Андрей стоит у лифта и чувствует, как чужие взгляды впиваются в спину. Пакет с вещами для матери в руках — обычный, не роскошный, но сейчас он кажется вещественным доказательством преступления, которого не было.
Зинаида Григорьевна, соседка с первого этажа, громко, чтобы слышал весь подъезд:
— Андрей, а вы куда?
— К маме.
— Ага. В гости. Как благородно.
Весь дом уже знает: Валентина Павловна оформила квартиру на внука и сама попросила сына отвезти её в платный пансионат. Подъезд дружно назначил Андрея подлецом. Соседи шумят так, будто их не просто не позвали на семейный совет, а лично обокрали.
За неделю до этого Валентина Павловна стоит у подъездной доски объявлений и читает бумажку про собрание собственников. Читает уже третий раз, но каждый раз спотыкается на одном и том же месте, как на пороге, где коврик задирается.
Снизу подлетает Зинаида Григорьевна. Та самая, которая считает, что дом держится на ней, а остальное население просто временно проживает.
— Валентина Павловна, вы чего тут стоите как памятник коммунальному хозяйству?
— Читаю.
— А-а. Ну это опять будут орать, что трубы плохие. Трубы у них плохие, а руки хорошие — всё чужое пересчитать успевают.
Валентина Павловна кивает. Ей хочется сказать что-то бодрое, но бодрость куда-то уходит в последние месяцы. Не совсем уходит, а как будто начинает прятаться. Как кот. Только кот хотя бы потом находится.
— Слышали, что про вас говорят?
— Про меня всегда что-нибудь говорят, Зина.
— Не делайте вид, будто не понимаете. Про квартиру вашу говорят. Будто вы её внуку отдаёте, а сами… туда.
Зинаида Григорьевна произносит «туда» так, как обычно произносят слова «ссылка» и «катастрофа».
— В пансионат, — спокойно уточняет Валентина Павловна.
— Вот. В пансионат. Сын вас, что ли, выгоняет?
Валентина Павловна смотрит на Зинаиду Григорьевну и вдруг ловит себя на мысли: ей даже удобно, что соседка злится. Пока соседка злится, Валентина Павловна как будто не обязана объяснять. Но не выходит. Зинаида Григорьевна всё равно объяснит за неё. Всем.
Дома у Валентины Павловны пахнет стиральным порошком и бумагами. Сын Андрей сидит за столом, как школьник на родительском собрании, только без дневника. Перед ним папка, в папке — копии, выписки, какие-то распечатки.
— Мам, ты точно уверена?
— А ты точно уверен?
— Я уверен, что мне потом весь подъезд плевать в спину начнёт.
— Пускай тренируются. Полезно для дыхания.
Андрей усмехается, но коротко. Он вообще в последнее время улыбается экономно, как будто у него лимит.
— Илья даже не понимает, что это такое. Ему девятнадцать. Ему квартиру дарят, а он мне пишет: «Пап, а коммуналка там как, автоматом спишется?»
— Ну вот, — говорит Валентина Павловна. — Значит, молодой, живой. Пусть лучше он про коммуналку спрашивает, чем я снова ищу кошелёк в холодильнике.
Андрей поднимает глаза.
— Мам…
— Не начинай. Я тебе говорю нормально. Я не маленькая.
Она действительно говорит нормально. И это ещё один повод, почему Андрей злится. Потому что со стороны выглядит как обычная бодрая пенсионерка. Шустрая. В своём уме. И вот такая «вдруг» едет в пансионат.
— Я не хочу, чтобы меня кто-то «спасал», — продолжает она. — Вот особенно такие, как Зинаида. С добрыми глазами и тяжёлой рукой.
— Она уже заходила?
— Пока только намекает. У неё стиль такой. Сначала намёки, потом комиссия, потом «я же говорила».
Андрей переводит взгляд на бумаги.
— Слушай, мам, давай честно. Ты боишься одна жить?
— Я не боюсь одна жить. Я боюсь жить одна и делать вид, что всё отлично.
— Это одно и то же.
— Нет. Это как разница между «я сама донесу пакет» и «я сама донесу пакет, а потом буду лежать и делать вид, что просто отдыхаю».
Она говорит спокойно, но голос всё равно делает крюк, будто цепляется за что-то внутри. Андрей это слышит. И злится ещё сильнее. На себя, на дом, на соседей, на бумажки.
— Мам, ну мы же рядом. Я же через два дома.
— Рядом не работает, — говорит Валентина Павловна. — Рядом — это когда ты тут. А ты не тут. И ты не обязан быть тут.
Она выдыхает и добавляет, понизив голос:
— Я один раз чуть не устроила пожар. Всему дому. И не надо сейчас делать круглые глаза. Я сама круглее видела.
Подъезд шепчется, как будто у подъезда общая шея и один рот.
У лифта Мария с пятого этажа пересказывает новости так, будто это выпуск по радио. Владимир кивает и вставляет короткие «угу», чтобы было похоже на разговор, а не на доклад.
— Валентину Павловну, говорят, в платный дом увозят. А квартиру на внука. Сын прямо оформляет — нотариус, всё как положено.
— Ты откуда знаешь?
— Да весь дом уже знает. Это же не рыбу купить. Это событие.
И кто-то сзади, с таким голосом, будто он по жизни в комиссии:
— Не зря люди говорят: родила, вырастила, а тебе потом чемодан — и до свидания.
Валентина Павловна проходит мимо, и все делают вид, что обсуждают трубы.
В этом подъезде до сих пор вспоминают, как однажды соседи собрали деньги «на общий стол», обещали праздник, а потом на большом столе оказалась одна картошка и пара тарелок с закусками, и все разошлись голодные и злые, но благодарили из вежливости. После той истории люди здесь особенно любят считать чужие деньги и чужие решения, потому что свои решения у них обычно скучнее.
Зинаида Григорьевна ловит Валентину Павловну у почтовых ящиков.
— Валентина Павловна, вы мне скажите прямо. Вас заставляют?
— Меня заставить трудно.
— Ага. Трудно. А бумаги подписать — легко?
— Зина, ты чего хочешь?
— Я хочу, чтобы по-человечески. Вы дома. А они — как хотят, пусть. Хотят на внука оформить — пусть сами на себя оформляют, а не на молодого, который завтра надумает продать и уехать.
Валентина Павловна смотрит на неё и вдруг понимает: Зинаида Григорьевна правда верит, что делает добро. И от этого становится особенно тяжело.
— Зина, мне дома уже не так хорошо, как тебе кажется.
— Это потому что вы одна. Вам просто скучно.
Валентина Павловна чуть не смеётся.
— Скучно, Зина, — это когда сериал неинтересный. А когда ты забываешь, что включала, — это не скучно.
Зинаида Григорьевна моргает, как будто её ослепили фонариком.
— Вы чего такое говорите? Вы нормальная. Вы же со мной разговариваете.
— Я не говорю, что я ненормальная. Я говорю, что у меня в голове появился такой… бардак. Как будто кто-то ходит и переставляет таблички. Вроде улица та же, а табличка чужая.
Зинаида Григорьевна не сдаётся.
— Это возраст. У всех возраст. Не надо себя хоронить раньше времени.
— Я себя не хороню. Я себя переселяю туда, где меня не придётся собирать по кусочкам.
Нотариус сидит в маленьком кабинете и улыбается так, будто он уже двадцать лет объясняет людям одно и то же и перестал удивляться человеческим странностям.
Илья приходит в толстовке и с видом «я тут случайно». Но держится уважительно. Он вообще парень неплохой. Просто современный. У него всё «норм», «да», «понял». Он не грубит, но разговаривает так, как будто делает заметки внутри головы.
— Бабуль, ты уверена?
— Я уверена. Подпиши и не умничай.
— Я не умничаю. Я просто…
— Ты просто живёшь. И правильно делаешь.
Андрей сидит рядом и выглядит как человек, который пришёл подписывать себе приговор. Ему кажется, что сейчас из шкафа вылезет домовой с протоколом собрания подъезда и скажет: «Гражданин, пройдёмте, вас тут уже осудили».
Нотариус спрашивает Валентину Павловну:
— Вы понимаете значение сделки?
— Я понимаю лучше многих. Особенно тех, кто мне потом будет говорить, что я не понимаю.
— Давление со стороны родственников есть?
— Давление у меня было, когда я на заводе норму закрывала. А это не давление. Это решение.
Зинаида Григорьевна в этот день караулит у подъезда, будто охрана на проходной. Она видит, как они уходят, и тут же начинает звонить кому-то, по-деловому прижимая телефон к уху.
— Алло, это… как его… опека. У меня тут ситуация.
Переезд в пансионат выглядит не как кино, а как обычная хозяйственная возня.
Пакеты. Сумки. Коробка с фотографиями, которую Валентина Павловна категорически не отдаёт Андрею в руки.
— Там ничего ценного, мам.
— Там я ценная. Отойди.
У входа в пансионат их встречает администратор. Женщина лет сорока пяти, с голосом спокойным, как у диспетчера, который видел и капризы, и слёзы, и родственников, которые сначала требуют «как в санатории», а потом удивляются цене.
— Валентина Павловна, добро пожаловать. Комната готова. Покажем, где столовая, где занятия.
— Какие занятия?
— Не переживайте, никого не заставляют. Кто хочет — тот приходит.
Валентина Павловна кивает и думает, что самое страшное здесь не «занятия». Самое страшное — это что дома она сама себя заставляет. Не падать духом. Не показывать слабость. Не забывать. А тут, кажется, можно не играть.
Андрей держится.
— Мам, если что не так — говори сразу.
— Если что не так, я скажу. Я же тебе не вежливая. Я твоя мама.
Он смеётся. И это хороший смех. Тёплый. Настоящий. Только после него Андрей быстро отворачивается, будто ему срочно надо посмотреть, как там парковка устроена.
Через неделю в пансионат приезжает женщина из органов опеки. Не в форме, но с папкой, с тем самым взглядом: «я всё равно своё выясню».
Администратор зовёт Валентину Павловну в кабинет.
— Тут по поводу вашей сделки вопросы. Жалоба поступила.
— От кого?
— Не указано, но… вы сами понимаете. Часто соседи.
Валентина Павловна понимает. Она даже сразу представляет, как Зинаида Григорьевна кладёт трубку и удовлетворённо говорит себе: «Вот. Начали работать».
Женщина с папкой спрашивает спокойно:
— Вас принуждали подписывать документы?
— Нет.
— Вы понимаете, что квартира теперь принадлежит внуку?
— Да.
— Почему вы так решили?
Валентина Павловна смотрит на неё и вдруг говорит почти весело:
— Потому что я не люблю сюрпризы. А старость любит сюрпризы. Вот мы с ней и торгуемся.
Женщина не улыбается, но взгляд становится мягче.
— Родственники вас навещают?
— Сын приезжает. Внук тоже заезжает. Не часто, но приезжает. У него учёба.
— Жалоба ещё про то, что вас «сдали».
— Меня не сдавали. Я сама попросила.
Женщина записывает что-то и наконец поднимает глаза:
— Вы можете это сказать соседям. Чтобы перестали.
— Соседям бесполезно говорить. Они же не спрашивают — они утверждают.
В подъезде утверждения уже превращаются в приговор.
На лавочке у входа Зинаида Григорьевна собирает «совет дома», хотя совета там нет — один суд. Она по очереди пересказывает, как «всё устроено».
— Сын квартиру на внука оформил, а мать увёз, — говорит она, и каждое слово у неё как печать на бумаге. — И вы мне скажите, разве это нормально?
Кто-то бурчит:
— Может, она сама так захотела?
— Сама, — фыркает Зинаида Григорьевна. — Да вы что, не знаете, как это делается? Сначала «сама», потом «ой».
Мария с пятого этажа вставляет:
— Ну, Андрей вроде приличный. Он же по выходным матери сумки таскал.
— Таскал, — отрезает Зинаида Григорьевна. — А теперь не таскает. Теперь ему удобнее. И внуку удобно. Всем удобно, кроме старого человека.
И тут мимо проходит Андрей. Он несёт пакет с вещами для матери. Пакет обычный, не роскошный, но в руках он выглядит как вещественное доказательство.
Зинаида Григорьевна сразу громче:
— Андрей, а вы куда?
— К маме.
— Ага. В гости. Как благородно.
Андрей останавливается. Он смотрит на Зинаиду Григорьевну так, как обычно смотрят на человека, который лезет в автобус без очереди и ещё возмущается.
— Зинаида Григорьевна, давайте без спектаклей.
— Спектакль — у вас. С документами.
— Моя мама — взрослый человек.
— Взрослый. Поэтому её можно и списать?
Андрей делает вдох. Держится.
— Она не вещь. И не ваша тема для обсуждений.
— А вы не грубите. Я, между прочим, заявление написала. Пусть проверяют. Я не позволю.
Андрей кивает, как будто услышал прогноз погоды, и идёт дальше. Только шаг становится чуть резче.
Мария тихо говорит Владимиру:
— Слушай, ну если и правда мать выгнали, он бы так не ходил. Он бы прятался.
— У нас половина дома умеет прятаться, даже когда ничего не сделала, — отвечает Владимир. — А этот ходит.
В пансионате Валентина Павловна сидит в комнате и перебирает фотографии. К ней заходит соседка по комнате, Нина Степановна, — женщина с тем самым видом, когда человек пережил многое и теперь разговаривает без лишних украшений.
— У тебя гости были?
— Был сын.
— Хороший?
— Нормальный.
— Нормальный — это уже хорошо. Сейчас такие времена.
Валентина Павловна улыбается.
— У тебя тоже нормальные?
— У меня разные. Один нормальный, другой творческий. Творческий вечно объясняет мне жизнь. Я ему говорю: «Ты мне лучше квитанции объясни».
— И как?
— Уходит.
Обе смеются. И этот смех звучит легко. Без принуждения.
Валентина Павловна вдруг понимает: она не чувствует себя брошенной. Она чувствует себя в безопасности. И от этого становится стыдно. Стыдно перед сыном, которого сейчас грызут соседи. Стыдно перед собой, что раньше терпела «дома», потому что «так надо».
Администратор заглядывает:
— Валентина Павловна, к вам посетитель.
— Кто?
— Женщина. Говорит — соседка. Очень настойчивая.
Валентина Павловна даже не спрашивает фамилию.
— Пусть заходит.
Зинаида Григорьевна входит с видом человека, который пришёл вытаскивать узника из темницы.
— Валентина Павловна, ну наконец-то. Я до вас добилась.
— Зина, ты как на экскурсию пришла.
— Я пришла вас спасать. Вы тут понимаете, что с вами делают?
Валентина Павловна смотрит на неё и вдруг говорит спокойно, почти устало:
— Зина, ты знаешь, что самое обидное?
— Что?
— Что ты правда думаешь, будто у меня нет головы. А она есть. Просто она иногда делает вид, что её нет.
Зинаида Григорьевна садится, кладёт сумку на колени, как щит.
— Вас заставили переписать квартиру?
— Я сама попросила.
— Зачем?
— Потому что я боюсь.
Зинаида Григорьевна сразу оживляется, как будто поймала нужную нитку.
— Вот! Я же говорю. Боитесь. А они этим пользуются.
— Подожди. Я боюсь не того, о чём ты думаешь.
Валентина Павловна придвигает стул ближе, как будто разговор сейчас не про жалобы, а про что-то личное, семейное.
— Я боюсь одна остаться не потому, что скучно. Я боюсь, что однажды забуду простые вещи. Я уже забываю.
— Да все забывают. Я тоже забываю. Прихожу в комнату и не помню, зачем пришла.
— Зина, ты забываешь и смеёшься. А я забываю и нахожу вещи там, где их не должно быть. Я один раз положила документы в мусорное ведро. Хорошо, что пакет не вынесла. Я потом стою и думаю: кто это сделал? И понимаю — что я.
Зинаида Григорьевна молчит.
Валентина Павловна продолжает, без пафоса, как про обычную поломку, — только поломка эта внутри.
— Я один раз оставила включённой плиту. Не потому что хотела. Я просто ушла и решила, что выключила. А потом вернулась — и у меня всё внутри перевернулось, потому что могло быть плохо. Не мне. Всему дому.
— Ты что, никому не говорила?
— Говорила Андрею. Илье — не говорила. Ему девятнадцать, он и так считает, что старость — это когда человек «путает кнопки». Я не хочу быть для него примером того, чего надо бояться.
Зинаида Григорьевна хмурится.
— И что, поэтому ты квартиру переписала?
— Поэтому. Пока я в своём уме — я делаю всё чисто. Чтобы потом, когда начнётся путаница, ко мне не пришли люди с улыбками и не сказали: «Подпишите вот тут». Ты думаешь, у нас мошенников нет?
— Есть.
— Вот. А ещё есть государство. Ему тоже всё равно. Если бумаги не оформлены, потом начнутся эти бесконечные круги. А Илья пусть живёт. Пусть учится. Пусть женится. Пусть у него хоть что-то будет не через скандал.
Зинаида Григорьевна хмурится, но уже по-другому. Не как обвинитель, а как человек, которому неожиданно показали чужую правду, и она не помещается в привычную коробку.
— А Андрей?
— Андрей приезжает. Он не бросил. Он просто теперь не дежурит круглосуточно. И я не дежурю над собой. Понимаешь?
Зинаида Григорьевна тихо говорит:
— А как же дома? Стены родные?
— Родные стены хороши, когда ты в них хозяин. А когда ты в них начинаешь теряться — они уже не родные. Они просто стены.
Зинаида Григорьевна смотрит в пол, потом резко поднимает глаза:
— А если соседи…
— Соседи пусть живут. Им всегда нужно кого-то осудить. Сегодня Андрей. Завтра ещё кто-то. Это их занятие.
Зинаида Григорьевна встаёт. Сумку прижимает к себе.
— Ты прости.
— Да ладно. Ты же не со зла.
— Я думала…
— Ты думала громко. В этом твоя беда.
Зинаида Григорьевна неожиданно улыбается — коротко и виновато.
— Я не умею тихо.
В следующий раз Андрей приходит в пансионат в то же время — без театра, без показухи, с тем же пакетом. Только там уже не вещи, а какие-то мелочи для матери: любимое печенье, журнал с кроссвордами, тёплые носки.
Валентина Павловна выходит к нему в холл сама. Не потому что ей трудно, а потому что ей хочется. Она видит сына и замечает: он устал, но не сломан. И это почему-то так сильно бьёт по сердцу, что она на секунду задерживает шаг.
— Мам, как ты?
— Нормально. Не распускай лицо — я тут не страдаю.
— Я и не распускаю.
— Вижу. Подтянись. А то на тебя смотреть страшно — соседи же радуются.
Андрей криво улыбается.
— Соседи всё ещё считают меня чудовищем.
— Они без этого жить не могут. Им хоть кого-нибудь — лишь бы не себя.
Он садится рядом.
— Зинаида Григорьевна сегодня в лифте молчала.
— Так она со мной разговаривала.
— И что?
— Поняла кое-что. Или сделала вид, что поняла. Для неё это уже прогресс.
Андрей вздыхает и наконец говорит то, что всё время держит внутри:
— Мам, мне иногда кажется, что я тебя предал.
— А мне иногда кажется, что я тебе жизнь испортила. Видишь — мы квиты. Давай не будем в это играть.
Он смотрит на неё внимательно, долго.
— Ты точно не жалеешь?
— Я жалею только об одном. Что не попросила раньше. Я же тянула, потому что стыдно. Как будто стыд — это валюта.
Андрей кивает. И молчит, потому что любые слова сейчас лишние.
У подъезда в этот же день Зинаида Григорьевна сидит на лавочке и видит, как Андрей опять проходит с пакетом. Она открывает рот — явно по старой привычке — но закрывает.
Мария с пятого этажа, та самая, что любит новости, шепчет Владимиру:
— Смотри, опять к матери.
— Ну и хорошо.
— А Зинаида чего молчит?
— Значит, внутри у неё что-то сдвинулось, — отвечает Владимир. — А это редкое явление. Как капитальный ремонт без ругани.
Зинаида Григорьевна смотрит в спину Андрею и вдруг говорит — вроде бы сама себе, но так, чтобы слышали рядом:
— Он не подлец. Он просто сын.
Никто ей не отвечает. И это впервые за долгое время звучит не как холод, а как облегчение.