РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Дорога в деревню показалась Назару Пруткову бесконечной. Всякий раз, когда он ехал сюда по делам, время летело незаметно. Теперь же каждая верста давалась с мучительной тяжестью. Он сидел в повозке, сжав кулаки, и смотрел на мелькающие берёзы, не видя их.
Его терзало нечто новое — не злоба, не желание, а стыд.
Жгучий, всепроникающий стыд, от которого не было спасения. Он вспоминал плечи Петра, трясущиеся от рыданий в грязи.
Вспоминал пустые глаза Аси, сказавшей: «Я согласна».
Вспоминал своё собственное чувство победы, которое обернулось горечью поражения.
Повозка остановилась у знакомой покосившейся избы.
Дым из трубы был густым, хозяйственным — значит, печь топили, значит, было что готовить. Это маленькое наблюдение почему-то облегчило его сердце.
Он сошёл на землю, поправил кафтан. Не стал звать, просто отворил калитку и вошёл во двор.
Первым его увидел Петр.
Мужчина рубил дрова у поленницы. Увидев барина, он замер, топор застыл в воздухе.
В его глазах мелькнул привычный ужас, но потом он поставил топор, выпрямился. Не поклонился, просто стоял, глядя.
— Пётр Митрич, — начал Назар, и его собственный голос показался ему чужим, хриплым. — Я к тебе. К вам.
Пётр молча кивнул, отворил дверь в избу.
Внутри пахло лекарствами, дымом и свежим хлебом.
На печи лежала Паранья — уже не в горячечном бреду, а просто слабая, бледная. Увидев Назара, она попыталась приподняться, но он резко махнул рукой.
— Лежи, не надо.
Дети притихли в углу, глаза-блюдца следят за нежданным гостем.
Назар оглядел избу. На столе лежал ломоть ржаного хлеба, стояла миска с недоеденной кашей.
Нищета всё ещё витала в этих стенах, но уже не смертная, не безысходная. Он увидел пустые склянки от лекарств на полке, аккуратно сложенные чистые тряпки.
Пётр стоял посреди горницы, опустив голову, ждал.
Назар снял шапку. Это простое движение заставило Петра вздрогнуть. Барин никогда не снимал шапку в крестьянской избе.
— Я приехал… — Назар запнулся, искал слова, которые никогда не произносил. — Я приехал просить прощения.
В избе воцарилась тишина, которую слышно было даже сквозь треск поленьев в печи. Паранья перестала дышать. Дети замерли.
— Я… — он сглотнул комок в горле. — Я взял вашу дочь. Силой. Не силой руки, но силой обстоятельств, которые сам же и создал. Я воспользовался вашей бедой. Это… это непростительно.
Пётр поднял на него глаза. В них не было ни ненависти, ни покорности. Было изумление и какая-то древняя, усталая мудрость.
— Мы… мы благодарны за лекарства, за харчи, — тихо сказал Пётр. — Жена на ноги встаёт. Дети сыты. Это… это много.
— Это не искупление, — резко сказал Назар. — Это попытка откупиться. И я понимаю, что никакими деньгами, никакой мукой я не откуплюсь. Ни перед вами, ни перед ней.
Он сделал паузу, с трудом переводя дыхание.
— Я обещаю вам. Клянусь чем угодно. Её жизнь в заимке будет… достойной. Ей не будет нужды ни в чём. Никто не посмеет её обидеть. Никто. Даже я. — Последние слова дались ему труднее всего.
Паранья заплакала. Тихо, беззвучно, слёзы текли по её впалым щекам.
— А вернётся она когда к нам? — прошептала она.
Назар опустил глаза.
— Я не знаю. Но вы… вы сможете её видеть. Когда захотите. Я пришлю за вами. Или привезу её сюда. Это ваша дочь. Навсегда.
Он вытащил из-за пазухи небольшой, тщательно завёрнутый свёрток, положил на стол.
— Это вам. На обустройство. На новую избу, если захотите. Не как плата. Как… как помощь. От человека, который понимает, что был неправ.
Он посмотрел на Петра, на Паранью, на детей. И впервые в жизни поклонился не для вида, а от всей глубины своего сломленного гордыней сердца.
— Простите меня, если сможете.
И, не дожидаясь ответа, вышел из избы. На улице он прислонился к повозке, закрыл лицо руками.
Он ждал, что почувствует облегчение, но его не было. Была только пустота и странное, щемящее чувство, будто он сбросил тяжёлый камень, но на его месте осталась рана.
В избе Петр подошёл к столу, развернул свёрток.
Там лежали деньги — сумма, которой хватило бы не только на новую избу, но и на несколько лет безбедной жизни. Рядом — маленький бархатный мешочек.
Пётр развязал шнурок. Внутри лежали две простые, но прочные золотые серьги. Не барская роскошь, а именно то, что могла бы носить крестьянская девушка на выданье.
Паранья протянула дрожащую руку, взяла одну серьгу.
— Он… он как будто приданое даёт, — прошептала она.
Пётр кивнул, не в силах вымолвить ни слова.
Ася в заимке жила, как во сне. Добром, лаской окружили её Макар с Матрёной. Она вставала с первыми лучами солнца, помогала по хозяйству, училась печь хлеб в русской печи, доить козу, что жила в небольшом хлеву. Она расцветала, как полевой цветок, попавший на богатую почву.
Её щёки наполнились румянцем, глаза снова стали живыми, хотя где-то в глубине их таилась тень былой печали. Она смеялась, слушая истории Матрёны о леших и водяных, что, по её словам, водились в окрестных лесах.
Однажды к заимке приехал сын Матрёны от первого брака, Федот. Молодой, статный парень, работавший на соседнем хуторе. Он привёз матери гостинцы и на неделю остался помочь по хозяйству.
Федот был весёлым, говорливым. Он показывал Асе, как правильно косить траву, как находить в лесу грибные места. Они болтали без умолку, и Ася, изголодавшаяся по простому человеческому общению, расцвела в его обществе. Она смеялась его шуткам, краснела, когда ловила на себе восхищённый взгляд.
Садовник, старик Ерофей, присматривавший за небольшим огородом при заимке, тоже оказывал Асе знаки внимания.
Он приносил ей букетики полевых цветов, рассказывал о свойствах трав.
Его взгляд, однако, был не так прост, как у Федота. В нём сквозила неприкрытая, гнетущая похотливость, которую Ася, в своей наивности, не замечала, принимая за обычную стариковскую любезность.
Однажды, когда они остались вдвоём у колодца, Ерофей, передавая ей ведро с водой, намеренно коснулся её руки, провёл грубыми пальцами по её запястью.
— Ты, девица, расцвела тут у нас, как маков цвет, — прошамкал он, и его дыхание, пахнущее табаком и старостью, обдало её лицо.
— Такую бы да в молодые руки… а то старик одинокий, грех такой красоте пропадать.
Ася отшатнулась, смущённая, но не понимая до конца его слов. Она вежливо улыбнулась и поспешила в дом, чувствуя лишь лёгкую неприязнь.
Матрёна, заметившая эту сцену из окна, покачала головой.
Она видела, как Федот вьётся вокруг девушки, как Ерофей смотрит на неё волчьим взглядом.
И сердце её сжималось от тревоги. Она знала хозяина. Знавала его нрав. И боялась, что эта невинная, доверчивая радость Аси может обернуться для всех бедой.
Назар Прутков застрял на приисках. Дела оказались сложнее, чем он предполагал.
Поломка оборудования, конфликт с подрядчиками, необходимость личного присутствия на переговорах — всё это затянуло его отсутствие на целый месяц.
Каждый день в его душе бушевала буря. Он думал об Асе.
Не как о добыче, не как о вещи, которую приобрёл. Он думал о её тихом голосе, о синих глазах, в которых он увидел небо над заимкой.
Он вспоминал, как она вздрогнула от его прикосновения, помогая сесть в повозку.
Эта дрожь жгла его теперь по-иному — не желанием обладания, а желанием… успокоить.
Защитить. Он мечтал обнять её, не для страсти, а чтобы просто почувствовать её хрупкость рядом, чтобы убедиться, что она в безопасности, что она здесь, с ним.
Его томление было мучительным. Он, всегда такой решительный, теперь метался по кабинету на прииске, не мог сосредоточиться на цифрах, на документах.
Его золото, его дела, вся его империя вдруг померкла, ушла на второй план. Центром вселенной стала девушка в лесной заимке, о которой он не получал никаких известий.
Ася тем временем получила письмо от отца. Макар привёз его из деревни. Пётр писал, что мама почти здорова, что они получили помощь, что они молятся за неё и просят хозяина о встрече.
Ася плакала, читая эти строки. Слёзы были сладкими и горькими одновременно.
Она обрадовалась выздоровлению матери, но слово «встреча» пронзило её сердце. Встреча? Как? Когда? Сможет ли она смотреть им в глаза?
Она написала ответ, полный любви и обещаний, что у неё всё хорошо, что её не обижают, что заимка прекрасна.
Она не написала о своём одиночестве, о странном внимании Ерофея, о весёлом Федоте, который стал для неё лучом простого человеческого тепла.
Назар вернулся неожиданно, глубокой ночью. Он не стал посылать весточку, сел в повозку и почти гнал лошадей, охваченный лихорадочным нетерпением.
Когда он подъехал к заимке, в окнах уже горел свет — Матрёна, услышав стук колёс, зажгла лампу.
Назар соскочил с повозки, едва дождавшись остановки. Его сердце бешено колотилось. Он почти вбежал в дом, сбросил на ходу шинель.
— Где она? — спросил он у выбежавшей навстречу Матрёны.
— Спит, барин, — тихо ответила та. — Поздно уже.
Назар кивнул, сдерживая порыв сразу пойти к её комнате.
Он прошёл в горницу, сел в кресло. Усталость навалилась на него всей тяжестью долгой дороги и нервного напряжения. Но он не мог уснуть. Он сидел и слушал тишину дома, в котором спала она.
На рассвете он вышел в сад. Утренний туман стлался над землёй, на траве блестела роса. И тут он увидел их.
Ася стояла у плетня. Рядом с ней был Федот.
Молодой человек что-то рассказывал, жестикулируя, и Ася смеялась.
Её смех, чистый и звонкий, прозвучал для Назара как удар кинжалом в сердце.
Потом Федот, смеясь же, слегка коснулся её руки, поправил прядь волос, выбившуюся из-под платка. Ася не отстранилась. Она лишь слегка покраснела и опустила глаза.
Назар замер.
Всё внутри него сжалось в тугой, болезненный комок.
Ревность, дикая, слепая, не знакомая ему прежде, затопила его сознание.
Он видел не просто разговор.
Он видел молодость, лёгкость, естественность, которых не было и не могло быть между ним и Асей. Он увидел, как легко она улыбается этому парню, и понял, что никогда — никогда — она не улыбнётся так ему.
Он отвернулся и ушёл в дом, не дав себя заметить.
Весь день он был мрачен, молчалив. Ася, увидев его за завтраком, смутилась, опустила глаза, пробормотала приветствие. Её робость, которую он прежде воспринимал как должное, теперь резала его по живому. Она боится его. А того… того не боится.
Дни пошли своим чередом, но атмосфера в заимке переменилась. Назар наблюдал.
Он видел, как Ерофей всё чаще ищет уединения с Асей, как его взгляд скользит по её фигуре с неприличной настойчивостью. Он видел, как Ася, доверчивая, принимает его «заботу» за простодушие старика.
И однажды он стал свидетелем сцены, от которой кровь ударила ему в голову. В тени сарая, куда Ася зашла за вениками, Ерофей загородил ей дорогу. Его голос, гнусный, сиплый, донёсся до Назара:
— Что ж ты, красавица, от старика бегаешь? Я ведь лаской, не обидой… Дай прикоснуться, сердце успокоить…
И Назар увидел, как грубая, корявая рука Ерофея потянулась к Асе, нацелилась не на руку, а на грудь, на стан…
Он не помнил, как оказался рядом. Он просто выскочил из тени, схватил Ерофея за ворот и отшвырнул его прочь с такой силой, что старик грохнулся о землю.
— Вон! — прошипел Назар, и голос его был страшен, низок, полон убийственной ярости. — Сию же минуту вон с моей земли! Если тень твою здесь увижу — живьём в землю закопаю!
Ерофей, бледный, испуганный, не пытаясь оправдываться, пополз, потом встал и, спотыкаясь, побежал прочь от заимки.
Назар обернулся к Асе. Она стояла, прижавшись спиной к стене сарая, дрожа всем телом.
Глаза её были полны не страха перед Ерофеем, а ужаса перед ним, Назаром. Перед этой внезапной, звериной яростью.
Он увидел этот ужас в её глазах и вся ярость ушла, оставив лишь горькую, всепоглощающую боль.
— Я… я ему, — с трудом выговорил он. — Я не на тебя.
Она молчала, не в силах вымолвить ни слова.
— Он… он больше не придёт. Никто тебя не тронет. — Он сделал шаг назад, давая ей пространство. — Никто.
Он развернулся и ушёл, оставив её одну. Весь остаток дня он просидел в горнице, глядя в одну точку.
Любовь, которая росла в нём, оказалась отравлена ядом ревности и страха.
Он боялся потерять её. Боялся, что она полюбит кого-то другого — молодого, простого, своего.
Боялся, что золотая клетка, которую он для неё построил, никогда не станет для неё домом, а он сам — никогда не станет тем, чью ласку она примет с улыбкой, а не со содроганием.
Матрёна, видя его мучения, тихо сказала за ужином:
— Барин… Родители её спрашивают. Просят свидания. Может, отпустите её? Ненадолго? Сердце у девицы тоскует.
Назар поднял на неё глаза. В них была такая бездонная тоска, что Матрёна потупила взгляд.
— Да, — тихо сказал он. — Отпущу. Завтра же снаряжай повозку. И… проводи её сам, Макар. Чтобы всё было благополучно.
Он не добавил, что боится этого отпуска.
Боится, что, увидев родной дом, свою прежнюю жизнь, она не захочет вернуться.
Боится, что цепочка, которой он привязал её к себе благодарностью и страхом за семью, порвётся, не выдержав тяжести её тоски по дому. И он останется один в этой лесной тиши, наедине со своей победой, которая оказалась слаще любого поражения.
Назар сдержал слово.
Не через неделю, не через месяц, а спустя всего несколько дней после того, как Матрёна заговорила о тоске Аси, он сам приказал закладывать повозку.
— Не Макар повезёт, — сказал он сухо, избегая глаз старухи. — Я сам.
Утром он отправился в деревню. Дорога в этот раз не казалась мучительной — его гнала вперёд странная смесь долга и болезненного любопытства.
Он хотел видеть, как они встретятся. Хотел, чтобы они увидели, в каких условиях живёт их дочь. Хотел... искупить. Хоть на йоту.
Когда повозка остановилась у избы Петра, тот вышел на крыльцо, и Назар увидел перемену.
Мужчина стоял прямо, в глазах не было прежнего раздавленного ужаса, только настороженность и глубокая усталость.
Рядом с ним, опираясь на его руку, стояла Паранья — ещё бледная, исхудавшая, но уже на ногах. Её глаза жадно впились в лицо Назара, ища в нём ответы на незаданные вопросы.
— Собирайтесь, — коротко сказал Назар. — Поедем к ней. На день. К ночи вернётесь.
Они ехали молча. Паранья то и дело крестилась, шёпотом благодаря Бога.
Пётр сжимал и разжимал руки, глядя на мелькающий лес. Назар сидел напротив, чувствуя себя чужим на этом празднике воссоединения, которого сам же и добился ценой чужого счастья.
Когда повозка выехала на поляну, и заимка предстала во всей своей ухоженной, мирной красе, Паранья ахнула. Пётр вытер ладонью глаза, будто не веря им.
Ася ждала их на крыльце.
Увидев родителей, она замерла на мгновение, а потом сорвалась с места и побежала, подхватив подол платья.
Они встретились на полпути — Ася бросилась в объятия матери, потом отца, снова к матери. Смех и слёзы переплелись в единый поток счастья и боли.
Назар сошёл с повозки и остановился в стороне, давая им время.
Он наблюдал, как Ася, сияющая, с глазами, полными слёз радости, тащит родителей в дом, как показывает им свою комнату, печь, огород.
Как Паранья, плача, гладит вышитое покрывало на кровати дочери. Как Пётр, суровый и молчаливый, кивает, осматривая крепкие стены и полные закромы.
А потом начался день, лёгкий и звонкий, как колокольчик.
Ася, словно птичка, порхала по заимке. Она пела — сначала тихо, для себя, а потом громче, старые деревенские песни, которые знала с детства.
Её голос, чистый и высокий, летел над поляной, смешиваясь с шелестом сосен.
Она готовила обед, помогая Матрёне, и смеялась так заразительно, что даже угрюмый Макар улыбнулся в усы.
Она таскала воду, подметала двор, рвала цветы для матери — и всё это с такой лёгкостью, с такой естественной радостью бытия, что казалось, сама заимка расцвела от её присутствия.
Назар наблюдал.
Он не выходил к ним, оставался в горнице, делая вид, что просматривает бумаги. Но взгляд его постоянно возвращался к окну, за которым мелькало светлое платье Аси. Он видел её улыбку, слышал её смех, и что-то в его груди сжималось то ли от нежности, то ли от жгучей, невыносимой боли.
И вот их взгляды встретились.
Ася, несшая вёдра на коромысле, подняла голову и случайно посмотрела прямо в окно, где стоял он.
Её улыбка не погасла, но замерла, стала осторожной. А в его глазах, прежде чем он успел отвести их, мелькнула такая бездонная, немой тоска, что Ася замерла на месте.
Она не понимала этой тоски. Она видела в ней лишь барина, хозяина, могущественного и недоступного. И этот внезапный проблеск человеческого страдания в нём смутил и испугал её. Она быстро опустила глаза и поспешила к колодцу.
Назар отошёл от окна. Руки его дрожали. Он чувствовал себя воришкой, пойманным на месте преступления. Он украл её улыбку, её радость — и теперь подсматривал за ними из темноты, как призрак, которому нет места на этом празднике жизни.
Ночь после отъезда родителей была для Назара адом.
Тишина заимки, обычно целительная, давила на него. Он лежал в своей комнате и слушал каждый шорох.
Слышал, как за стеной поворочалась Ася, как вздохнула во сне. Его тело, долгие годы подчинённое холодному расчёту и властному инстинкту обладания, теперь бунтовало. В нём просыпался древний, дикий зов, против которого не было лекарств.
Он вставал, подходил к двери, ведущей в её комнату.
Рука сама тянулась к скобе. Остановить её требовало нечеловеческое усилие. Он вспоминал её взгляд из окна — испуганный, недоуменный. Вспоминал клятву, данную родителям.
Вспоминал собственное презрение к тем, кто брал силой. И отступал, обливаясь холодным потом, чувствуя себя не хозяином, а затравленным зверем в собственной же клетке.
Под утро он заснул тяжёлым, беспокойным сном, и ему приснилась она.
Не такая, какой виделась днём — робкой, почти ребёнком. А женщиной. С распущенными волосами цвета спелой ржи, с губами, тёплыми и влажными.
Они были в лесу, под старой ракитой, и он прижимал её к земле, покрытой мхом, и её тело отвечало ему не страхом, а страстью, равной его собственной. Проснулся он с стоном и чувством такого острого, физического желания, что ему стало стыдно за самого себя.
На рассвете он принял решение. Бегство. Нужно уехать. Далеко и надолго. На южные прииски, где назревали дела, требовавшие его присутствия на месяцы.
— Уезжаю, — сказал он за завтраком Асе и Матрёне, не глядя на девушку. — Надолго. Всё здесь — ваше. Ни в чём себе не отказывайте.
Ася молча кивнула. В её глазах он прочёл не печаль, а... облегчение? Или ему просто показалось? Это незнание сводило его с ума
Отъезд не принёс покоя. На юге, в шуме переговоров, в пыли приисков, в холодных расчётах, он везде носил с собой её образ.
Она преследовала его в грохоте машин и в тишине ночных гостиничных номеров.
Письма от Матрёны, сухие отчёты о хозяйстве, он читал запоем, выискивая между строк хоть намёк на то, как она, о чём думает. Но там не было ни слова о ней. Только: «Ася здорова», «Ася помогает».
А в заимке, в его отсутствие, жизнь текла своим чередом.
Федот, сын Матрёны, приезжал снова. На этот раз под предлогом помочь с заготовкой дров на зиму. Ася, изголодавшаяся по молодому, простому общению, радовалась ему.
Он был как глоток свежего воздуха после напряжённой, полной невысказанных чувств атмосферы, которую оставлял после себя Назар.
Они работали вместе, пилили и кололи дрова.
Федот шутил, смеялся, и Ася отвечала ему тем же. Его присутствие было лёгким, ненавязчивым, и в этой лёгкости таилась опасность.
Однажды, передавая ей охапку хвороста, он не убрал руку, а позволил ей скользнуть по её предплечью. Прикосновение было тёплым, шершавым от работы, и оно вызвало в Асе странную, смутную дрожь. Она отдернула руку, но не со страхом, а со смущением. Федот улыбнулся — улыбкой, в которой было понимание и обещание.
— Ты, Ась, хороша, когда краснеешь, — сказал он тихо.
И потом, когда они остались вдвоём у сарая, он снова коснулся её — уже смелее.
Обнял за плечи, будто случайно, потом провёл ладонью по её спине. Ася замерла.
В её теле, не знавшем ласки мужчины, что-то дрогнуло, отозвалось на эту наглую нежность теплом и любопытством.
Она не отстранилась сразу. Этот миг промедления Федот воспринял как согласие. Его рука скользнула ниже, к её талии, притягивая её к себе.
— Федя, не надо... — прошептала она, но в её голосе не было силы.
— Чего бояться-то? — его дыхание стало горячим у неё в ухе. — Хозяина? Его далеко носит... А мы тут...
Их бы не заметили, если бы не старый Макар. Он вышел во двор за инструментом и, увидев сцену у сарая, хмуро кашлянул. Федот моментально отпрянул. Ася, вспыхнув от стыда, убежала в дом.
Но семя было брошено. Всю ночь Ася ворочалась, чувствуя на своей коже призрачное прикосновение Федота.
Ей было стыдно, страшно, но где-то в самой глубине, под всеми этими чувствами, шевелилось что-то тёплое, волнующее, запретное.
Она думала о нём. О его сильных руках, о весёлых глазах, о простых словах. И эти мысли были слаще и страшнее, чем все её прежние страхи перед Назаром Прутковым.
Назар вернулся внезапно, раньше срока.
Дела были улажены, но настоящей причиной был внутренний шторм, не дававший ему покоя.
Он приехал ночью и на рассвете, выйдя на крыльцо, увидел ту же картину: Ася и Федот у плетня. Они стояли близко. Он что-то говорил, она слушала, опустив голову, и на её щеках играл румянец. Назар увидел, как Федот, смеясь, поправил сбившийся у неё платок, и его пальцы на мгновение коснулись её шеи.
В Назаре что-то оборвалось. Дикая, первобытная ярость поднялась в нём, требуя крови, требуя, чтобы он вышел и сломал хребет этому наглому мужику.
Его пальцы впились в деревянные перила крыльца так, что побелели костяшки. Он видел себя со стороны: ревнивый, нелепый, немолодой мужчина, который купил девушку, но не смог купить её улыбку. И эта мысль, горькая и унизительная, остановила его. Он не вышел. Он просто стоял и смотрел, пока боль не стала физической, рвущей изнутри.
Их случайная встреча произошла на следующий день в узком коридоре, ведущем из горницы в сени. Ася несла бельё, он шёл навстречу. Они оказались лицом к лицу в тесноте. Ася попыталась посторониться, споткнулась. Он инстинктивно протянул руки, чтобы поддержать её.
И вот он обнял её. Впервые. Её стан оказался на удивление тонким, хрупким под грубой тканью платья.
Он почувствовал тепло её тела, лёгкий запах мыла и полевых трав.
Сердце его заколотилось с такой силой, что, казалось, вырвется из груди.
Он увидел, как её глаза, синие, огромные, расширились от страха. Но в этот миг его не волновал её страх.
Его захлестнула волна такой нежности и такого отчаянного желания, что у него перехватило дыхание.
Он держал её всего секунду. Может, две. Но этого хватило, чтобы его тело вспомнило тот ночной сон под ракитой, чтобы кровь ударила в виски, чтобы всё естество его закричало, требовало большего.
Испугался он не её реакции. Испугался он себя. Своей потери контроля. Своей готовности забыть все клятвы, все правила, всё, что делало его Назаром Прутковым, ради этой дрожащей в его руках девушки.
Он резко отпустил её, как будто обжёгся.
— Прости, — прохрипел он и, не глядя, прошёл мимо, оставив её одну в полумраке коридора.
Ася прислонилась к стене, не в силах пошевелиться.
Его объятие было не таким, как у Федота.
Оно было сильным, властным, всепоглощающим.
В нём не было намёка на игру, только серьёзная, пугающая сила. И странное дело — это прикосновение не вызвало в ней тепла.
Оно вызвало леденящий ужас, смешанный с чем-то ещё, чего она не могла понять. Словно он коснулся не её тела, а какой-то глубинной струны в её душе, и та отозвалась не мелодией, а тревожным гулом.
Через несколько дней Ася, собравшись с духом, подошла к нему, когда он сидел на крыльце с трубкой.
— Назар Митрич... — начала она тихо.
Он вздрогнул, услышав своё имя из её уст. Она никогда не обращалась к нему по имени-отчеству.
— Можно... можно мне к родителям съездить? Ненадолго. Матрёна говорила, мать совсем окрепла, хочется повидаться.
Он поднял на неё глаза. В её взгляде была просьба, но не мольба. Была какая-то новая, тихая уверенность.
— Хорошо, — сказал он после паузы. — Завтра отвезём. Я тебя довезу, а сам в усадьбу по делам. Через три дня заеду, обратно заберу.
Он видел, как в её глазах вспыхнула радость, чистая и безудержная. И эта радость, вызванная не им, а возможностью уехать от него, снова ранила его больнее любого ножа.
— Спасибо, — прошептала она и быстро ушла.
Встреча в родительском доме была полна слез, смеха и пирогов, которые Паранья, ещё слабая, но счастливая, напекла в печи.
Ася, казалось, сбросила с себя тяжёлый плащ заимки. Она болтала, помогала по хозяйству, играла с младшими, и в её глазах снова появился тот свет, который Назар видел лишь мельком в первый день привоза родителей.
Он пробыл с ними недолго, только чтобы передать небольшой гостинец — чаю, сахару, новой шали для Параньи.
Видя их счастье, их простую, бедную, но цельную жизнь, он чувствовал себя чужаком, разрушителем. Он поспешил уехать, обещав вернуться через три дня.
А в усадьбе его ждала не работа, а ледяной ад другого рода.
Луша встретила его не на пороге, а в кабинете. Она сидела в его кресле, и лицо её было бледным от сдержанной ярости.
— Дома? — спросила она, и в её голосе звенели осколки стекла. — Или опять в свою лесную берлогу собрался? К своей... находке?
Он снял шинель, не глядя на неё.
— Дела были. Есть и будут.
— Какие дела, Назар? — она встала, подошла к нему вплотную. От неё пахло дорогими духами и затхлой злобой. — Дело с синеглазой крестьянкой? Это теперь твоё главное дело?
Он наконец посмотрел на неё.
Всю их совместную жизнь он видел в её глазах лишь пустоту, скуку, расчёт.
Теперь же он увидел там бурлящую, невысказанную годами ненависть и боль.
— Не твоё дело, Луша, — тихо сказал он.
— Не моё? — она засмеялась резко, истерично.
— Я — твоя жена! Я хозяйка в этом доме! А ты... ты привозишь сюда слухов про свою лесную б..., а сам таскаешься к ней, как кобель!
Он не ударил её.
Даже не повысил голоса. Он просто посмотрел на неё с тем холодным, безразличным презрением, которое всегда было его лучшей защитой.
— Хозяйствуй здесь, Луша. Это твой удел. А что я делаю и где — оставь при себе. Не унижай себя криком.
Он повернулся и вышел, хлопнув дверью.
Оставил её одну в огромном, холодном кабинете, с её злостью, её унижением и полным пониманием того, что муж её не просто холоден.
Он — далеко. Где-то там, в лесу, с девчонкой, которую он, кажется, не просто желает, но и... ценит.
И это последнее было для Лушни самой страшной изменой. Бытовая измена — её можно пережить, отомстить.
Но эта тихая, страстная отстранённость, это бегство в другой мир — это было смертью для всего, что она считала своей жизнью.
А Назар, стоя в сенях, глядя на темнеющее небо, думал не о жене, не о делах.
Он думал о заимке. О тишине, которая ждала его там. И о девушке, которую он должен был забрать через три дня.
Девушке, чья улыбка, предназначенная другим, жгла ему душу сильнее любого адского пламени. И он с ужасом понимал, что эта боль, это томление, эта порочная, невыносимая нежность — единственное, что теперь чувствовалось в нём как жизнь. Всё остальное было прахом.
. Продолжение следует....
. глава 4.