Найти в Дзене
Истории от души

"Ты - всего лишь крестьянка!" - рассвирепел молодой барин (12)

Три года прошли как один долгий, гулкий день. Год за годом, смена за сменой, в огненном аду красильного цеха. Пятнадцатилетний Ваня вышел из ворот фабрики в последний раз, и ему не нужно было оборачиваться. Он оставил фабрику навсегда в себе — в каждом вздохе, отдававшемся свистом в груди, в непроходящей дроби в костяшках искривлённых пальцев, в лихорадочном блеске глаз на исхудавшем, землистом лице. Предыдущая глава: https://dzen.ru/a/aV_ZmsPkRSDCwdAo Его не провожали. Андрей Петрович, тихий бухгалтер, уволен год назад за «снисходительность к бунтовщикам». Василий, с лицом цвета индиго, лежал в общей могиле за городом — кашель, перешедший в чахотку, скосил его прошлой зимой. Контора нашла нового мальчишку для подшивки бумаг — такого же бледного, пугливого и вечно голодного. Путь домой занял три недели. Он шёл пешком, порой его подбирали попутные подводы, но чаще — своим ходом, ощущая, как ноги, привыкшие стоять у чана, неуверенно ступают по пыльной земле. Он вглядывался в лица встречн

Три года прошли как один долгий, гулкий день. Год за годом, смена за сменой, в огненном аду красильного цеха. Пятнадцатилетний Ваня вышел из ворот фабрики в последний раз, и ему не нужно было оборачиваться. Он оставил фабрику навсегда в себе — в каждом вздохе, отдававшемся свистом в груди, в непроходящей дроби в костяшках искривлённых пальцев, в лихорадочном блеске глаз на исхудавшем, землистом лице.

Предыдущая глава:

https://dzen.ru/a/aV_ZmsPkRSDCwdAo

Его не провожали. Андрей Петрович, тихий бухгалтер, уволен год назад за «снисходительность к бунтовщикам». Василий, с лицом цвета индиго, лежал в общей могиле за городом — кашель, перешедший в чахотку, скосил его прошлой зимой. Контора нашла нового мальчишку для подшивки бумаг — такого же бледного, пугливого и вечно голодного.

Путь домой занял три недели. Он шёл пешком, порой его подбирали попутные подводы, но чаще — своим ходом, ощущая, как ноги, привыкшие стоять у чана, неуверенно ступают по пыльной земле. Он вглядывался в лица встречных мужиков, искал в них знакомую черты — свои, деревенские. Он был чужим и здесь теперь. Городская копоть въелась в кожу, фабричный гул — в уши.

Родную деревню он увидел на закате. Она показалась ему крошечной, призрачной: низкие избы, разросшийся погост, знакомый поворот реки. Сердце ёкнуло тупой, давней болью. Он шёл по улице, и на него косились. Узнавали? Вряд ли. Худой, высокий парень в поношенной городской поддёвке — мало ли таких прошло через деревню за эти годы?

Их изба выглядела слегка обветшавшей, что неудивительно, когда хозяина в доме нет. Зато труба над печью, которую он выложил сам, ровно дымила. Ваня остановился у покосившейся калитки, не в силах сделать шаг. Из сеней выбежала девчушка — худенькая, шустрая, с двумя русыми косами. Увидев незнакомца, девочка замерла, широко раскрыв синие, знакомые до боли глаза. Машутка.

— Мам! — крикнула она, не отводя от него взгляда. — Кто-то пришёл!

На пороге появилась Арина. Она постарела, спина согнулась, но в движениях был тот же напор. Арина прикрыла глаза ладонью от света заката, вгляделась. И вдруг ведро выпало у неё из рук, с глухим стуком ударившись о земляной пол.

— Ваня… Господи… Ванюшка?

Он хотел сказать что-то, но из горла вырвался лишь хрип. Ваня кивнул, и ноги сами понесли его через двор. Он обнял мать, чувствуя, как она вся — кости да кожа — дрожит в его объятиях. От матери пахло хлебом, дымом и чем-то ещё родным и давно забытым. Этот запах был и сладким, и горьким одновременно.

— Сынок, сынок… да что ж они с тобой сделали-то? — шептала Арина, касаясь ладонью его впалой щеки.

— Ничего, мам. Главное, что живой, — выдавил он.

Машутка стояла рядом, не решаясь подойти. Ваня опустился перед ней на корточки, хотя в спине резко дёрнуло старой болью.

— Не узнаёшь?

— Не-а, - мотнула она головой, и её косички взмыли вверх.

— Я Ваня, братец твой родной. Не помнишь меня?

— Ваня? Братец? Помню! – девчушка протянула к нему руки. – Помню! Но ты стал такой большой!

— Ты тоже очень выросла! – Ваня из-за больной спины с трудом поднял 7-милетнюю девочку на руки.

Машутка прижалась к нему всем телом.

— Ты же больше никуда не уедешь?

— Не уеду, - ответил Ваня, сдерживая слёзы.

— А играть со мной будешь?

— Да, поиграем.

— Ваня, пойдём скорее за стол, - мать положила ему руку на плечо. – Голодный?

— Поел бы чего-нибудь, мам, - скромно ответил парнишка.

— Ты Машутку-то поставь на землю, вижу, что тяжко тебе её держать. Умаялся, родной мой?

— Дорога домой долгая была, тяжкая, - признался Ваня.

— Ну, идём скорее в дом, что же мы на пороге стоим? Покушаешь – и отдыхать ляжешь.

— Калитку бы починить нужно, мам…

— Успеешь починить, Ваня. Не с дороги же ты её чинить будешь. Да и стемнеет скоро.

— За калитку я завтра примусь.

В избе было чисто и бедно, впрочем, как и всегда. Икона в углу, стол, лавки. Печь его работы — ровная, красивая, отдающая мерным сухим теплом. На ней в горшке томилась картошка. Всё так, как он мечтал в самые тяжкие ночи в фабричном бараке. Но теперь, оказавшись здесь, он чувствовал себя не хозяином, не победителем, вернувшимся с добычей, а сломанным инструментом, выброшенным за ненадобностью.

Ночью, лёжа на полатях на своём привычном месте, он слушал, как тихо сопит на печи Машутка, как вздыхает во сне мать. Всё тело ныло от непривычной дорожной усталости и старых болезней. Он кашлянул сдавленно, в кулак, и мать на своей лежанке встрепенулась.

— Ваня, ты кашляешь?

— Это с дороги, мам. Пройдёт.

Но он знал, что не пройдёт. Знакомый, противный свист в груди, тот самый, что свёл в могилу половину красильщиков, останется с ним навсегда. Его сила — тот самый «негнущийся стержень» — осталась. Но оболочка, тело, было изношено и подточено, как балка, источенная кислотным паром.

Утром пришёл дед Мирон. Старик совсем одряхлел, глаза выцвели, но взгляд был тот же — проницательный, вдумчивый.

— Вернулся, хозяин, — сказал он, садясь на лавку. — Здоровье отдал там, в этом городе?

— Отдал, дед Мирон, — коротко бросил Ваня.

— Многое отдал, — покачал головой Мирон. — А что приобрёл?

Ваня посмотрел на свои руки, покрытые сеткой мелких блестящих шрамов от ожогов. Приобрёл ли он что-то? Он вынул из котомки узелок, развязал. Там лежало несколько серебряных рублей — жалкие сбережения, оставшиеся после расчёта и дороги. И ещё — тонкие листы бумаги, исписанные его аккуратным почерком. Цифры, заметки, зарисовки устройства парового котла, рецепты смешивания красок, выдержки из разговоров, услышанных в конторе.

— Ум приобрёл, — тихо сказал Мирон, тронув костлявым пальцем листы бумаги. — Не мужицкий, другой. Горький ум. Он тебе теперь и пашня, и соха.

Новая жизнь началась с унизительной немощи. Он, «хозяин», не мог сразу взяться за соху — спина не держала, руки не слушались. Первые дни он только сидел на завалинке, греясь на солнце, и смотрел, как мужики везут воз снопов. Его возвращение обсуждали шёпотом. Жалели. И эта жалость жгла сильнее фабричного чана.

Но «негнущийся стержень» работал. Ваня заставил себя встать. Сначала — помочь по дому, починить калитку. Потом — взяться за инструмент. К нему потихоньку потянулись: кому заступ починить, кому с печью помочь. Платили скудно — харчами, старым тряпьём. Но платили. И в этих медных грошах, в краюхе хлеба, была иная цена, не фабричная. Цена уважения.

Однажды, когда он выстругивал новую рукоять для косы деду Мирону, к избе подошёл Кирьян Игнатьевич. Управляющий почти не изменился, только живот отяжелел, а взгляд стал ещё маслянистее и проницательнее.

— Что, Ваня, город не пришёлся по нраву?

Ваня медленно поднял голову. Глядя в эти холодные, всё понимающие глаза, он не почувствовал ни страха, ни злости. Только глухую, каменную усталость.

— Здоровье я там оставил, Кирьян Игнатьевич. Не могу я больше на фабрике работать. Чувствую, что и здесь я долго не протяну. Кашель меня мучает, спасу от него нет.

- Ничего, здесь, в деревне, пройдёт твоя хворь. Молодой ты ещё, рано помирать собрался.

- Так я и не собирался, но смерть не спрашивает, за кем ей приходить. Любого может забрать – и молодого, и старого.

- Ты, гляжу, малый головастый, - покачал головой управляющий и ушёл.

А между тем Машутка, как и брат, росла на редкость смышлёной девочкой, развита она была не по годам. Машутка всё подмечала, многим интересовалась и задавала матери вопросы, на которые Арина не находилаответа.

- Арина, её бы грамоте обучить, Машутку твою, - советовала пожилая соседка, - есть у девки смекалка, осилит она науку.

- Науке я её сама научу, - отнекивалась Арина, - прясть и ткать будет не хуже меня. А другая наука ей и не нужна. Вон, Ванька мой грамоту знает – и что? На фабрике, да в поле можно и без грамоты работать. Где нам, крестьянам,применять её, грамоту эту?

- И то верно, Арина. Нам руки мастеровитые нужны, а грамота – только голову зря забивать. Чем больше мы знаем, тем горше от этого становится.

Ваня хотел обучить сестру грамоте, но Арина строго запретила, боялась, что Машутка, как и Ваня, будет стремиться до правды докопаться, а правда порой – слишком опасная вещь.

Тем не менее, Машутка сама стремилась к знаниям. Однажды, когда матери не было дома, она увидела, как Ваня что-то пишет на листке.

- Я тоже хочу так уметь, - сказала она.

- Хочешь, научу тебя буквам? – полушёпотом спросил брат.

Девчонка широко раскрыла глаза и кивнула. Он взял её руку в свою, шершавую, со следами химических ожогов, и обвёл на чистом листе: «А». Первую букву. Начало.

Ваня смотрел, как сестра старательно выводит неумелые палочки, и чувствовал, как в клокочущей груди теплеет и крепнет что-то новое.

- Только мамке не говори, что я тебя учу, - предупредил он. – Это будет наша с тобой тайна. Поняла?

- А почему нельзя говорить? – поинтересовалась девочка, она часто задавала уточняющие вопросы.

- Не хочет мамка, чтобы ты буквы знала. Заругает она нас с тобой, если узнает.

- Я не скажу, Ваня! – пообещала Машутка. – А ты покажи мне ещё какую-нибудь буковку, эту я уже выучила. Гляди! – и девочка уже более уверенной рукой вывела: «А».

Хлопнула дверь, в дом вошла Арина. Ваня быстро собрал все листки.

- В следующий раз продолжим учить буквы, - сказал он сестре.

Дни текли медленно и густо, как осенний мёд. Ваня работал не спеша, прислушиваясь к своему телу, как к хриплому мотору, который мог в любой момент заглохнуть. Но работала и голова — неутомимо, яростно. По ночам, когда все спали, он при свете лучины разглядывал свои записи, делал новые пометки.

Уроки с Машуткой стали их тайным ритуалом. Девочка схватывала на лету. Буквы, слоги, первые слова — «мама», «Ваня», «дом». Она писала угольком на чурбане, стирала ладонью и писала снова. Её не по-детски серьёзный взгляд всё чаще застывал на листках брата с непонятными чертежами.

— А это что? — однажды ткнула она пальцем в схему парового котла.
— Машина такая. Которая на фабрике людей пожирает и паром горячим дышит, — мрачно пояснил Ваня.
— Зачем ты её нарисовал? Чтобы бояться?
— Чтобы понять. Если понять, как она устроена, может, её улучшить можно. Сделать так, чтобы люди не болели. Понимаешь?

Машутка кивнула, хотя не слишком поняла, о чём говорит брат.

Однажды к ним зашла соседка Акулина. Лицо её было встревоженным.
— Ваня, слышал, Кирьян Игнатьевич сыновей моих в город на фабрику сманивает? Говорит, заработки царские, жизнь сладкая. Глаза у них горят, глупцов – ехать собрались. Не пущу я их! Да как не пустить-то, а дом на кого они оставят?

Ваня отложил рубанок. Он посмотрел на свои руки, и тихо, но чётко начал рассказывать. Он говорил про чахотку, про кислотный пар и общие могилы. Голос его был хриплым и монотонным, как стук дятла по сухому дереву. Акулина слушала, и глаза её постепенно расширялись от ужаса.

- Нет, сыновей своих сгубить я не дам! – прошептала она.

Здоровье Вани, меж тем, не улучшалось. Осень выдалась сырой, и кашель стал его вечным спутником, свистящим и цепким, будто живое существо в груди. Он уже не мог долго работать топором или рубанком — не хватало дыхания. Но ум его, тот самый «горький ум», работал без устали. Ваня продолжал тайком от матери учить сестру грамоте, Машутка схватывала всё на лету.

Ваня спешил, он хотел передать сестре все свои знания, чтобы она и азбуку, и арифметику освоила. Парнишка чувствовал, что болезнь его только усугубляется и не был уверен, что переживёт зиму.

К зиме Ване стало совсем худо. Он лежал, прислонившись к стене, и дышал неглубоко, с ужасным свистом, который стал частью его. Машутка сидела рядом, держала его горячую, исхудавшую руку и беззвучно шевелила губами, утирая горькие слёзы.

Арина металась в безмолвном отчаянии. Травы, молитвы, последние медяки, отданные знахарке — ничто не помогало. Работа на барской фабрике забрала здоровье Вани, а теперь забирала и жизнь, медленно и неумолимо.

- Мам, ты меня рядом с отцом схорони, - попросил однажды Ваня после бессонной ночи. Ночи, когда кашель буквально разрывал его грудь.

- Нет, братец, хороший мой, - кинулась к нему Машутка. – Я не хочу, чтобы ты лежал там же, где наш папка лежит!

- Боженька, неужто ты и восьмое моё дитя приберёшь? – шептала в углу у иконы Арина. – Неужто мы вдвоём с Машуткой останемся?

Продолжение: