Проснулся Николай Сергеевич от непривычного звука и запаха. Не от звона будильника и не от тяжёлого послевкусия вчерашнего. А от тихого звона посуды и густого, томного аромата… кофе? Настоящего, зернового, а не той бурды из пакетика, которую он сам себе варил годами.
Он лежал на раскладушке в маленькой комнате, что когда-то с гордостью называл «мастерской», а по сути была заставленным хламом балконом. Стеллаж с инструментами, верстак, коробки с какими-то деталями. И он, большой, неуклюжий, в пижаме в мелкую синюю полоску, сбитой с ночного сна. Он прислушался. Да, из кухни доносились звуки: осторожное звяканье ложки о чашку, скрип половицы.
- Анна. - Подумал он.
Всё вчерашнее нахлынуло разом: сугроб, синее лицо, больница, её тихие слёзы в свете настольной лампы, её ладонь на его руке. Неловкость сковала его снова. Что он наделал? Привёл в дом совершенно незнакомую женщину! Что теперь с ней делать? Что говорить?
Он с трудом поднялся, натянул поверх пижамы старый застиранный халат и, откашлявшись, вышел в коридор.
На кухне было светло. Утреннее солнце, отражаясь от снега за окном, заливало комнату слепящим белым светом. И в этом свете, у плиты, стояла она. Анна. В его же, смешно большом, вязаном свитере, который она, видимо, нашла в шкафу, и в его же спортивных штанах, подвязанных на талии верёвочкой. Волосы, тёмно-каштановые с проседью, были собраны в небрежный пучок. Она помешивала что-то в кастрюльке.
Услышав его шаги, она обернулась. Лицо было бледным, но уже не синюшным. Под глазами — тёмные тени, но сами глаза смотрели ясно. Смущённо.
— Доброе утро, Николай Сергеевич. Я… я кофе сварила. И кашу. Овсяную. Если, конечно, вы не против. Я просто… не могла сидеть сложа руки.
Он стоял в дверях, чувствуя себя чужаком в собственной кухне.
— Да… конечно… спасибо. — Он подошёл к столу, сел. Перед ним уже стояла чистая чашка, ложка, сахарница. Порядок, которого тут не было сто лет. — Вы как? Нога не болит? Голова?
— Всё в порядке, — она отвернулась к плите, чтобы скрыть, возможно, дрогнувшие губы. — Только стыдно невероятно. За все эти хлопоты.
— Какие хлопоты, — пробурчал он, наливая себе кофе. Запах был божественным. — Лежали остывшая бы вы сейчас в сугробе, вот были бы хлопоты.
Она поставила перед ним тарелку с кашей. Идеально сваренной, с кусочком масла, тающей янтарной лужей посредине. Он смотрел на неё, и комок подкатил к горлу. Никто не готовил ему завтрак. Никто не ставил на стол масло в креманке, а не в пачке. С тех самых пор, как ушла Люда.
— Спасибо, — снова сказал он, уже тише. И взял ложку.
Она села напротив с своей чашкой кофе, не наливая себе каши.
— Я сегодня позвоню в ЖЭК, — сказала она деловым тоном, избегая его взгляда. — Мне нужно попасть к себе, взять документы, ключи. Потом… потом я, конечно, освобожу вас. Извините ещё раз за вторжение.
Слова «освобожу вас» прозвучали для него как приговор. Пусть странный, нелепый, но этот утренний свет, этот кофе, её тихое присутствие… в этом было что-то такое безумно хрупкое и драгоценное, что терять это уже было страшно.
— Не торопитесь, — сказал он, кашлянув в кулак. — Вы же не в форме ещё. Да и… куда вам спешить-то?
Она подняла на него глаза. В них мелькнуло что-то острое, болезненное.
— Николай Сергеевич, я не ребёнок и не беспризорная кошка, чтобы у вас на шее сидеть. У меня есть своя квартира. Пусть пустая, но своя.
— А я разве говорю, что вы на шее? — он отставил ложку, раздражённо. — Я говорю — не торопитесь. Отогрейтесь. Придите в себя. А то выйдет, я вас из-под снега откопал, чтобы вы под колёса первой же машины попали. Или в свою пустую квартиру, где… — он запнулся, но договорил, — где тоже, как я понимаю, не рай.
Она покраснела, губы её сжались.
— Вы ничего не понимаете о моей жизни!
— Да я и о своей-то мало что понимаю! — рявкнул он неожиданно для себя. — Но я знаю, что когда человек на дне, его нельзя одного оставлять. Иначе… иначе он там и останется.
Они сидели, тяжело дыша, глядя друг на друга через стол. Две крепости, две осаждённые цитадели, каждая за своими стенами боли.
— Я не на дне, — прошептала она, но звучало это неправдоподобно.
— А я — на дне, — честно сказал он. — И знаю, как это выглядит. И пахнет. Одиночеством, пылью и дешёвым портвейном. Так что не надо мне рассказывать.
В её глазах снова блеснули слёзы. Она резко встала, отнесла свою чашку к раковине и стала мыть её, упёршись взглядом в струю воды. Спина её, худенькая и прямая в его огромном свитере, выглядела невероятно хрупкой.
— Я пойду приму душ, — сказала она, не оборачиваясь. — Если можно.
— Да, конечно, — он махнул рукой. — Полотенца чистые в шкафу в ванной. Слева.
Она вышла. Он остался сидеть, глядя на остывающую кашу. Что он наделал? Испугал её. Оттолкнул своей грубостью. Он взял ложку и медленно, механически стал есть. Каша была вкусной. Невероятно вкусной. И от этого было ещё горше.
***
День тянулся странно, неловко. После духа она заперлась в зале, сказав, что хочет отдохнуть. Он слонялся по квартире, не зная, куда себя деть. В конце концов, заперся в своей мастерской и принялся с яростью шкурить старый табуретный щит, который обещал доделать ещё полгода назад. Стружка летела облаком, запах сосны и труда постепенно успокаивал его нервы.
Через пару часов он вышел, чтобы поставить чайник. Проходя мимо зала, заглянул. Она не спала. Сидела на диване, поджав ноги, и смотрела в окно. На коленях у неё лежал альбом для рисования и несколько карандашей — он заметил их ещё вчера в её сумке.
— Не помешаю? — спросил он с порога.
Она вздрогнула и быстро прикрыла альбом рукой, будто пойманная за чем-то постыдным.
— Нет… что вы.
Он вошёл, сел в своё кресло. Молчание снова повисло в воздухе, но уже не такое гнетущее.
— Чертите? — спросил он, кивнув на альбом.
— Нет… так, эскизы. Бессмысленные.
— Могу посмотреть?
Она колебалась, потом с трудом оторвала руку и протянула ему альбом. Он взял. Листы были заполнены не чертежами, а лёгкими, воздушными набросками. Дома с причудливыми, изогнутыми крышами, похожими на крылья. Башни, переплетённые мостиками-лозами. Окна-витражи, в которых угадывались лица.
— Это… это же красиво, — сказал он искренне, удивлённо. — Совсем не похоже на те коробки, что в городе строят.
— Потому и не нужно никому, — горько улыбнулась она, забирая альбом обратно. — Слишком… неуместно. Как я.
— Да ну, — он фыркнул. — Это не вы неуместны. Это мир вокруг стал какой-то… картонный. Без души. А у вас она есть. Душа. В этих рисунках.
Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, будто он сказал что-то на неизвестном языке.
— Вы… вы первый, кто так сказал. Обычно говорят: «фантазии», «нереально», «дорого».
— Я учитель труда, — сказал он просто. — Я знаю, что такое настоящее. Дерево оно живое. Металл — упрямый. А бетон… бетон мёртвый. Вот эти ваши дома… они как будто из дерева должны быть. Или из чего-то лёгкого, светлого.
Она молчала, перебирая уголки альбома.
— У вас… у вас есть инструменты? Для работы по дереву?
— Целая мастерская, — он махнул рукой в сторону балкона. — Правда, маленькая. И захламлённая.
— А… а если я нарисую что-то… не альбомное. А реальное. Маленькое. Скворечник, например. Но не просто ящик с дыркой. А… такой, как на картине. Вы сможете?
Он посмотрел на неё, потом на её рисунки. В его глазах вспыхнул давно забытый огонёк. Вызов.
— Смогу ли? — он усмехнулся. — Дорогая Анна Витальевна, вы с кем разговариваете? Я из пяти обрезков и куска стекла вазочку сделаю, что на выставке повесят. Покажите, что у вас там.
Она, застенчиво улыбаясь, открыла альбом на чистом листе и быстрыми, уверенными движениями набросала эскиз. Это была не просто будка для птиц. Это была крошечная, изящная башенка с ажурным окошком-аркой, с покатой, словно замшелой, крышей, с маленьким балкончиком.
— Вот, — сказала она, протягивая ему.
Он изучал рисунок, мысленно прикидывая раскрой, соединения.
— Фанера подойдёт трёхмиллиметровая, — пробормотал он. — Крышу можно из гонта, обрезки есть… Окошко… стёклышко цветное найти можно, от старого светильника. — Он поднял на неё взгляд, и в его глазах горел азарт. — Сделаем?
— Сделаем? — переспросила она, и в её голосе прозвучала капелька того же азарта, смешанного с недоверием.
— А то! — Он встал, вдруг помолодевший. — Сидеть тут, киснуть… Давайте лучше птицам дом построим. Необычный. Чтобы все воробьи завидовали.
Впервые за этот долгий день она рассмеялась. Тихим, грудным смехом, от которого в её глазах исчезла ледяная пустота.
— Давайте, — кивнула она.
***
Так начались их странные, тихие будни. Она не уехала. Каждый день говорила: «Завтра позвоню, завтра решу», и каждый день оставалась. Не потому что некуда было идти. А потому что здесь, в этой захламлённой квартире, вдруг появилось дело. Общее дело.
Они работали в мастерской. Вернее, он работал, а она сидела на табуретке, закинув ногу на ногу (синяк на бедре ещё не прошёл), и делала подробные чертежи, размечала фанеру, подавала инструменты. Они мало говорили о личном. Говорили о дереве: о его слоях, о волокнах, о том, как лучше склеить, чтобы не повело. Её инженерный ум и его практический опыт сплетались в удивительный симбиоз. Он учил её чувствовать материал, она учила его видеть в куске фанеры не заготовку, а линию, форму, историю.
Вечерами они ужинали. Она готовила. Простую, но изумительную еду: котлеты, которые таяли во рту, супы с непонятными травами, салаты, где каждый овощ был нарезан с какой-то почти архитектурной точностью. Он сначала отнекивался, потом сдался. И ел. Много. Как в последний раз. Портвейн на столе стоял нетронутый. Ему как-то… не хотелось.
Однажды вечером, моя посуду (он настоял), он спросил:
— Аня, а почему у вас… то есть, почему вы одна? Такая женщина… умная, руки золотые.
Она, вытирая тарелки, замерла.
— Я была замужем. Десять лет. Он… он хотел, чтобы я была «нормальной» женой. Чтобы я бросила свою «блажь» с архитектурой, родила детей, готовила борщи и восхищалась его успехами в торговле запчастями. А я… я не смогла. Я пыталась. Но внутри всё умирало. Он назвал меня эгоисткой, холодной куклой. И ушёл. К «нормальной» женщине. Сейчас у него новая семья, двое детей. И, наверное, борщи по всем правилам.
— Дурак, — отрезал Николай, сунув тарелку на сушилку.
— Что?
— Дурак, — повторил он. — Ломать такую… такую тонкую штуку. Как ваши чертежи. Из. За. Борща.
Она смотрела на него, и губы её задрожали. Она быстро отвернулась, продолжая вытирать уже сухую тарелку.
— А вы? — спросила она через силу. — Людмила…
— Люда, — вздохнул он. — Люда хотела жизни. Яркой, с поездками, ресторанами, общением. А я… я учитель. Моя жизнь — это школа, мастерская и тишина. Я не умел… дарить ей этот праздник. Я дарил ей надёжность. Но оказалось, этого мало. Ей стало скучно. Со мной. И она ушла. И была права. Я и вправду скучный.
— Вы не скучный, — тихо сказала Анна. — Вы… вы надёжный. Как дубовый пол. И тёплый. Как эта кухня сейчас.
Они стояли друг к другу спинами: он у раковины, она у стола. И между ними повисло что-то новое, хрупкое и пугающее. Признание не в любви. В нужности. В том, что их странное, вынужденное соседство стало для обоих не обузой, а… пристанью.
На следующий день случился первый настоящий разговор о прошлом. Вернее, о его последствиях.
Николай пришёл с работы раньше обычного. На душе было скверно: в школе были проблемы с поставкой материалов, директор намекнул на возможные сокращения «непрофильных» предметов. Он, сам не замечая как, зашёл в магазин и купил бутылку того самого портвейна. Автоматизм. Рефлекс на стресс.
Он вошёл в квартиру, уже откручивая крышку. Анна сидела на диване и что-то штопала — его же носки, как он с удивлением заметил. Увидев бутылку в его руке, она не сказала ни слова. Но её лицо замкнулось. Вся та лёгкость, то тепло, что начало появляться между ними, испарилось, будто её и не было.
Он налил себе стакан, почувствовав на себе её молчаливый, тяжёлый взгляд. Выпил залпом. Противно, сладко, тошнотворно знакомо.
— Не смотрите так, — буркнул он. — Один раз.
— Я ничего не говорю, — тихо ответила она.
— Но осуждаете. Я же вижу.
— Я не имею права осуждать. Это ваш дом.
— Точно, мой! — внезапно взорвался он, хмель и досада ударили в голову. — А то я уже начал забывать! Что я тут не временный постоялец, а хозяин!
Она медленно отложила носки и встала.
— Вы абсолютно правы, Николай Сергеевич. Я временная постоялица. И, кажется, засиделась. Завтра я уезжаю. Ключи от своей квартиры мне сегодня передали соседи.
— Вот и славно! — крикнул он ей вслед, когда она вышла из зала. — Свободен! Можешь опять в своё болото!
Дверь в комнату, где она спала (он всё-таки перетащил раскладушку в зал, а ей отдал спальню), тихо закрылась. Он остался один с полупустой бутылкой и жгучим, ядовитым стыдом. Он схватил бутылку, чтобы швырнуть её в стену, но рука не повиновалась. Он просто поставил её на пол и, охнув, упал лицом в диванную подушку. Что он наделал? Опять. Всегда он всё портит. Грубостью, пьянством, своим вечным «скучным» нытьём.
Он не слышал, как прошла ночь. Утром, с тяжёлой головой, он вышел на кухню. Кофе не было. На столе лежала аккуратная записка, написанная её ровным почерком:
*«Николай Сергеевич, спасибо за всё. За спасение, за кров, за… за скворечник. Я уезжаю к себе. Деньги за продукты оставила в синей чашке. Анна».*
Рядом, в синей жестяной чашке для мелочи, лежали несколько купюр. Он взял их, сжал в кулаке так, что бумага затрещала. Это было хуже любой пощёчины. Это был акт абсолютного, бесповоротного отчаяния. Расплата и прощание.
Он не помнил, как оделся, как выбежал на улицу. Он помчался, не думая, по знакомому маршруту к её дому — адрес он знал из больничных бумаг. Он бежал, задыхаясь, и в голове стучало только одно: *«Нельзя. Нельзя её отпускать обратно в эту пустоту. Нельзя, потому что… потому что тогда и я туда вернусь. Назад. В снег. В тишину».*
Он взлетел на пятый этаж, нажал на звонок у двери №34. Долго. Отчаянно. Дверь открылась. Она стояла на пороге, уже в своём пальто, с небольшой сумкой. Лицо — маска ледяного спокойствия. Но глаза… глаза были красными и опухшими.
— Вы забыли… — начал он, задыхаясь.
— Я ничего не забыла.
— Скворечник! — выпалил он. — Мы же не доделали! Крышу не прикрепили! И… и стёклышко цветное я нашёл! Жёлтое, как солнце! Без вас я… я не справлюсь. Не смогу один.
Она смотрела на него, и маска дала трещину. В уголках губ задрожала.
— Вы же… вы же сказали… что свободны.
— Я дурак! — крикнул он на весь подъезд. — Я скучный, пьяный, грубый дурак! Но я… я не могу один, Аня. Понял? Не могу. Эта квартира… она снова стала склепом. И я там один. И я боюсь.
Слёзы, наконец, покатились по её щекам. Тихие, беззвучные.
— А я? — прошептала она. — Я не боюсь? Идти одной в свою пустую нору? Где только чертежи несбывшегося на стенах?
— Так не ходи! — Он шагнул вперёд, схватил её за руки. Они были холодные. — Останься. Не навсегда. Не знаю. Пока… пока скворечник не доделаем. А там… видно будет. Мы же… мы же хорошо вместе. Делаем что-то. Руками. Настоящее.
Она смотрела на его большое, испуганное, искреннее лицо. На его руки, которые крепко держали её, но не жадно, а скорее — умоляюще.
— А бутылки? — спросила она, вытирая тыльной стороной ладони слёзы.
— Выброшу. Сейчас же. Все. Честно.
— Не надо выбрасывать, — вздохнула она. — Надо… просто не открывать. Давайте лучше… лучше кофе сварим. И доделаем наконец этот дурацкий скворечник. А то бедные птицы без крыши над головой.
Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Он просто взял её сумку из рук и шагнул назад, в коридор, приглашая её следовать за собой.
Они шли обратно по зимней улице, уже не в метель, а в ясный, морозный день. Солнце слепило глаза, снег хрустел под ногами. Они молчали. Но это молчание было другим. В нём не было пропасти. В нём была тихая договорённость. Два сломленных корабля после шторма нашли друг друга не для того, чтобы плыть в одну гавань. А для того, чтобы просто держаться рядом, пока чинят паруса. И, может быть, починив, отправятся в разные стороны. А может, и нет. Но сейчас, в этот хрустящий морозный день, им было достаточно того, что они идут вместе. И что дома, в тёплой, наконец-то по-настоящему тёплой квартире, их ждёт недоделанный скворечник и целая жизнь — пусть и разбитая на осколки, но которую можно было попробовать склеить заново и вместе, вдвоём...
Продолжение следует!
Нравится рассказ? Тогда порадуйте автора! Поблагодарите ДОНАТОМ за труд! Для этого нажмите на черный баннер ниже:
Первая часть здесь: