнодушие.
— Один. Или не один. Моё дело. Ты — здесь. Хозяйствуй.
Он произнёс это так, будто отдавал приказ конюху, и, взяв папку, вышел, хлопнув дверью.
Луша осталась одна, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони.
В её глазах, обычно таких пустых, горел огонь лютой, беспомощной ненависти. Она знала, что не может его остановить. Он — хозяин. Её месть будет ждать. Но ждать в одиночестве, в этом огромном, холодном доме.
Ася попрощалась с родными на рассвете, пока дети ещё спали.
Она наклонилась над каждым, поцеловала в лобик, вдохнув знакомый запах детского пота и бедности.
Потом обняла отца, который стоял, сгорбившись, не в силах вымолвить слово. К матери она просто прикоснулась губами к горячему лбу. «Выздоравливай, мамуля», — прошептала она, и голос её не дрогнул.
Она не позволила никому провожать себя
. Взяла свой узелок — туда она положила только самое необходимое и старую, истёртую до дыр куклу, подаренную когда-то матерью, — и вышла из избы. Не оглядываясь. Зная, что одно лишь движение головы назад сломает её хрупкое самообладание.
Она сама, своим ходом, пошла к барскому двору, где уже дожидалась запряжённая повозка.
Назар Прутков стоял рядом, одетый в дорожный кафтан, и нервно похлопывал хлыстом по сапогу.
Увидев её, он резко выпрямился. Его лицо выражало странную смесь нетерпения и почти детской тревоги.
Он боялся, что она передумает. Что в последнюю минуту что-то в ней сломается, и она кинется назад, к своей нищей, но родной избе.
Но она подошла спокойно, остановилась в двух шагах, опустив глаза.
— Я готова, — сказала она тихо.
Он кивнул, махнул кучеру.
Тот прыгнул на облучок.
Назар сам подал Асе руку, чтобы помочь ей взойти в повозку.
Его прикосновение было твёрдым, но не грубым. Она почувствовала шершавость его ладони, вздрогнула, но позволила помочь.
Он усадил её на мягкую, обитую кожей скамью, сам устроился напротив. Кучер щёлкнул языком, лошади тронулись.
Повозка выехала за ворота усадьбы и покатила по проселочной дороге, оставляя позади и барский дом, и дым из трубы их избы, и всю прежнюю жизнь.
Дорога была долгой и томительной. Ася сидела, прижавшись в угол, и смотрела в окно на мелькающие сосны, болотца, редкие поля.
Она тревожилась, но тревога эта была глухой. Что ждёт её впереди? Что от неё хотят? Она украдкой поглядывала на Назара.
Тот, казалось, был поглощён не меньше её.
Он не смотрел в окно. Он смотрел на неё. На её профиль, освещённый утренним солнцем, на тёмные ресницы, опущенные к щекам, на тонкие, сжатые пальцы, вцепившиеся в край сиденья.
Он вздыхал, доставал трубку, но не закуривал.
Он вёл себя не как уверенный в себе хозяин, везущий добычу, а как неуклюжий юноша на первом свидании.
Эта мысль, что он, Назар Прутков, сорока лет от роду, владелец заводов и приисков, волнуется из-за какой-то тощей девчонки, одновременно бесила и пьянила его.
Он пытался заговорить, сказать что-нибудь простое: «Не холодно?», «Дорога не утомила?». Но слова выходили корявыми, неестественными.
Он видел, как она вздрагивала от каждого его слова, и это заставляло его замолкать, чувствуя себя ещё более нелепо.
Так они и ехали большую часть пути — в тяжёлом, неловком молчании, полном невысказанных вопросов и непонятных чувств.
Заимка открылась им внезапно, когда дорога, петлявшая по лесу, вышла на просторную, солнечную поляну. Ася невольно ахнула.
Это был не просто охотничий домик или изба.
Это был добротный, крепкий дом из тёмного лафета, с резными наличниками на окнах и высокой, тесовой крышей.
Вокруг — ухоженный двор, колодец с журавлём, баня, небольшая конюшня. И всё это — в окружении вековых сосен и елей, чей шелест был единственным звуком, нарушавшим благоговейную тишину.
Воздух пах смолой, хвоей и мокрой после утренней росы землёй. Красота места была дикой, нетронутой, величественной и такой непохожей на пыльный, пропахший навозом и страхом барский двор.
Назар, увидев её реакцию, почувствовал необъяснимый прилив гордости, будто он сам построил всё это для неё.
— Нравится? — спросил он, и в его голосе впервые прозвучала почти что застенчивость.
Она кивнула, не в силах оторвать глаз от открывшейся картины.
Их встретили двое — пожилой, молчаливый сторож Макар и его жена, Матрёна, женщина круглая, с добрым, морщинистым лицом. Они поклонились хозяину, с любопытством, но без назойливости посмотрели на Асю.
— Покажи ей комнату, — коротко бросил Назар Матрёне.
Та повела Асю в дом. Комната, отведённая для неё, была небольшой, но невероятно светлой и чистой.
Деревянные стены, выскобленные до белизны, печь с изразцами, кровать с пуховой периной и чистым, вышитым покрывалом, стол у окна, на котором стоял кувшин с полевыми цветами.
На стене висело маленькое зеркало в простой деревянной раме. Для Аси, привыкшей к грязи, тесноте и постоянному страху, это было царскими хоромами. Она стояла на пороге, не решаясь войти.
— Это всё… моё? — прошептала она.
— Твоё, милая, твоё, — улыбнулась Матрёна. — Хозяин приказал. Живи, хозяйничай, как дома.
«Как дома». Эти слова прозвучали горькой иронией. У неё был дом. Там, в деревне. Но это… это была другая реальность.
Назар пробыл на заимке недолго. Ему нужно было срочно вернуться в усадьбу — назревали важные сделки, требовалось его присутствие. Перед отъездом он подозвал Асю, которая робко вышла на крыльцо проводить его.
— Я… ненадолго, — сказал он, избегая её взгляда. — Дела. Ты здесь… отдыхай. Ни в чём нужды не будет. Макар и Матрёна — люди проверенные. Слушайся их. — Он помолчал, как бы подбирая слова. — Я скоро вернусь.
Он сел в повозку, ещё раз кивнул ей, и лошади тронулись.
Ася стояла на крыльце, пока повозка не скрылась за поворотом. И только тогда она почувствовала, как с неё спадает какое-то напряжение. Он уехал. Она осталась одна. Вернее, не одна — с двумя стариками в этом странном, прекрасном и пугающем месте.
Первые часы она просто ходила по комнате, прикасалась к вещам: к гладкому дереву стола, к мягкому покрывалу, к холодному стеклу окна. Потом вышла во двор.
Матрёна что-то мыла у колодца. Игнат чинил плетень. Они не лезли к ней с расспросами, не смотрели с подозрением. Они просто занимались своими делами.
И тогда в Асе, загнанной в угол судьбой и чужими решениями, проснулось что-то давно забытое — желание действовать.
Не по приказу. По своей воле. Она не могла просто «отдыхать». Её руки, привыкшие к тяжкому труду, сами искали дело.
Она подошла к Матрёне.
— Можно… можно я помогу? — тихо спросила она.
Та посмотрела на неё, и в её добрых глазах мелькнуло понимание.
— Да чего уж, милая, помогай. Давай-ка в доме приберёмся хорошенько. Хозяин-то редко бывает, запускается всё.
И Ася принялась за работу. Сначала робко, потом всё увереннее.
Она вымела полы в горнице, протёрла пыль с полок, вычистила печь, перемыла посуду. Матрёна показывала ей, где что лежит, и тихонько рассказывала о заимке, о лесе, о здешних порядках.
Работая, Ася понемногу оттаивала. Здесь не пахло страхом. Здесь пахло хлебом, смолой и чистотой. И труд здесь был не каторгой, а простым, понятным делом, за которым не стояла угроза плети или голодной смерти.
К вечеру, усталая, но с каким-то странным, лёгким чувством в груди, она села на крыльце.
Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багряные и золотые тона. Она смотрела на эту красоту, и впервые за долгие недели в её душе, вместо леденящего ужаса и отчаяния, поселилась неопределённая, осторожная надежда.
Может быть, не всё так страшно. Может быть, здесь, в этой лесной тиши, она найдёт если не счастье, то хотя бы покой. Пока же она просто дышала чистым, холодным воздухом и слушала, как в глубине леса кричит одинокая птица. Это была её первая ночь в Заимке. Ночь, полная тишины, неизвестности и смутного, нового начала.
. Продолжение следует....
Глава 3