1956 год. Весна пришла в посёлок рано и влажно, но слово «оттепель» витало не только в природе. Вера, обычно равнодушная к политике, теперь с жадностью читала газеты, которые приносил Александр. В её глазах горел новый, сложный огонёк — смесь надежды и горькой иронии. Она и подумать не могла, что эта политическая оттепель растопит лёд и вокруг её собственного, наглухо запертого сердца.
1953 год принёс с собой странную, тревожную оттепель. В марте по радио объявили о смерти Сталина. В посёлке при леспромхозе люди слушали сообщение, стоя на улицах с непокрытыми головами, но на многих лицах, кроме официальной скорби, читалось что-то иное — растерянность, недоумение, тихий, почти неосознанный страх перед будущим. Для Анны и её семьи мало что изменилось. Тень, нависшая над ними после ареста дядьки Фёдора, не рассеялась. Сергей так и работал грузчиком, молчаливый и замкнутый, словно нёс на плечах невидимый груз вины за брата. Органы к ним больше не приходили, но клеймо «семьи неблагонадёжного элемента» осталось.
Вера заканчивала десятый класс. Из угловатой девочки она превратилась в стройную, серьёзную девушку с тёмными, гладко зачёсанными заколкой волосами и внимательным, немного отстранённым взглядом. После истории с конкурсом она словно ушла в себя ещё глубже. Чертить она не бросила, но делала это теперь только по ночам, прикрывшись с боков одеялом, чтобы свет керосиновой лампы не пробивался в щели занавески. Её мечта об архитектуре умерла, не успев расцвести. Теперь она говорила о геодезии или картографии — профессиях, казавшихся более «нейтральными», безопасными.
Весной в их посёлок приехала практика — студенты лесотехнического техникума. Среди них был парень по имени Виктор. Высокий, светловолосый, с открытым лицом и лёгкой, чуть самоуверенной улыбкой. Он был сыном какого-то районного начальства, что чувствовалось в его манерах, в хорошем пальто и в том, как он смотрел на окружающий его мир сверху вниз. Вера столкнулась с ним буквально — она выходила из конторы леспромхоза с папкой бумаг (она подрабатывала там переписчицей после уроков), а он, глядя по сторонам, не заметил её. Папка выпала, бумаги рассыпались по грязному апрельскому снегу.
— Ой, простите! — Виктор бросился помогать собирать. Их взгляды встретились. — Вера, да? Слышал о тебе. Говорят, ты у нас самый грамотный чертёжник в посёлке.
Вера покраснела, молча подбирала бумаги. Он помог, потом проводил её до дома, болтая о том, о сём: о техникуме, о новых методах разметки лесосек, о том, что мечтает стать главным инженером где-нибудь на большом комбинате. Вера почти не отвечала, но слушала. В её жизни, кроме учёбы, работы и тихого отчаяния дома, не было молодости, лёгкости, беспечных разговоров. Виктор был как глоток свежего воздуха, пусть и пахнущего чужой, благополучной жизнью.
Он стал приходить. Сначала под предлогом «посоветоваться по чертежу», потом просто так. Приносил иногда книжки (не учебники, а настоящие романы — «Как закалялась сталь», «Молодая гвардия»), конфеты в яркой обёртке. Сергей смотрел на него с настороженным молчанием. Анна, видя, как дочь в его присутствии чуть расправляет плечи, как в её глазах иногда проскальзывает что-то похожее на интерес, не решалась прогнать его. Страх шептал: «А вдруг? Вдруг это шанс? Сын начальника. Может, он её вытянет из этой трясины?»
Виктор ухаживал красиво, по-городскому. Гулял с ней по окрестным лесам, рассказывал анекдоты, читал стихи (правда, только разрешённых авторов). Говорил о будущем, о том, как всё меняется, как теперь, после смерти вождя, будут ценить умных, грамотных специалистов, а не только пролетариев.
— Ты, Вера, пропадаешь здесь. Тебе надо в город, в институт. Я могу поговорить с отцом, — говорил он как-то раз, держа её за руку на прогулке.
— Мне путь в институт закрыт, — сухо ответила Вера, отводя глаза.
— Вздор! Времена меняются. Сейчас не 37-й год. Твоя семья… ну, отец отчима репрессирован, это да, пятно. Но ты-то здесь при чём? Ты — передовая советская молодёжь. Надо только правильно всё подать.
В его словах была уверенность человека, который никогда по-настоящему не сталкивался с системой, а лишь пользовался её благами. Вера хотела верить. Ей так хотелось верить, что есть выход, что её жизнь не ограничится этим бараком, этой конторой, этим вечным страхом.
Анна видела, как дочь меняется. Появились новые платья (перешитые из старых, но с фасоном), Вера стала уделять внимание причёске, иногда даже напевала тихонько песни. И в материнском сердце, помимо тревоги, затеплилась робкая надежда. Может, и правда? Может, этот мальчик, пусть и не от мира сего, станет её спасением?
Летом Виктор уехал на каникулы, пообещав писать. Письма приходили, пламенные, полные обещаний и планов. Он звал Веру приехать в райцентр, познакомиться с родителями. «Отец говорит, что с твоими способностями можно попробовать поступить в техникум через отдел кадров комбината, как целевую направленность».
Вера загорелась. Она днями говорила только об этом, строя воздушные замки. Анна и Сергей копили деньги на дорогу и на приличное платье. Сам факт того, что кто-то «там, наверху» готов им помочь, казался чудом.
В конце августа Вера уехала. На неделю. Вернулась через десять дней — бледная, с красными, опухшими от слёз глазами, с тем же стареньким чемоданчиком.
— Что случилось? — бросилась к ней Анна.
Вера молча прошла в свою «комнату», задернула занавеску. Сквозь ткань доносились сдавленные рыдания. Вечером, когда Сергей ушёл на ночную смену, Вера вышла. Села за стол, не поднимая глаз.
— Его отец… поговорил с кем-то из органов. Узнал про дядю Фёдора. Про то, что отчим брат ему. Сказал Виктору, чтобы тот прекратил это… безрассудство. Что связь с нашей семьёй перечеркнёт всю его карьеру. Что я — обуза. Социально опасный элемент.
— А Виктор? — тихо спросила Анна, уже зная ответ.
— Виктор… согласился, — Вера произнесла это слово ровно, без интонации, как приговор. — Сказал, что он ценит меня как человека, но жизнь сложнее, чем кажется. Что у него обязательства перед семьёй. Дал пятьдесят рублей на дорогу. На прощание.
Она подняла глаза. В них не было слёз, только пустота и какое-то новое, леденящее знание.
— Он боялся, мама. Боялся нашего пятна. И я его понимаю. Теперь я всё понимаю.
В эту ночь Вера сожгла все его письма и подаренную им книжку стихов. Анна, стоя в темноте, слышала, как рвётся бумага, как шуршат страницы в печке. Это был звук ещё одной смерти — смерти последних наивных иллюзий.
После этого Вера стала другой. Окончила школу с золотой медалью, но даже не стала подавать документы в институт. Пошла работать в ту же контору леспромхоза, но уже не переписчицей, а техником-картографом. Работала с холодной, безжалостной точностью. К мужчинам относилась с откровенным, почти презрительным равнодушием. Её красота стала строгой, неприступной. Она целиком ушла в работу, в цифры, в линии карт. Дома говорила мало. С Сергеем, который после этого случая долго не мог смотреть ей в глаза от стыда (как будто это он был виноват), общалась сухо, по делу.
Анна с болью наблюдала, как в её дочери затвердевает лёд. Та живая, мечтательная девочка, что когда-то чертила планы сарая для Сергея, ушла навсегда. Её место заняла замкнутая, циничная женщина, не верящая ни в чью доброту, кроме доброты матери. Любовь, преданность, семья — всё это Вера теперь воспринимала как слабость, как уязвимость. Её защитой стал холодный расчёт и профессиональная компетентность.
— Никому не нужна я сама, мама, — сказала она как-то раз, когда Анна попыталась заговорить о будущем, о возможном замужестве. — Нужны мои руки, мои мозги. Моя биография — помеха. Так что буду жить своими мозгами. И одна. Так надёжнее.
В 1955 году, после волны реабилитаций, пришло извещение на Фёдора. Краткое, казённое: «Приговор отменён за отсутствием состава преступления. Посмертно». Оказывается, он умер в лагере ещё два года назад, от воспаления лёгких. Сергей, получив бумагу, ушёл в лес и вернулся только к утру, пьяный и седой, будто за одну ночь постарел на десять лет. Реабилитация брата сняла формальное клеймо с семьи, но шрам на душах остался. Вера лишь хмыкнула, услышав новость: «Теперь он чист. А нам-то что с того? Годы-то не вернуть».
Именно тогда, в этот период глухого отчаяния и озлобленности Веры, в их жизни появился Александр. Он был новым главным инженером, присланным на леспромхоз для наведения порядка. Лет сорока, молчаливый, с спокойным, умным лицом и внимательными глазами, которые видели всё. Он заметил Веру сразу — не её холодную красоту, а её феноменальную работоспособность и идеальные чертежи. Стал давать ей более сложные задания, советоваться. В отличие от Виктора, он не сыпал комплиментами, не строил глаз. Он разговаривал с ней как с равным специалистом, уважительно и строго.
Вера сначала держалась с ним настороженно, даже грубовато. Но его профессиональная компетентность и какая-то внутренняя, непоказная сила постепенно пробили её броню. Он был вдовцом, жена погибла в блокаду, детей не было. Жил один, много читал, разбирался не только в лесе, но и в истории, в искусстве. Как-то раз, засидевшись допоздна над планом нового цеха, он предложил проводить её домой. Шли молча. У самого барака он остановился.
— Вы знаете, Вера Сергеевна, — сказал он негромко, — я читал вашу школьную работу по проектированию. Ту, что сняли с конкурса. Это была талантливая работа. Глупость и страх — великие вредители. Они губят не только людей, но и идеи.
Вера вздрогнула, как от удара. Никто с ней об этом никогда не говорил прямо.
— Это уже неважно, — пробормотала она.
— Для системы — да. Для человека — нет. Вы не должны дать этому горю погубить в вас всё. Вы слишком ценный человек, чтобы просто стать винтиком.
Он не стал добиваться большего, просто кивнул и ушёл. Но его слова запали Вере в душу. Она стала замечать, что ждёт этих редких, деловых разговоров с ним. Что его спокойное присутствие в кабинете действует на неё умиротворяюще. Александр не торопился, не давил. Он был похож на тихую, глубокую реку после бурного, мелкого ручья Виктора.
Прошло полгода. Как-то весенним вечером он пришёл к ним домой — не как начальник, а как гость. Принёс торт, купленный в райцентре, и книгу — альбом репродукций русских художников. Сидел, пил чай, разговаривал с Сергеем о фронте (оказалось, они воевали на соседних участках), с Анной — о хозяйстве. С Верой говорил мало, но когда их взгляды встречались, в его глазах была не жалость, не страсть, а глубокое уважение и какая-то печальная понимающая нежность.
Провожая его, Анна вышла на крыльцо.
— Спасибо вам, Александр Петрович, что пришли. Вы… вы очень хорошо делаете.
— Она заслуживает хорошего, Анна Васильевна. Больше, чем кто-либо. Просто ей очень больно, и она боится. Я понимаю этот страх. У меня самого… после Ленинграда… долго душа была как выжженное поле.
— А вы… серьёзно? — не удержалась Анна.
Он помолчал, глядя на звёзды.
— Я человек не импульсивный. Мне пятьдесят лет. Я знаю цену слов и чувств. Если что-то будет, то это — навсегда. И я не сбегу. Мне некуда и не от кого бежать.
Он ушёл, оставив Анну со смешанным чувством надежды и новой, щемящей тревоги. Она боялась снова увидеть, как её дочери разобьют сердце. Но в Александре была какая-то редкая, неподдельная основательность. Он был взрослым. Таким же, как они, израненным жизнью, но не сломленным.
Вера ничего не говорила. Но Анна заметила, что дочь стала иногда задерживаться у окна, будто кого-то высматривая. И что холод в её глазах понемногу начал таять, сменяясь задумчивостью. Возможно, это был шанс. Последний шанс для её девочки обрести не иллюзию, а настоящую, тихую гавань. И Анна молилась — не Богу, в которого верила с трудом после всех потерь, а просто в судьбу, — чтобы на этот раз всё было иначе. Чтобы ледник вокруг сердца Веры растаял не от очередного предательства, а от медленного, тёплого дыхания настоящей любви. Той любви, что приходит не в юности, с цветами и стихами, а в зрелости — с молчаливым пониманием, терпением и готовностью нести груз прошлого друг друга.
***
1956 год. Весна пришла в посёлок рано и влажно. С крыш бараков целыми днями капало, дороги превратились в непролазные реки грязи, но воздух пах уже не снегом и смолой, а сырой землёй и обещанием тепла. Слово «оттепель» витало не только в природе, но и в разговорах людей. После XX съезда по стране прокатилась волна странных, тревожных, освобождающих разговоров. Вера, обычно равнодушная к политике, теперь с жадностью читала газеты, которые приносил Александр, и в её глазах загорался какой-то новый, сложный огонёк — смесь надежды и горькой иронии.
Александр Петрович стал бывать у них чаще. Не каждый день, но раз-два в неделю обязательно заходил после работы — принести технический журнал для Веры, обсудить с Сергеем новую систему погрузки леса, помочь Анне починить забор или просто попить чаю. В его манерах не было ни начальственной важности, ни навязчивого внимания к Вере. Он вписался в их семью как естественная часть — спокойная, надёжная, немного молчаливая.
Вера поначалу держала дистанцию. Отвечала односложно, уходила рано в свою закуток, ссылаясь на работу. Но Александр не отступал и не настаивал. Он просто был рядом. И постепенно её броня начала давать трещины. Как-то раз она заболела — подхватила грипп, который гулял по посёлку. Анна ухаживала за ней, но днём нужно было идти на работу. Когда она вернулась вечером, то застала картину: Александр сидел на табуретке у постели Веры и тихо читал ей вслух что-то из технического справочника. На тумбочке стояла банка малинового варенья и пачка импортного чая — неслыханная роскошь.
— Я не ребёнок, чтобы мне вслух читали, — сиплым голосом сказала Вера, но в её тоне не было прежней колкости.
— Знаю, — улыбнулся Александр. — Но когда голова болит, глаза устают. А слушать можно. Хоть что-то полезное усвоишь.
Он приходил ещё два дня, пока она не поправилась. Никаких признаний, никаких намёков. Просто приходил, читал, иногда молча сидел, глядя в окно. И в этой тишине, в этом ненавязчивом присутствии было что-то такое целительное, что Вера перестала отворачиваться к стене, когда он входил.
Однажды вечером, когда они остались одни (Анна ушла к соседке, Сергей — на ночную смену), Александр отложил книгу.
— Вера Сергеевна, я хочу вам кое-что показать. Если хотите.
Он достал из портфеля не чертёж, а старую, потрёпанную тетрадь в клеёнчатом переплёте.
— Это мой блокадный дневник. Не весь, конечно. То, что удалось сохранить.
Вера насторожилась. Блокада была для неё абстрактным, страшным понятием из газет. А тут — чья-то личная боль, зафиксированная на бумаге.
— Зачем вы мне это показываете? — спросила она осторожно.
— Потому что вы, кажется, думаете, что ваша боль — единственная и самая страшная. Я хочу, чтобы вы знали — вы не одни. И что даже после самого страшного… жизнь имеет свойство продолжается. Просто читать не обязательно. Просто знайте, что это есть.
Он положил тетрадь на стол и ушёл, оставив её одну с этим неожиданным откровением. Вера долго сидела, глядя на потрёпанную обложку. Потом, почти против своей воли, открыла. Мелкий, чёткий почерк. Сухие, безэмоциональные записи: «12 декабря. Выдано 125 гр. хлеба. Мама не встаёт второй день. Воды нет.» «3 января. Похоронили Машу. Соседский ребёнок. Весила 8 кг в 4 года.» «15 февраля. Получил похоронку на отца. Погиб под Тихвином. Плакать нет сил.»
Читать было невыносимо. Но Вера читала. Страница за страницей. Боль другого человека, другая, страшная, но в чём-то до боли знакомая — потеря, голод, страх. И в этих записях она увидела не просто страдание, а невероятную, упрямую волю к жизни. Даже в самых мрачных строках сквозило не «зачем», а «надо». Надо было выжить. Ради памяти. Ради того, чтобы рассказать.
Она закрыла тетрадь глубокой ночью. Глаза болели, в горле стоял ком. Но внутри что-то перевернулось. Она всегда думала, что её семья — какие-то особые страдальцы, отмеченные роком. А оказалось, что боль — всеобщая. И что есть люди, которые несут её в себе молча, не озлобляясь на весь мир.
На следующий день она вернула тетрадь Александру.
— Спасибо, — сказала она просто, глядя ему прямо в глаза. Впервые без защиты, без стены.
Он кивнул, понимающе.
— Не за что. Иногда полезно знать, что ты не один в своём аду.
После этого что-то между ними сдвинулось. Они стали говорить больше. Не о любви — о жизни, о книгах, о том, что будет с леспромхозом, о новых технологиях. Вера обнаружила, что он не только умён, но и обладает тонким, немного грустным чувством юмора. А он — что под её броней скрывается острый, аналитический ум и невысказанная, глубоко запрятанная нежность.
Как-то в мае он предложил ей поехать с ним в район на совещание — как специалисту по картографии. Дорога была долгой, тряской. Сидели в кузове попутного грузовика, укутанные в шинели от холода. Когда стемнело, он вдруг сказал:
— Я получил назначение. В Архангельск, на большой комбинат. Главным инженером.
Вера замерла. Сердце неожиданно и глупо сжалось.
— Поздравляю. Это повышение.
— Да. Но я не дал ответа.
— Почему? — она удивилась.
— Потому что я спросил бы вас, поедете ли вы со мной. Но не как подчинённая. Как жена.
Тишина в кузове стала абсолютной. Слышен был только рёв мотора и свист ветра в щелях брезента.
— Вы… не серьёзно, — наконец выдохнула Вера.
— Мне пятьдесят два года, Вера Сергеевна. Я давно не шучу на такие темы.
— Но вы почти не знаете меня.
— Знаю достаточно. Знаю, что вы честны, умны, сильны. Знаю, что вы умеете любить — я видел, как вы с матерью. Знаю вашу боль. И свою знаю. Мы оба прошли через своё пекло. Может, нам стоит попробовать пройти остаток пути вместе? Теплее будет.
Он говорил тихо, без пафоса, как констатировал факт. В его словах не было романтики Виктора — была суровая, взрослая правда.
— Моё прошлое… моя семья…
— Ваше прошлое сделало вас той, кто вы есть. А ваша семья — это вы и ваша мать. Сергей — хороший человек. Ничего не имею против. В Архангельске большой комбинат, работа найдётся всем, кто хочет и умеет трудиться.
— А если… если я не смогу? Если я разучилась… быть женой? Доверять? — голос её дрогнул.
— Никто никого ни к чему не принуждает. Будем жить, работать, привыкать друг к другу. День за днём. Как в блокаду — не думать о целом, а просто проживать день. И если что-то получится — хорошо. Если нет… значит, так судьба.
Он предложил ей руку — не для поцелуя, а для поддержки, потому что грузовик резко затормозил. Она машинально взяла её. Его ладонь была тёплой, твёрдой, покрытой старыми мозолями.
— Я подумаю, — прошептала она.
— Конечно. У вас есть время. У меня тоже.
Об этом разговоре она рассказала только матери. Сидели на кухне, пили вечерний чай, Сергей уже спал.
— И что ты чувствуешь? — спросила Анна, затаив дыхание.
— Не знаю, мама. Страшно. С Виктором было легко — он был как праздник, как розовый туман. А Александр… он как глубокая вода. В нём не поплаваешь, в нём… можно утонуть или научиться плавать по-настоящему.
— Он хороший человек, — тихо сказала Анна. — Настоящий. Не сбежит.
— В этом-то и дело. Он не сбежит. А если это я… не смогу? Если во мне уже ничего нет, чтобы дать другому?
— В тебе есть, дочка. Просто это спрятано очень глубоко. И, может, он тот, кто сможет до этого докопаться. Если ты позволишь.
Вера молчала, крутя в пальцах чайную ложку.
— Архангельск… это далеко. Тебя одну оставлять…
— Я не одна. Со мной Сергей. Да и ты не на край света уезжаешь. Письма писать будете. А если там будет хорошо… может, и мы подтянемся. — Анна старалась говорить бодро, но в голосе прорывалась тоска. Отделение от дочери было новой, ещё не осознанной до конца болью.
Решение вызревало медленно. Вера наблюдала за Александром на работе — он был справедливым, но требовательным руководителем, его уважали. Видела, как он общается с матерью — с неизменным почтением и вниманием. Как разговаривает с Сергей — на равных, без высокомерия. Он не пытался её ухаживать, не дарил подарков. Он просто продолжал быть рядом, давая ей пространство и время.
И однажды, чертя очередную карту, она поймала себя на мысли, что ждёт конца рабочего дня не для того, чтобы уйти в свой угол и закрыться, а чтобы услышать его спокойный голос, обсудить какие-то детали, просто помолчать в одном пространстве. Это было не жгучее чувство, а что-то похожее на тихое, глубокое облегчение. Как будто после долгого плавания в бурном море она наконец увидела на горизонте не иллюзорный мираж, а настоящий, прочный берег.
Она дала ответ через месяц. Они гуляли по тому же лесу, где когда-то гуляла с Виктором. Но теперь был не май, а конец июня, и лес был полон жизни.
— Я поеду с вами, Александр Петрович, — сказала она, не глядя на него. — Но с условиями.
— Какими?
— Никакой лжи. Даже во спасение. Никаких обещаний, которые не сможем выполнить. И… дайте мне время. Не торопите меня.
Он остановился, повернулся к ней. В его глазах светилось не торжество, а глубокая, серьёзная радость.
— Это единственные условия, которые я сам бы предложил, Вера. Договорились.
Они поженились тихо, без пышности, в райцентрском ЗАГСе. Свидетелями были Анна и Сергей. После расписались в столовой, выпили по бокалу шампанского. Вера была в простом кремовом костюме, перешитом из старого платья матери. Александр — в своём единственном выходном костюме. Они смотрели друг на друга не как влюблённые новобрачные, а как люди, заключившие важный, ответственный договор. Но в их рукопожатии после росписи была такая твёрдая, спокойная уверенность, что у Анны навернулись слёзы. Не от горя, а от чего-то другого — от надежды, что наконец-то в жизни её дочери наступает долгий, мирный период.
Провожали их всей семьёй на станцию. Состав на Архангельск был ночной. Когда уже прозвучал второй звонок, Вера обняла мать, крепко-крепко, как в детстве.
— Пиши, мама. Каждый день.
— Буду. Ты держись. Будь счастлива.
— Постараюсь.
Она взглянула на Сергея, стоявшего немного поодаль. Подошла, неуверенно обняла его.
— Спасибо вам за всё.
— Не за что, дочка. Живи хорошо.
Александр пожал руку Сергею, поцеловал руку Анне.
— Берегите себя. Как обустроимся — напишем. Может, и к нам переберётесь.
— Как-нибудь, — кивнула Анна, понимая, что это маловероятно. Она корнями вросла в эту землю, как старое дерево.
Третий звонок. Они поднялись в вагон. Через минуту состав тронулся, увозя в темноту два тёмных силуэта в окне. Анна стояла на перроне, пока красный огонёк хвостового вагона не растворился в ночи. Рядом молча курил Сергей.
— Ну вот, — сказала он наконец. — Улетела пташка. На север.
— Да, — вздохнула Анна. — Выпорхнула. Слава Богу.
Они шли обратно в посёлок пешком, под утренними, ещё не разгоревшимися звёздами. В доме было пусто и тихо. Не по-детски тихо — по-взрослому, окончательно. Дочь выросла. У неё теперь своя жизнь, своя семья, свой путь. Анна села на стул у окна, с которого когда-то провожала взглядом Николая, потом оплакивала Петра, потом ждала вестей с фронта. И подумала, что жизнь — это странная штука. Она отнимает самое дорогое, но иногда, вопреки всему, дарит новый шанс. Не взамен утраченного, а просто — новый. И этот шанс теперь был у Веры. А у неё… у неё оставались воспоминания, тишина и верный, молчаливый Сергей рядом. И это, как ни странно, тоже было счастьем. Тихим, выстраданным, но своим.
***
Архангельск встретил Веру и Александра суровым дыханием Северной Двины и нескончаемыми дождями сентября 1956 года. Их жизнь налаживалась медленно, как морской прилив — неспешно, но неотвратимо. Александру, как главному инженеру большого лесоперерабатывающего комбината, выделили квартиру в новом кирпичном доме для специалистов — две комнаты с высокими потолками, отдельной кухней и даже ванной. Для Веры, привыкшей к баракской тесноте, это казалось невероятной роскошью.
Работу она нашла быстро — в проектном отделе того же комбината. Её способности оценили сразу, и вскоре она стала ведущим картографом-проектировщиком. Работа поглощала её целиком, оставляя мало времени на рефлексию и воспоминания. Александр, занятый на производстве с утра до вечера, относился к её профессиональной увлечённости с уважением и лёгкой, понимающей улыбкой. Их брак, начавшийся как договор о взаимном уважении и поддержке, постепенно наполнялся тихим, глубоким чувством — не страстным, а скорее родственным, основанным на общем понимании жизни как тяжёлой, но необходимой работы.
Письма от матери приходили регулярно, раз в неделю. Анна писала о жизни в посёлке: Сергей стал бригадиром погрузчиков, у них завелась корова, в огороде родился хороший урожай картошки. «Живём, не тужим, здоровы, чего и вам желаем». Вера читала эти строки, и сердце сжималось от тоски и вины. Она звала мать и Сергея к себе, но те отнекивались: «Куда нам, старикам, в город? Тут корова, хозяйство, привыкли уже».
Прошло два года. Как-то зимним вечером, когда за окном бушевала настоящая архангельская пурга, Вера, сидя с чертежом на коленях, почувствовала внезапное головокружение и тошноту. Она думала, что устала или простудилась, но симптомы не проходили. Александр, встревоженный её бледностью, почти насильно отвёл её в поликлинику. Диагноз оказался простым и ошеломляющим: беременность. Семь недель.
Вера вышла от врача в состоянии, близком к шоку. Ребёнок. Мысль об этом пугала её до дрожи. Она боялась не боли или трудностей — она боялась ответственности, страха потерять, боялась, что её собственная искалеченная душа не сможет дать новому человеку достаточно любви. Всю дорогу домой она молчала, глядя в заснеженное окно трамвая. Александр молча держал её руку, его пальцы были тёплыми и твёрдыми.
Дома, заварив чай, он первым нарушил тишину:
— Ты не рада?
— Не знаю, — честно ответила Вера. — Боюсь. Я не умею… быть матерью. Моя мама… она была сильной. А я…
— Ты тоже сильная. Просто твоя сила — другого рода. И ты не одна, Вера. Мы вместе.
Он говорил спокойно, обдуманно, как всегда. И в его словах не было давления — только констатация факта и предложение поддержки. Вера подняла на него глаза и впервые за долгое время позволила себе быть просто женщиной, напуганной и растерянной.
— А если у меня не получится?
— Получится. Потому что ты будешь любить его. А любовь — лучший учитель.
Они написали Анне в тот же день. Ответ пришёл быстрее обычного — телеграмма: «ПОЗДРАВЛЯЮ ОБНИМАЮ МОЛОДЦЫ ЖДУ ПИШИ АННА». А через неделю пришло и письмо, исписанное ровным, школьным почерком матери: «Верочка, родная моя! Как же я рада! Новый человек, продолжение нашего рода. Теперь у тебя будет своя семья по-настоящему. Не бойся, ты справишься. Я ведь тоже боялась, когда тебя носила. Это нормально. Главное — слушай себя и береги здоровье. Я уже начала вязать пинетки…»
Читая эти строки, Вера расплакалась — тихо, без рыданий, а как-то по-детски, с облегчением. Слёзы, которых не было на похоронах отца, после предательства Виктора, после всех ударов судьбы, наконец пришли. Она плакала о чём-то сломанном внутри, что начинало потихоньку срастаться.
Беременность протекала тяжело. Постоянная тошнота, слабость, поздний токсикоз. Вера мужественно переносила всё, продолжая работать почти до последнего. Александр окружил её заботой, нанял на несколько часов в день женщину для помощи по хозяйству, сам учился готовить простые блюда. Иногда по вечерам он читал ей вслух — не техническую литературу, а «Войну и мир», которую они начали читать вместе ещё в посёлке. Его спокойный, ровный голос убаюкивал её, уносил от страхов и боли.
Роды начались в конце июля 1959 года, на две недели раньше срока. Они были долгими и трудными. Вера, с её узким тазом, мучилась почти сутки. Александр, не имея права находиться в родзале, метался по коридору, седея на глазах. Когда наконец раздался крик — сильный, сердитый, живой — он прислонился к стене, закрыв лицо руками.
Мальчик. Три килограмма двести граммов. Маленький, сморщенный, с тёмным пушком на голове и удивительно цепкими пальчиками. Когда Вере впервые положили его на грудь, она смотрела на это крошечное существо с чувством, которого не могла определить. Не была это всепоглощающая любовь с первого взгляда — скорее ошеломлённое благоговение перед чудом и непреодолимый, животный страх: «Как же я теперь буду его беречь?»
Александр, увидев сына, прослезился — впервые за все годы их знакомства. Он осторожно взял мальчика на руки, качнул, прошептал: «Здравствуй, сынок». И в этот момент Вера поняла, что они теперь — настоящая семья. Не по бумаге, не по договору, а по крови, по этой новой, хрупкой жизни, которая связала их неразрывно.
Назвали Николаем — в честь погибшего на войне отца Веры. Анна, получив телеграмму, написала: «Спасибо, что помните. Пусть растёт здоровым и счастливым, наш Коля».
Первые месяцы материнства стали для Веры новым испытанием. Бессонные ночи, колики, постоянная тревога. Она боялась, что недосмотрит, что у неё не хватит молока, что ребёнок заболеет. Её собственные детские травмы — голод, смерть брата — оживали в кошмарных снах. Иногда, кормя Николая ночью, она плакала от усталости и страха. Александр, просыпаясь, молча брал сына на руки, ходил с ним по комнате, давая Вере хотя бы час поспать. Он никогда не упрекал её, не говорил «возьми себя в руки». Он просто был рядом, делал что мог.
Когда Коле исполнилось полгода, они впервые поехали в гости к Анне. Дорога заняла почти двое суток: поезд до Вологды, потом пересадка на местную ветку, затем на попутной машине до посёлка. Анна и Сергей ждали их на станции. Увидев дочь, сходящую с подножки вагона с ребёнком на руках, Анна ахнула и бросилась к ним, забыв обо всём на свете.
— Дай, дай мне его, — прошептала она, и в её глазах стояли слёзы. Она взяла внука на руки, прижала к себе, закрыла глаза. — Здравствуй, родной. Здравствуй, Николенька.
Коля, разбуженный резкой сменой обстановки, захныкал, но Анна покачала его, заговорила тихим, напевным голосом, каким когда-то укачивала Веру и Петю. И мальчик успокоился, уставившись на новое лицо большими, синими, как у Веры, глазами.
Тот визит стал для Анны глотком живой воды. Она не могла наглядеться на внука, носила его на руках целыми днями, пела старые колыбельные, которых сама не пела лет двадцать. Сергей смастерил деревянную колыбельку, украшенную резными узорами — работу настоящего мастера. В избу, где так долго витала тень утрат, вернулся детский смех, пусть и редкий, пусть и недолгий.
Вера наблюдала за матерью и сыном с сложным чувством. Видела, как искусно, с какой естественной нежностью Анна обращается с ребёнком, и ощущала собственную неумелость как укор. Но однажды, когда Коля раскапризничался и Вера не могла его успокоить, Анна тихо сказала:
— Не старайся быть идеальной, дочка. Просто будь с ним. Он твой. Он чувствует, когда ты нервничаешь. Успокойся сама — и он успокоится.
И правда, когда Вера перестала метаться, взяла сына, села с ним в кресло-качалку и просто начала тихо напевать, Коля постепенно затих, уткнувшись носом в её шею.
За те две недели, что они гостили, Вера впервые почувствовала себя не просто дочерью, а ровней матери — тоже матерью, со своими страхами и открытиями. Они много говорили по ночам, когда мужчины и ребёнок спали. Анна рассказывала о том, как растила Веру и Петю, о голодных годах, о маленьких радостях. И Вера, слушая, начинала понимать масштаб материнского подвига этой женщины. Её собственная жизнь, со всеми трудностями, казалась теперь не такой уж трагичной.
— Ты знаешь, мама, — сказала она как-то раз, — я всегда думала, что ты какая-то… железная. Неуязвимая.
Анна улыбнулась, грустно.
— Какая там железная. Просто когда за тобой дети, ты не имеешь права упасть. Падёшь — они пропадут. Вот и держишься из последних сил. И у тебя получится, Верочка. Я вижу, какая ты с ним нежная. У тебя материнское сердце, просто оно долго спало.
После отъезда дочери и внука в избе снова стало пусто. Но теперь эта пустота была иной — не безысходной, а наполненной ожиданием новых встреч. Анна снова взялась за вязание — теперь уже не пинетки, а тёплый костюмчик на следующий приезд. Сергей, глядя на неё, иногда качал головой:
— Ожила ты, Аннушка, с внуком.
— Да уж, — соглашалась она. — Как будто смысл появился. Продолжение рода, Серёжа. Это же самое главное.
Письма из Архангельска теперь были другими. Вера писала не только о работе, но и о Коле: «Сегодня первый раз перевернулся с живота на спину», «Прорезался первый зуб», «Пошёл, держась за диван». Анна зачитывала эти строки Сергею, и они вместе радовались, как своим собственным успехам.
Годы текли. Коля рос — сначала пухлым карапузом с ямочками на щеках, потом стройным, светловолосым мальчиком с внимательным, серьёзным взглядом. Каждое лето, если получалось, Вера привозила его к бабушке на месяц-другой. Для мальчика эти поездки в деревню становились настоящим приключением. Он обожал Сергея, который учил его различать породы деревьев, мастерил деревянные игрушки, брал с собой на рыбалку на тихую лесную речку. С бабушкой Аней они ходили в лес по грибы и ягоды, она учила его старым народным приметам, пекла невероятно вкусные пироги с черникой.
Анна наблюдала, как в чертах внука проступает что-то знакомое — упрямый подбородок Николая, ясный лоб Веры, а в характере — её собственная, Аннина, неторопливая основательность и способность к тихому, сосредоточенному наблюдению. Он был спокойным ребёнком, не драчливым, любил книги и мог подолгу сидеть с дедом Сергеем, слушая его неторопливые рассказы о войне (те, что можно было рассказывать ребёнку) и о ремёслах.
— Он будет хорошим человеком, — как-то сказала Анна Вере, когда та приехала забирать сына в конце августа. — Чутким и сильным.
— Надеюсь, — вздохнула Вера. — Мир сейчас не простой. Опять где-то войны, напряжённость…
— Вся жизнь — не простая. Но хорошие люди нужны в любое время.
В 1970 году Коле исполнилось одиннадцать. Он уже был рослым, самостоятельным мальчиком, отличником в школе, увлекался историей и моделированием. Александр, к тому времени ставший директором комбината, гордился сыном, но никогда не давил на него, позволяя выбирать свой путь. Вера, видя интерес сына к технике, прочила ему инженерное будущее.
Той же осенью ушёл из жизни Сергей. Не громко, не героически — просто однажды утром не проснулся. Врач сказал — остановилось сердце. Оно, изношенное войной, работой и тихим, постоянным горем за брата, исчерпало свой ресурс. Анна, нашедшая его холодным в их общей постели, не кричала и не рыдала. Она сидела рядом, держа его остывшую руку, и гладила её, словно укачивая. «Спи, Серёжа, — шептала она. — Отмучился. Спасибо тебе за всё».
Она похоронила его рядом с могилой Петра, на том же маленьком сельском кладбище. На похоронах были Вера с Колей и Александром, несколько соседей. Вдова войны хоронила своего второго мужа — не героя, не жертву репрессий, а просто хорошего, честного труженика, который разделил с ней долгие годы жизни и дал опору, когда она была нужнее всего.
После похорон Вера уговаривала мать переехать к ним в Архангельск.
— Мама, ты теперь одна. Как ты тут будешь?
— Как-нибудь, — отвечала Анна. — Я не одна. Тут дом, память, могилы. А в городе я зачахну. Не беспокойся, справлюсь.
И она справлялась. Одиноко, тяжело, но справлялась. Работа в колхозе (теперь он назывался совхозом) уже не требовалась — ей оформили пенсию по потере кормильца. Она держала огород, козу, кур. Ждала писем и летних визитов внука. Коля, став подростком, приезжал уже один — на поезде, под присмотром проводницы. Эти недели, проведённые с бабушкой, стали для него священными. Он помогал ей по хозяйству, слушал её бесконечные рассказы о прошлом, и в его юной душе зарождалось то чувство связи поколений, которое не дают ни школа, ни городская жизнь.
В 1977 году Коля окончил школу с золотой медалью. Он подал документы в Ленинградский политехнический институт, на факультет авиастроения. Экзамены сдал блестяще. Вся семья — Анна специально приехала в Архангельск — праздновала его успех. Казалось, перед талантливым парнем открыты все дороги. У него была ясная цель, любящая семья, блестящие перспективы.
Но в декабре 1979 года советские войска вошли в Афганистан. Сначала это казалось далёкой, почти абстрактной новостью. Потом стали приходить первые похоронки. А весной 1980-го, когда Коля заканчивал первый курс, в институт пришла разнарядка на призыв студентов в армию. Не всех — но его фамилия была в списке.
Он приехал домой на каникулы с повесткой в руках. Лицо его было серьёзным, повзрослевшим за несколько месяцев.
— Бабушка, мама, папа, — сказал он за семейным ужином. — Меня призывают. Скорее всего, туда. В Афганистан.
Тишина, повисшая в комнате, была густой, почти осязаемой. Вера побледнела, схватилась за край стола. Александр тяжело вздохнул, опустив глаза. Анна просто смотрела на внука, и в её глазах не было ни удивления, ни протеста — лишь бесконечная, старая, как мир, печаль. Она уже знала, что такое повестка. Знала, что такое проводы. Знала, что такое война, забирающая самых лучших.
— Ты… ты не мог бы… может, попробовать… — начала Вера, но голос её прервался.
— Нет, мама, — тихо, но твёрдо сказал Коля. — Не могу. Я не уклонист. Да и… если не я, то кто-то другой. Может, тот, у кого нет такой поддержки, как у меня.
Он подошёл к бабушке, присел перед её креслом на корточки, взял её морщинистые руки в свои.
— Бабушка, ты же рассказывала про деда Николая. Он же тоже ушёл и не вернулся. Но он защищал Родину. И я должен.
Анна смотрела в его ясные, честные глаза — глаза её Николая, глаза её дочери, глаза всей её поруганной, но не сломленной жизни. И увидела в них то же самое, что когда-то видела в глазах мужа, уходящего на фронт: решимость и тихий страх.
— Я знаю, внучек, — прошептала она, сжимая его пальцы. — Знаю, что должен. Будь осторожен. Возвращайся. Обещай.
— Постараюсь, бабушка. Обещаю.
Провожали его в августе. На вокзале в Архангельске. Вера, сжав губы до белизны, не плакала — она как будто окаменела. Александр, сам прошедший войну, молча обнял сына, похлопал по плечу. Анна, приехавшая проводить единственного внука, крестила его и шептала старые молитвы, которым научила её ещё её мать.
Когда поезд тронулся, и Коля, высунувшись в окно, помахал им рукой, Анна вдруг ясно, с леденящей душой очевидностью поняла: она видит его в последний раз. Это знание пришло не из разума, а из глубины её израненного материнского и бабушкиного сердца, познавшего цену всех воин. Она не сказала об этом ни дочери, ни зятю. Просто повернулась и пошла к выходу, опираясь на палку, которую теперь носила постоянно.
Вернувшись в свою пустую избу в Вихревке, она подошла к иконе в красном углу, перед которой уже не молилась много лет. Упала на колени и прошептала в тишину:
— Господи, если можешь, сохрани его. Возьми лучше меня, старуху. Но его оставь. Он — последний. Последняя наша кровь.
Но Бог, если Он и был, давно перестал слушать мольбы Анны Козловой. У Него, видимо, были другие планы. И Анна, в глубине души, знала это. Она просто ждала. Как ждала когда-то похоронку на Николая. Как ждала смерти Петра. Как ждала известий о Фёдоре. Её жизнь превратилась в одно долгое, мучительное ожидание удара, который неизбежно должен был обрушиться. И этот удар пришёл 14 марта 1982 года, в виде телеграммы на имя Веры Сергеевны Ивановой.
***
Телеграмма пришла днём, когда Анна копала грядки под ранний картофель. Весеннее солнце уже пригревало по-настоящему, в воздухе пахло прелой листвой и дымком от палов — соседи жгли прошлогоднюю траву. Она почувствовала подошвами старых кирзовых сапог приближение человека, подняла голову, прикрыв глаза ладонью. К калитке шла почтальонша, девчонка лет восемнадцати, дочь нового председателя. Лицо у неё было странное, замкнутое, в руках — не обычная пачка газет и писем, а один-единственный бланк.
Анна выпрямилась, опираясь на черенок лопаты. Сердце, старое, изношенное, глухо и тяжело стукнуло один раз, как будто предупреждая: «Не подходи. Не бери». Но ноги сами понесли её к калитке.
— Анне Васильевне… — голос у почтальонши дрогнул. — Вам… телеграмма.
— От Веры? — автоматически спросила Анна, вытирая земляные руки о фартук.
Девушка молча покачала головой. В её глазах стояли слёзы — слёзы чужого, непонятного горя, которого она боялась. Она протянула бланк.
Анна взяла его. Бумага была гладкой, холодной. Она узнала этот формат, этот шрифт. Узнала, даже не читая. Её пальцы вспомнили. Память тела оказалась сильнее разума.
— Спасибо, — сказала она ровным, деревянным голосом.
Почтальонша постояла ещё мгновение, потом развернулась и почти побежала прочь, как когда-то, в сорок первом, убегал от её порога молоденький почтальон с похоронкой на Николая.
Анна не пошла в дом. Она опустилась на перевёрнутое корыто у забора, положила телеграмму на колени и стала читать. Медленно, вникая в каждое слово, как когда-то читала похоронку мужа.
«ИВАНОВОЙ ВЕРЕ СЕРГЕЕВНЕ. ВАШ СЫН РЯДОВОЙ ИВАНОВ НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ПАЛ СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНОГО ДОЛГА В ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ АФГАНИСТАН. ПРОЯВИЛ МУЖЕСТВО И ГЕРОИЗМ. ВЫРАЖАЕМ ГЛУБОКИЕ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ. КОМАНДОВАНИЕ ВОИНСКОЙ ЧАСТИ.»
Текст почти не изменился за сорок лет. Только вместо «под Москвой» — «в Демократической Республике Афганистан». Вместо «фашистскими захватчиками» — «при исполнении интернационального долга». Суть — одна. Её мальчик. Её Коля. Её последняя радость, смысл, продолжение рода. Нет.
Слёз не было. Была только огромная, всепоглощающая пустота. Та самая, что возникала после каждой потери, но теперь — абсолютная, окончательная. Она осталась одна. Настоящая, бесповоротная одна. Муж, сын, брат мужа, второй муж, теперь — внук. Все, кого она любила, кого растила, о ком молилась, — все ушли в землю. Осталась она, старая, бесполезная, пережившая саму себя.
Она сидела так, не двигаясь, не зная, сколько прошло времени. Мимо проходила соседка, что-то крикнула. Анна не откликнулась. Потом стемнело. Поднялся холодный весенний ветер, зашелестел прошлогодней листвой в палисаднике. Она встала, зашла в дом, затопила печь, как делала каждый день. Приготовила себе картошки в мундире. Села есть. Пища была безвкусной, как зола. Она доплелась до кровати, легла в одежде, накрылась тем же одеялом, под которым накануне не стало Сергея. И лежала, глядя в темноту, пока не рассвело.
На следующий день она собрала нехитрые пожитки: самое тёплое бельё, фотографии (Николай, Пётр маленький, Вера школьница, Сергей, Коля в разные годы), иконку Казанской Божьей Матери, которую сохранила ещё с довоенных времён, пачку писем. Всё уместилось в один старый чемодан на защёлках. Написала записку для Веры, которая должна была приехать (Анна знала, что дочь приедет): «Верочка, не ищи меня. Я уехала. Не могу быть здесь больше. Не серчай. Мама». Положила записку на стол под чайник.
Потом вышла из дома, не закрывая дверь на ключ. Зачем? Брать было нечего. Пошла на кладбище. Посидела у могилы Сергея, потрогала рукой холодный камень. Потом подошла к маленькому, почти сравнявшемуся с землёй холмику, где лежал Пётр. Травы на нём ещё не было, лишь голая, влажная земля.
— Вот и я скоро, сынок, — прошептала она. — Подожди ещё чуть-чуть.
Она вышла за околицу и пошла по просёлочной дороге, ведущей к лесу и дальше, к давно заброшенной деревеньке Заветное, в пятнадцати километрах от Вихревки. Туда, куда не доходили даже грибники. Там ещё стояли несколько покосившихся изб. Она знала это место — в молодости с Николаем ездили туда за клюквой. Там и решила встретить свой конец. В тишине, вдали от людей, от этого мира, который раз за разом отнимал у неё всё.
Дорога заняла почти весь день. Ноги, привыкшие к труду, несли её сами, словно знали путь. В Заветном царила мёртвая тишина, нарушаемая лишь карканьем ворон и скрипом расшатанных ставень. Она выбрала избу чуть покрепче, с целой крышей. Вошла. Внутри пахло плесенью, мышами и забвением. Печь была цела. На полу — слой пыли и сухих листьев, занесённых ветром. Анна поставила чемодан, вымела сор, разожгла с трудом печь принесёнными с собой щепками и сухим спиртом. Дым сначала шёл в избу, но потом тяга наладилась.
Так началась её новая жизнь. Жизнь в ожидании смерти. Она мало ела — принесённых с собой сухарей и сала хватило ненадолго, потом собирала прошлогодние жёлуди, варила из них горьковатую болтушку, находила в лесу заячью капусту, первые побеги крапивы. Воды была в колодце, но ведро сгнило, пришлось спускаться вниз с жестяной банкой на верёвке. Силы убывали с каждым днём, но жизнь, упрямая и цепкая, никак не хотела отпускать её.
Однажды, через неделю, может две (она уже перестала считать дни), сидя на завалинке и глядя на закат, она услышала вдали рёв мотора. Не трактора, а машины. Звук приближался. Анна насторожилась, но не ушла внутрь. Что бы ни было, уже всё равно.
Из-за поворота показался «бобик» — старенький УАЗик. Он подъехал к её избе и остановился. Из кабины вышли двое: мужчина в милицейской форме и… Вера. Дочь выглядела страшно: лицо осунулось, глаза ввалились, в них горел какой-то лихорадочный, почти безумный огонь горя. Увидев мать, она застыла на месте, потом медленно подошла.
— Мама, — хрипло сказала она. — Мы… мы хоронили Колю. Вчера. Тела нет… прислали гильзу с землёй. Ты… почему ты здесь? Мы искали тебя везде.
Анна молча смотрела на дочь. Она хотела что-то сказать, но слова застряли в горле. Вера опустилась перед ней на колени, положила голову ей на колени и зарыдала — не как взрослая женщина, а как та маленькая девочка, которая когда-то стояла в дверях избы, глядя на мать с похоронкой в руках.
— Мама, как же так? За что? Он же… он только начинал жить…
Анна положила руку на её вздрагивающие плечи. Плакала ли она сама? Нет. Слёз, казалось, не осталось вовсе. Только бесконечная усталость.
— Вставай, дочка, — тихо сказала она. — Вставай. Смерть не спрашивает, за что. Она просто приходит.
Милиционер, молодой парень, стоял поодаль, смущённо потупившись. Вера поднялась, вытерла лицо.
— Поедем домой, мама. Ты не можешь здесь одна.
— А где мне быть? — спросила Анна. — Там, где всё напоминает? Где каждый уголок кричит о нём? Нет, Верочка. Я останусь здесь. Здесь тихо. Здесь меня никто не тронет.
— Но ты умрёшь здесь! От голода, от холода!
— И хорошо. Я свое отжила. Ты… ты ещё жива. У тебя Александр. Вы держитесь друг за друга. А мне… мне уже не для кого жить.
Вера смотрела на мать в отчаянии, понимая, что не переубедит. Эта решимость, это ледяное спокойствие были страшнее любой истерики.
— Хотя бы поешь что-то горячее, — наконец сказала она. — Мы привезли еды.
Они разожгли костёр перед избой, согрели суп в котелке. Анна поела немного — больше из вежливости, чем от голода. Вера рассказывала, срываясь и замолкая: как пришла телеграмма, как Александр поседел за одну ночь, как они ждали «груз-200», а вместо гроба пришла цинковая гильза с горстью чужой земли. Как хоронили её в закрытом ящике под залпы салюта. Как жизнь превратилась в чёрный, бессмысленный кошмар.
— Я не могу, мама, — шептала Вера. — Каждую ночь мне снится, что он маленький, что я его теряю в толпе… а просыпаюсь — и он действительно потерян. Навсегда.
Анна слушала, кивала. Она знала эти сны. Они снились ей много лет после смерти Петра.
— Ты выдержишь, — сказала она. — Потому что должна. Боль не пройдёт. Она просто… станет частью тебя. Как шрам. Будет ныть на погоду, но жить с ним можно.
Перед отъездом Вера оставила маме припасы: хлеб, консервы, сахар, спички, тёплое одеяло. Умоляла взять деньги. Анна отказалась.
— Зачем мне? Здесь ничего не купить. Возьми лучше это. — Она потянулась к чемодану, достала свёрток, завязанный в платок. Внутри лежали те самые фотографии. — Возьми их. Я… я уже не могу на них смотреть. А тебе… тебе нужнее.
Вера взяла свёрток, сжала его в руках, будто это была святыня.
— Я буду приезжать, мама. Каждую неделю.
— Не надо. Навещай, когда сможешь. Не заставляй себя. И… не говори никому, где я. Пусть думают, что старуха пропала. Мне покоя хочется.
УАЗик уехал, оставив за собой облако пыли. Анна вернулась в избу. Тишина снова сомкнулась над заброшенной деревней, но теперь она была другой — отягощённой знанием о новом горе, о том, что её дочь теперь навсегда ранена, как и она сама.
Дни текли однообразно. Анна жила как тень: вставала на рассвете, пила воду, иногда ела, сидела у окна или на завалинке, глядя на лес. Мысли путались, прошлое и настоящее смешивались. Ей иногда казалось, что за поворотом вот-вот появится Николай с гармошкой, или маленький Пётр побежит к ней, спотыкаясь, или Коля-подросток выйдет из леса с корзинкой грибов. Она разговаривала с ними вслух, тихо, чтобы не спугнуть призраки.
Однажды, в конце апреля, когда уже зазеленела первая трава, а в лесу запели птицы, она услышала совсем другой звук — тихий, прерывистый плач. Не птичий, а человеческий. Детский. Он доносился с опушки леса, недалеко от крайней избы. Анна насторожилась. Кто мог быть здесь, в этой глуши? Она взяла палку, пошла на звук.
Среди молодой поросли орешника, прижавшись к стволу старой берёзы, сидел мальчик. Лет пяти, не больше. Лицо грязное, в царапинах, одежда — потрёпанная курточка и штанишки, порванные на коленке. Он плакал тихо, безнадёжно, уткнувшись лицом в колени.
Анна остановилась в нескольких шагах.
— Мальчик, — тихо позвала она. — Ты чего тут?
Он вздрогнул, поднял голову. Глаза, заплывшие от слёз, широко раскрылись от страха.
— Не бойся, я не съем, — сказала Анна, стараясь сделать голос мягче. — Ты откуда? Как сюда попал?
Мальчик молчал, смотря на неё. Потом прошептал еле слышно:
— Мама… не просыпается. Дядя Витя тоже. Они холодные.
Ледяная рука сжала сердце Анны.
— Где твоя мама, милок?
Мальчик махнул рукой в сторону дальнего конца деревни, где стояли совсем развалившиеся избёнки.
— Там… в доме. Мы приехали… на машине. Потом дядя Витя кричал, мама плакала… Потом стало тихо. Я их тряс… они не просыпаются.
Анна поняла. Бомжи. Отщепенцы, которых выкинула жизнь, приехавшие сюда умирать. И умерли. А ребёнок… ребёнок остался один. В заброшенной деревне. Возможно, несколько дней.
Она подошла ближе, присела на корточки, хотя суставы болезненно затрещали.
— Как тебя зовут?
— Сашка.
— Хочешь есть, Сашенька?
Он кивнул, и новые слёзы покатились по грязным щекам.
Она взяла его за руку — маленькую, холодную, липкую — и повела к своей избе. Вела молча, а в голове стучала одна-единственная мысль, абсурдная, невозможная: «Нет. Нет, только не это. Не заставляй меня снова. Я не могу. Я не хочу».
Но руки её уже грели воду в котелке на печке, уже отламывали кусок хлеба, намазывали его последним салом. Она уже усаживала этого чужого, испуганного мальчика за стол и смотрела, как он жадно, по-звериному набрасывается на еду. И где-то в самой глубине её опустошённой, мёртвой души, против её воли, шевельнулось что-то давно забытое. Что-то похожее на долг. На ответ. На последнюю, нелепую шутку судьбы, которая отнимала у неё всё, но в самый последний момент подкидывала нового ребёнка, нуждающегося в защите.
Она сидела напротив и смотрела, как он ест. И думала: «Нет. Я не буду. Я не могу любить снова. Я не переживу ещё одну потерю».
Но она уже знала, что сможет. Потому что иначе — никак. Потому что этот мальчик был так же одинок и обречён, как она сама. И потому что, даже когда, казалось бы, не для кого и не для чего больше хранить в сердце добро, оно всё равно находило путь наружу. Через трещины. Через сломанные, но не сдавшиеся стены души.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: