Снег валил с самого утра. К четырём часам, когда Николай Сергеевич выключил в школьной мастерской последний станок и повесил на гвоздь свой заношенный рабочий халат в крапинках засохшего клея, весь мир за окном стал белым, густым и безразличным. Таким же, как и его собственная жизнь последний год. Он стоял у окна, глядя, как фонари уже зажигают жёлтые пятна в этой белизне. Домой идти не хотелось. В квартире ждала не жена, не ужин, не тепло. Там ждали только четыре стены, тишина, да бутылка дешёвого портвейна «Агдам» на кухонном столе – верный и бесполезный спутник этих долгих вечеров.
Развод с Людмилой был не громким, не скандальным. Тихим, как этот снег. Она просто собрала чемоданы, сказав: «Коля, я задыхаюсь. От этой школы, от этих щей, от твоего молчания. Я хочу жить, а не доживать». И ушла. К «живому» мужчине, владельцу небольшого магазина стройматериалов. Николай не спорил. Что он мог предложить? Учительская зарплата, забитые стружкой руки и сорокалетнюю привычку молчать? Он отпустил её. А сам остался в этой трёхкомнатной «хрущёвке», где каждый угол кричал об её отсутствии. Где даже пыль на её туалетном столике казалась священной и трогать её было кощунством.
Он вышел из школы, плотнее закутался в старую дублёнку, подаренную ещё отцом, и сунул руки в карманы. Путь домой лежал мимо «Весны» – круглосуточного магазинчика, где его уже знали в лицо и молча протягивали заветную бутылку с тёмно-рубиновой жидкостью. Сегодня, глядя на метель, он почти решил купить две. Чтобы хватило до утра. Чтобы уснуть.
Снег бил в лицо колючей крупой. Он шёл, опустив голову, не замечая ничего вокруг. Мысли, как всегда, кружились вокруг одного: пустой квартиры, немого телевизора, вкуса портвейна на языке – сладковатого и отвратительного. Он уже почти дошёл до поворота к своему дому, как вдруг остановился. Что-то резануло слух сквозь завывание ветра.
Сначала он подумал – собака. Потом – показалось. Алкоголь последних месяцев делал его сознание мутным, слух – неострым. Но звук повторился. Не лай. Не крик. Стон. Короткий, прерывистый, полный такого животного, ледяного отчаяния, что по спине у Николая пробежали мурашки.
Он замер, прислушался. Ветер выл, снег хлестал по щекам. И снова – тихий, едва слышный стон. Откуда-то справа, из-под огромного сугроба, наваленного снегоуборочной машиной у забора старой котельной. Сугроб был в рост человека.
«Напился уже до голосов», – с раздражением подумал он про себя и сделал шаг в сторону дома. Но ноги не слушались. Что-то, давно забытое, дёрнуло его изнутри. Ответственность? Любопытство? Жалость? Он не знал. Он повернул и, кряхтя, полез через снежную целину к тому сугробу.
– Эй! – крикнул он, и голос его, сиплый от мороза и неиспользования, прозвучал хрипло. – Кто там?
В ответ – тишина. Потом слабый, еле слышный звук, похожий на попытку кашля. Николай подошёл ближе. И увидел. Из снега торчал ботинок. Женский, замшевый, цвета кофе с молоком. Элегантный и совершенно беспомощный в этой ледяной куче.
Сердце упало куда-то в сапоги. Не крик, не паника – холодный, острый ужас, пронзивший всю его апатию.
– Господи! – вырвалось у него. Он швырнул на снег свой потрёпанный портфель с чертежами и, не раздумывая, начал разгребать снег голыми руками. Крепкие, жилистые руки учителя труда, привыкшие к рубанку и напильнику, теперь бешено, с отчаянием, копали холодную, мокрую массу. Снег забивался под ногти, таял на тёплой коже, но он не чувствовал холода. Он видел ботинок, потом штанину брюк, потом…
Он откопал её. Женщину. Лицо синевато-белое, как фарфор, ресницы покрыты инеем, губы посиневшие. Она была без сознания, но грудь слабо, прерывисто поднималась. Рядом валялась элегантная кожаная сумка, из-под сугроба виднелся край шерстяного пальто.
– Держись! – хрипло прошептал он, не зная, слышит ли она. – Держись, сейчас…
Он сбросил с себя дублёнку, не чувствуя ледяного удара ветра по свитеру, и окутал ею её, стараясь укрыть от снега и холода. Потом начал растирать её замёрзшие, как сосульки, руки, дыша на них своим тёплым, сбившимся дыханием. Мысли метались: скорая, надо вызвать скорую. Он нащупал в кармане старенький кнопочный телефон, пальцы дрожали так, что он едва набрал 112.
– Скорая! – кричал он в трубку, заглушая вой ветра. – Человек в снегу, засыпало, без сознания! Переохлаждение! Адрес…
Он выпалил адрес, молясь, чтобы поняли, чтобы успели. Пока диспетчер что-то говорил, он продолжал откапывать её ноги, освобождая от ледяного плена. Она была легкой, почти невесомой.
– Живи, – бормотал он, растирая её щёки шершавой ладонью. – Живи, родная, держись, чёрт возьми. Сейчас помощь будет.
Он не знал, сколько прошло времени – десять минут или вечность. Когда вдали замигал синий проблесковый маячок, он почувствовал, что сам вот-вот рухнет от напряжения. Из машины выскочили два фельдшера, молодые парни.
– Что случилось?
– Засыпало, наверное, машина, – хрипел Николай, помогая им извлечь женщину из сугроба и перенести на носилки. – Дышит еле-еле.
– Вы родственник?
– Нет… Прохожий.
– Поедете с нами? Надо заполнить бумаги.
Он, не думая, кивнул. Поднял свою дублёнку, отряхнул её от снега и, накинув на плечи, залез в тёплую кабину скорой рядом с водителем. Он смотрел через стекло, как фельдшеры в проходе что-то делали с ней, подключали датчики. Его собственная дрожь накрыла его только теперь, когда адреналин начал отступать.
В приёмном покое городской больницы царила обычная вечерняя суета. Его, растерянного и мокрого, оттеснили в сторону.
– Ожидайте. Врач осмотрит.
Он сел на жёсткий пластиковый стул в коридоре и уставился в грязный линолеум пола. В голове была пустота. Только образ её синеватого лица и этот жуткий, леденящий душу стон из-под снега.
Через полчаса вышел усталый врач лет сорока.
– Кто сопровождает пострадавшую Семёнову?
Николай вскочил.
– Я. Я нашёл её.
– Состояние стабильное, но серьёзное. Сильное переохлаждение, шок. Ушиблена, но, кажется, без переломов. Сознание возвращается. Но наблюдение нужно. Вы родственник?
– Нет, – снова сказал Николай. – Я… просто шёл мимо.
Врач посмотрел на него оценивающе, видя мокрого, немолодого мужчину в простой одежде.
– Знаете, нам бы её передать кому-то. Под наблюдение. В стационаре мест нет, только если в реанимацию, но показаний для реанимации сейчас нет. Ей нужен покой, тепло и чтобы за ней присмотрели сутки. Есть у неё родные? Муж?
– Не знаю, – честно сказал Николай. Он посмотрел на её сумку, которую принёс с собой. – Может, в телефоне…
Медсестра, миловидная девушка, порылась в сумке, достала телефон. Экран был разбит.
– Не работает.
– Тогда, – врач развёл руками, – либо оставляем её здесь, на скамейке в коридоре, пока не очнётся полностью и не назовёт контакты. Либо… если вы человек неравнодушный… На сутки. Завтра уже разберётесь.
Мысль оставить её здесь, на этой же жёсткой скамейке, где он сейчас сидел, показалась Николаю дикой, нечеловеческой. Но и везти к себе… К себе? В свою затхлую берлогу, пропахшую тоской и алкоголем?
Он посмотрел в дверь палаты, куда её отвезли. Она лежала на койке, всё такая же бледная, под капельницей. Беззащитная. Совсем одна. Как и он.
– Я… я заберу, – услышал он свой собственный голос, словно кто-то другой говорил за него. – Куда же её ещё?
***
Такси до его дома ехало молча. Она сидела, закутанная в больничое одеяло поверх его дублёнки, прислонившись головой к стеклу, и смотрела в темноту за окном. Она пришла в себя, но была странно молчалива, отрешённа. Врач сказал, что это последствия шока.
Он ввёл её в подъезд, поддерживая под локоть. Она шла покорно, как сомнамбула. Когда он открыл дверь в свою квартиру и впустил её внутрь, ему впервые за год стало дико стыдно. Стыдно за немытую посуду в раковине, за пыль на телевизоре, за пустую бутылку из-под портвейна на столе, за весь этот унылый, мужской, нежилой хаос.
– Проходите, – пробормотал он. – Извините за… беспорядок.
Она молча прошла в зал, остановилась посреди комнаты, оглядываясь. Её взгляд скользнул по книжным полкам, забитым технической литературой, по старому дивану с выцветшей обивкой, по фотографии на комоде – той самой, где он с Людмилой лет десять назад, на фоне моря. Она быстро отвела глаза.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал он, суетливо сгребая со стола газеты и крошки. – Я… чай поставлю. Или… может, вам грелка?
– Нет, – её голос был тихим, хриплым от холода. – Спасибо. Чай… можно.
Он кивнул и убежал на кухню, как на спасение. Грел чайник, судорожно соображая, что делать дальше. Принести ей свою пижаму? Смешно. Уложить в свою постель? Невозможно. Он вернулся с двумя кружками. Она сидела на краешке дивана, всё так же закутанная в одеяло.
– Пейте, горячий, – сказал он, ставя кружку перед ней. – С сахаром. От холода.
– Спасибо, – она взяла кружку дрожащими руками, сделала маленький глоток. Поморщилась. – Крепкий.
– А… да, я люблю покрепче, – он сел в своё кресло напротив, чувствуя себя нелепо и скованно. Молчание повисло тяжёлым, неловким полотном.
– Меня Анна зовут, – наконец сказала она, не глядя на него. – Анна Витальна.
– Николай Сергеич, – отозвался он. – Я… учитель. Труда. В школе 14-й.
Она кивнула, как будто это было важно.
– Вы… вы меня нашли. В снегу.
– Да. Слышал стон. Повезло, что услышал.
– Повезло, – она повторила это слово с какой-то горькой интонацией. Потом посмотрела на него. Впервые прямо. Её глаза, теперь он разглядел, были серо-голубыми, очень светлыми и глубокими. В них была пустота, почти такая же, как в его собственном отражении в зеркале. – Вы меня спасли. Я вам обязана жизнью.
– Да бросьте, – он махнул рукой, смущённый. – Кто угодно на моём месте…
– Нет, – перебила она тихо, но твёрдо. – Не кто угодно. Многие прошли бы мимо. Особенно в такую погоду. Особенно… если человек не совсем трезв.
Он вздрогнул, почувствовав укол. Она учуяла? Или просто видела его растерянность, немытую кружку на столе? Он покраснел.
– Я… я не пьяный, – пробормотал он.
– Я не об этом, – она отвела взгляд. – Я о том, что вы остановились. Это много.
Они снова замолчали. Он допил свой чай, чувствуя, как неловкость душит его. Что делать дальше? Уложить её спать? Но где? Мысли путались.
– Я… я вам постель приготовлю, – сказал он, вставая. – Здесь, на диване. Я сам… я в зале. Или в мастерской. У меня мастерская маленькая есть, балкон по сути…
– Не нужно, – сказала она. – Я не хочу вас беспокоить. Я посижу, а потом… как-нибудь.
– Куда? – резко спросил он. – В такую-то погоду? С вашим-то состоянием? Да вы с ума сошли! – Он вдруг разозлился. На неё, на себя, на всю эту абсурдную ситуацию. – Сидите здесь. Всё. Я не обсуждаю.
Он вышел в спальню, грубо выдернул из шкафа свежее, но мятое постельное бельё, вернулся и стал с непривычной резкостью застилать диван. Она сидела и молча смотрела на его крупные, неуклюжие движения.
– Вот, – сказал он, закончив. – Тёплое одеяло. Ванная там. Если что – зовите. Я буду… я буду на кухне.
– Николай Сергеевич, – снова позвала она его, когда он уже направлялся к двери.
– Да?
– У вас есть… ну… может, какое-нибудь вино? Не крепкое. Глинтвейн, что ли… Чтобы согреться.
Он обернулся, удивлённый. Она смотрела на него не с просьбой, а с каким-то странным вызовом. Как будто проверяла.
– Вино? – переспросил он. – У меня только портвейн. Дешёвый.
– Сойдёт, – сказала она. – Если нагреть. С пряностями. Мне сейчас, кажется, нужно что-то очень тёплое и очень невкусное. Чтобы почувствовать, что я жива.
Он постоял, потом кивнул и пошёл на кухню. Достал свою бутылку, налил в маленькую кастрюльку, сунул туда наугад палочку корицы из завалявшегося пакета и несколько гвоздик. Стал нагревать. Запах разнёсся по квартире – сладкий, пряный, неумелый.
Когда он вернулся с двумя кружками дымящегося, тёмного пойла, она сидела уже по-другому – поджав под себя ноги, укутавшись в одеяло с головой, как в кокон. Она взяла кружку, обожглась, сделала глоток. Скривилась.
– Ужасно, – констатировала она. Но сделала ещё один глоток. – Но горячо.
Он сел в кресло, тоже потягивая своё варево. Алкогольный пар ударил в голову, согревая изнутри.
– Я архитектор, – вдруг сказала она, глядя в свою кружку. – Вернее, была. Теперь чертёжник в конторе «Горпроект». Черчу чужие скучные коробки.
– Почему была? – спросил он, не думая.
Она горько усмехнулась.
– Потому что мои проекты никому не были нужны. Я хотела строить дома… не дома. Сказки из стекла и бетона. А рынку нужны квадратные метры. Дешёвые и быстрые. Я не смогла… продаться. И не смогла пробить стену. Так и осталась чертёжником. А мечты… – она махнула рукой в сторону окна, за которым кружилась метель. – Зарыла. Как меня сегодня в снег.
Он слушал, и что-то в её словах отзывалось в нём знакомой, глухой болью. Непонимания. Ненужности.
– А вы? – спросила она. – Учитель труда. Это ведь… это же здорово. Вы что-то создаёте руками.
– Стружки создаю, – мрачно сказал он. – И пытаюсь вбить в головы сорванцов, что рубанок – это не оружие. Редко получается.
– Но вы учите их делать что-то настоящее. Табуретки. Скворечники. Это останется.
– А кому нужны теперь эти табуретки? – с горечью вырвалось у него. – Всё из Китая, дёшево и сердито. Руками работать – не престижно. Я, как и вы, Аня, – анахронизм.
Он назвал её «Аня» случайно, не подумав. Но она не поправила его.
Они сидели в тишине, потягивая своё нелепое вино. И вдруг она тихо, совсем тихо сказала:
– Меня сегодня уволили. Вернее, попросили написать заявление по собственному. За «несоответствие динамике рынка». Я шла домой, думала, как скажу об этом… а сказать некому. Родителей нет. Муж… муж ушёл давно, ещё когда я отказалась бросать свою «несерьёзную» архитектуру ради его бизнеса. И я поскользнулась. И упала. И думала, когда падала: «Ну и ладно. Пусть. Всё равно всё кончено». А потом… потом я услышала, как кто-то копает. И мне стало до дикости страшно. Не смерти. А того, что кто-то увидит меня вот так. Беспомощную. Жалкую. Засыпанную снегом, как мусор.
И тут она заплакала. Не рыдая, не всхлипывая. Слёзы просто потекли из её глаз тихими, ровными ручейками по бледным щекам. Она даже не пыталась их вытереть.
Николай сидел, окаменев. Его собственная жалость к себе, его бутылки, его молчаливые вечера – всё это вдруг показалось ему таким мелким, таким эгоистичным рядом с этой тихой исповедью. Он не знал, что сказать. Что делать. Он просто протянул ей через стол свою большую, шершавую руку. Не для того, чтобы взять её руку. Просто положил её ладонью вверх на стол, как мост. Как предложение.
Она посмотрела на его руку, потом на его лицо. И медленно, осторожно, положила свою холодную, тонкую ладонь поверх его.
Они сидели так молча. Он чувствовал лёгкость её прикосновения и страшную тяжесть, которая была за ним. За ними обоими.
– Останьтесь, – тихо сказал он. Голос его звучал не как приказ, а как просьба. – Пока не… пока не станет легче. Пока не отогреетесь совсем. У меня, конечно, не сахар… но крыша есть. И… и я, наверное, могу полку кривую прибить, если что. Или вино греть.
Она снова посмотрела на него. Слёзы высыхали на её щеках.
– А вы? – спросила она. – Вы ведь тоже… не от хорошей жизни меня к себе притащили.
Он вздохнул.
– Жена ушла. Год назад. Сказала, что я – законсервированная тоска. И она была права. Я и есть эта тоска. В чистом виде. Так что вы не одну тоску спасаете. Их тут уже две.
На её лице дрогнуло что-то похожее на улыбку. Слабое, едва заметное.
– Страшная компания, – прошептала она.
– Ничего, – сказал он, и вдруг сам почувствовал странное, почти забытое ощущение – не радости, нет. А просто… прекращения падения. Как будто он тоже на что-то наткнулся в своём падении. Не на землю. На другую падающую душу. – Ничего, Аня. Перезимуем как-нибудь. Вдвоём хоть не так страшно.
Он встал, забрал её пустую кружку.
– Спите. Завтра… завтра видно будет.
Он вышел на кухню, вылил остатки своего вина в раковину, чего не делал никогда. Потом постоял у окна, глядя на метель. За его спиной, в зале, была незнакомая женщина, сломленная жизнью, как и он. И впервые за долгий-долгий год в его затхлой, пропахшей одиночеством квартире было не просто тихо. Было тихо *вместе*. И это меняло всё. Пока не знал, как и куда. Но меняло. Снег за окном всё кружил и кружил, засыпая старый мир. А в этой квартире, казалось, только что из-под этого снега откопали две заблудившиеся, продрогшие души. И теперь им предстояло долго и мучительно отогреваться. Возможно, всю оставшуюся зиму
Продолжение здесь:
Нравится рассказ? Тогда порадуйте автора! Поблагодарите ДОНАТОМ за труд! Для этого нажмите на черный баннер ниже: