Найти в Дзене
Сёстры Тумбинские

Муж не пил, не бил, не изменял. Она ушла через тридцать лет

Тамара закрыла дверь тихо, так, чтобы не щёлкнул замок. Пять утра. Валентин спал – ровное дыхание за стеной, как всю их совместную жизнь. Она прислушалась: тишина, только холодильник гудел на кухне. Три чемодана стояли в прихожей – два лёгких, один тяжёлый. Она взяла все три и вышла. Записки не оставила. Что писать? «Ухожу»? Он и так увидит. «Прости»? За что – за то, что наконец решилась? Мороз кусал щёки. Автобус в шесть. Тамара дошла до остановки, поставила чемоданы на утоптанный снег и только тогда позволила себе выдохнуть. Пар изо рта поднялся и растаял в тёмном небе. Три десятилетия. Она ушла после трёх десятилетий брака. На столбе висело объявление – «Сдаю комнату, недорого, Садовая 14». Она позвонила ещё неделю назад, когда поняла. Когда вернулась из магазина и увидела, что Валентин выбросил коробку из кладовки. Её коробку. С эскизами из художественной школы, с засохшими тюбиками, с кисточками, которые она хранила всё это время. – Хлам, – сказал он. – Место занимал. Она не крича

Тамара закрыла дверь тихо, так, чтобы не щёлкнул замок. Пять утра. Валентин спал – ровное дыхание за стеной, как всю их совместную жизнь. Она прислушалась: тишина, только холодильник гудел на кухне. Три чемодана стояли в прихожей – два лёгких, один тяжёлый. Она взяла все три и вышла.

Записки не оставила. Что писать? «Ухожу»? Он и так увидит. «Прости»? За что – за то, что наконец решилась?

Мороз кусал щёки. Автобус в шесть. Тамара дошла до остановки, поставила чемоданы на утоптанный снег и только тогда позволила себе выдохнуть. Пар изо рта поднялся и растаял в тёмном небе.

Три десятилетия. Она ушла после трёх десятилетий брака.

На столбе висело объявление – «Сдаю комнату, недорого, Садовая 14». Она позвонила ещё неделю назад, когда поняла. Когда вернулась из магазина и увидела, что Валентин выбросил коробку из кладовки. Её коробку. С эскизами из художественной школы, с засохшими тюбиками, с кисточками, которые она хранила всё это время.

– Хлам, – сказал он. – Место занимал.

Она не кричала. Не плакала. Просто посмотрела на пустой угол кладовки – и всё стало ясно.

***

Дом был старый, деревянный, с сиренью у калитки – сейчас, зимой, только сухие ветки торчали из сугроба. Крыша просела с одной стороны, краска на ставнях облупилась. Но дым шёл из трубы, и это почему-то успокаивало.

Хозяин открыл сразу, будто ждал под дверью.

– Тамара Петровна?

– Просто Тамара.

Его звали Геннадий. Под шестьдесят, голос с хрипотцой, говорил негромко, словно боялся разбудить кого-то. Шаг неторопливый, размеренный. Он взял два чемодана, она – третий, тяжёлый. Не спросил, откуда. Не спросил, почему. Она была ему за это благодарна.

Комната была маленькой. Кровать с железной спинкой, стол у окна, стул, шкаф с треснувшим зеркалом на дверце. Обои в мелкий цветочек, кое-где отклеились по углам. Пахло старым деревом и чем-то горьковатым – может, сухими травами.

Напротив стекла росла старая яблоня. Узловатый ствол, ветви, облепленные снегом. Одна из них почти касалась рамы.

– Кухня общая, – сказал Геннадий. – Плита работает. Холодильник тоже. Ванная в конце коридора. Я ночами на работе, сторожем в школе, так что не помешаю.

Тамара кивнула. Голос не слушался.

Он ушёл, прикрыв дверь. Тамара села на кровать. Пружины скрипнули. Посмотрела в окно – дерево было кривым, кособоким и, наверное, древнее этого дома. Сквозь крону виднелось серое февральское небо.

Вот и всё. Новая жизнь. За пятьдесят.

Она сидела так час, может, два. Смотрела на яблоню. Думала о Валентине – проснулся уже, должно быть. Ходит по пустой квартире. Ищет записку. Не находит.

Позвонит? Нет. Не сразу. Сначала будет злиться. Потом – не понимать. А после подключит детей.

Вечером она открыла третий чемодан.

Краски. Новые, купленные на деньги, которые откладывала годами – по сто рублей, по двести, с покупок в магазине. «Сдачу оставь себе» – он никогда не проверял. Кисти – хорошие, из художественного магазина, она выбирала их целый час, боясь, что продавщица спросит, для чего. Пять холстов. Мольберт, складной, маленький.

Мечта, которую она хоронила с двадцати четырёх лет.

Тамара достала тюбик – ультрамарин, её любимый цвет. Открутила крышку, выдавила немного на палец. Густая, масляная, живая. Она поднесла палец к носу – запах масла и пигмента, запах из юности.

Она не рисовала с тех пор, как вышла замуж. Год оставался до диплома художественной школы, когда Валентин сделал предложение. Они встречались полгода, он работал инженером, всё было серьёзно. Родители одобрили. Подруги завидовали. А она показала ему свои рисунки – акварели, портреты, пейзажи.

– Зачем тебе это? – сказал он тогда. Не зло. Просто не понимая. – Глупости. Художником денег не заработаешь. Я обеспечу. Будешь дома, с детьми. Как положено.

И она послушалась. Почему? Любила? Боялась? Или так было легче – переложить выбор на кого-то другого, не нести ответственность за свою жизнь?

Она закрыла чемодан, но не убрала. Поставила в угол, чтобы видеть.

***

Две недели она просто жила. Ходила в магазин – теперь уже в другой, маленький, на углу улицы. Готовила на общей кухне – нехитрое, для себя, без разносолов на пятерых, как привыкла. Убирала комнату. Смотрела в окно.

С Геннадием пересекались редко. Он уходил на дежурство в школу вечером, возвращался утром, спал днём. Иногда она слышала его шаги по дому – тихие, осторожные. Он никогда не включал громко телевизор, не хлопал дверями. Будто старался не потревожить.

Олег позвонил на исходе второй недели. Номер на экране заставил её замереть. Она смотрела на него три гудка, прежде чем ответить.

– Мам, ты чего устроила?

– Здравствуй, сынок.

– Отец не спит, не ест. Ходит как потерянный. Чего тебе не хватало? Квартира, деньги, всё было. Он тебя всю жизнь содержал.

Содержал. Как мебель. Как вещь.

– Это сложно объяснить, Олег.

– Что тут объяснять? Это эгоизм чистой воды. Тебе за пятьдесят, какая, к чёрту, свобода? У тебя внуки скоро будут – ты что, так и будешь в какой-то конуре сидеть? Оксана беременна, через полгода рожать. Ты что, на внука своего смотреть не будешь?

Оксана беременна. Она не знала.

– Откуда у тебя мой адрес?

– Отец узнал. Через соседку вашу, Зинаиду Павловну. Та видела, как ты уезжала с чемоданами, расспросила кого-то на остановке.

Маленький город. Все всё знают.

– Поздравляю вас с беременностью.

– Мам, вернись. Хотя бы поговорите нормально. Ты же взрослый человек.

– Мы всю жизнь разговаривали нормально, – сказала Тамара. Голос был ровным, и она удивилась этому. – Этого хватит.

Тамара нажала отбой и положила телефон на стол. Руки не дрожали. Она ждала этого звонка и боялась его – но теперь, когда он случился, внутри было пусто и тихо. Как после грозы.

Вечером она достала краски.

Холст. Мольберт у подоконника. Кисть в руке – непривычно, пальцы не слушаются. Яблоня за стеклом – узловатые сучья в снегу, сероватое небо, ворона на макушке.

Первый мазок лёг криво. Цвет не тот – слишком яркий для февральских сумерек. Она соскребла его мастихином, попробовала снова. Лучше. Ещё раз. К полуночи на холсте появилось что-то, отдалённо напоминающее дерево. Ветки были толстыми, белое – комковатым, фон – грязно-серым.

Тамара отошла на шаг, посмотрела. Плохо. Детский рисунок. Столько лет без практики – и вот результат.

Она заплакала. Слёзы текли по щекам, капали на руки, испачканные краской. Но плакала не от разочарования – от облегчения. Рисовала. Плохо, неумело, коряво – но рисовала. Своими руками, в своей комнате, в своё время. И никто не стоял над душой.

***

Валентин приехал через три недели.

Тамара была на кухне, мыла посуду. Геннадий открыл дверь и позвал её – тон ровный, но что-то в нём изменилось.

– К вам.

Она вытерла руки о полотенце, вышла на крыльцо.

Муж стоял у калитки в своём хорошем пальто – тёмно-синем, кашемировом, она сама выбирала в прошлом году. Седина на висках, подбородок выдвинут вперёд, руки в карманах. Он всегда так стоял – уверенно, основательно, как человек, который точно знает, что делать и как жить.

– Тамара.

– Валентин.

Она не пригласила его войти. Не могла – не хотела пускать его в это пространство, своё, новое. Оба замерли у забора, под сухой сиренью, в мартовских сумерках.

– Я не понимаю, – сказал он. Голос был усталым. – Объясни мне. Я что-то сделал? Обидел тебя чем-то? Я ночами не сплю – думаю, думаю. Перебираю все эти годы. Не могу понять.

Она смотрела на него и видела: он правда не понимает. Не притворяется, не играет. Для него всё было хорошо. Квартира. Стабильная работа. Дети выросли, устроились. Жена дома – тихая, спокойная, всегда обед на столе, рубашки поглажены. Что ещё нужно?

– Ты ничего не сделал, – сказала она.

– Тогда почему? – Он развёл руками. – Почему вот так – без объяснений, без записки? Столько лет вместе, и вдруг – раз, и нету?

– Потому что я всю жизнь была тенью при тебе. – Слова выходили легко, будто она репетировала их годами. Может, так и было. – Ты не бил. Не пил. Не изменял. Но меня рядом с тобой – не было. Была жена. Мать твоих детей. Та, которая готовит, убирает, стирает, ждёт. А меня – не было.

Он глядел на неё так, будто она говорила на другом языке.

– Я же всё для семьи делал. Работал, зарабатывал. Квартиру обустроил. Детей поднял.

– А я – нет. – Она покачала головой. – Я делала для тебя. Для детей. Для дома. Теперь хочу для себя.

– Для себя? – Он почти рассмеялся. – Тебе за пятьдесят. Что ты можешь «для себя»?

– Это мне решать.

Он поправил часы на запястье – старая привычка, Тамара помнила её с молодости. Всегда так делал, когда нервничал или не знал, что сказать.

– Это какой-то кризис. Возрастное. Пройдёт. Поехали домой, отдохнёшь, успокоишься, поговорим нормально.

– Нет.

– Тамара. – Он шагнул к калитке, но не открыл. – Это блажь. Какие-то фантазии. Куда ты пойдёшь? Чем будешь жить?

Блажь. Как тогда – про рисование.

– Я уже пошла.

Он постоял ещё минуту. Смотрел на дом, на сирень, на неё. Потом развернулся и ушёл. Не оглянулся. Сел в машину, завёл мотор, уехал.

Тамара не двигалась, пока красные огоньки не скрылись за поворотом.

Вечером Геннадий постучал в её дверь. Негромко, костяшками пальцев.

– Чай будете?

Они сидели на кухне. За окном темнело. Старые часы на стене тикали – громко, мерно. Оба молчали. Он разлил заварку, пододвинул ей сахарницу.

Потом сказал:

– Галя моя любила эту сирень. Белую хотела, а выросла фиолетовая. Она говорила: ничего, и такая красивая. Три года уже как её нет.

Тамара посмотрела на него. Он не ждал ответа, не требовал сочувствия. Просто произнёс – так, как говорят о погоде или о том, что хлеб подорожал.

– Мне жаль.

– Сначала думал – не переживу. – Он помешал ложечкой в кружке, хотя сахар не клал. – Сорок лет вместе. Дети выросли, разъехались. Остались вдвоём – и вдруг я один. Потом понял: переживаю. Просто по-другому. Она бы не хотела, чтоб я сидел и жалел себя.

– А комнату сдаёте, чтобы?..

– Чтобы дом не был пустым. – Он пожал плечами. – Шаги чужие услышать. Голос. Чайник вот – вдвоём веселее.

Тамара кивнула. Она понимала.

***

Прошёл месяц. Апрель. Снег сошёл, обнажив чёрную землю и прошлогоднюю листву. Яблоня за окном набухла почками – ещё не цвет, но уже обещание.

Тамара рисовала каждый день. Утром, когда свет был мягким. Вечером, когда солнце садилось и тени становились длинными. Первая картина – та самая, в снегу – так и осталась висеть на стене. На рассвете. В сумерках. С вороной, с синицей, на фоне закатного неба.

Получалось всё лучше – не хорошо, но заметно. Пальцы, загрубевшие за годы стирки и готовки, заново учились держать кисть. Мышечная память возвращалась – медленно, неохотно, но неотвратимо.

Настя приехала в середине апреля. Позвонила заранее, спросила адрес. Голос был осторожным, неуверенным.

Дочь была похожа на неё в молодости – такая же тихая, такая же сомневающаяся. Двадцать пять лет, работает дизайнером в какой-то фирме, рисует логотипы и рекламные плакаты. Художественную школу окончила – ту самую, которую Тамара бросила. Гордилась ею и боялась: повторит её путь, сломается под чужим мнением, променяет себя на «как положено».

– Привет, мам.

– Привет, Настенька.

Они обнялись на пороге. Настя пахла каким-то сладким парфюмом и городом. Тамара повела её в дом.

– Можно посмотреть?

Тамара замялась. Никто ещё не видел её работы. Геннадий заглядывал в комнату, но никогда не комментировал. А Настя – художник, пусть и коммерческий. Она знает, как должно быть.

– Можно.

Холсты стояли у стены – восемь штук, один на мольберте. Дерево во всех видах.

Настя долго смотрела. Переходила от одной картины к другой. Брала в руки, отставляла подальше, наклоняла голову.

– Мам.

– Плохо, да?

Настя обернулась. Глаза блестели.

– Мам, это не блажь.

Тамара замерла. То же слово, вывернутое наизнанку.

– Папа говорил – ты с ума сошла. Кризис, возраст, всё такое. Олег говорит – эгоизм чистой воды, бросила семью. А я смотрю на эти картины и думаю: ты впервые за всю жизнь делаешь что-то для себя.

– Настенька.

– Не плачь. – Настя взяла её за руки – ладони были холодные, тонкие. – Я не осуждаю. Я завидую. Мне бы так – бросить всё и начать заново. Я бы не смогла.

Они обнялись. Тамара плакала – тихо, без всхлипов. Настя гладила её по спине.

– Тебе нравится? – спросила Тамара, когда успокоилась. Показала на первый холст, кривой и неровный.

– Вот это? Да. Оно как ты. Старое, кривое, но живое. И упрямое.

Тамара рассмеялась. Впервые за долгое время – легко, от сердца.

Они пили чай на кухне. Геннадий ушёл на дежурство, дом был пустой. Настя рассказывала о работе, о парне, которого Тамара не видела, о планах на лето.

– А ты? – спросила она. – Что дальше?

– Не знаю. Рисовать. Жить.

– А он? Геннадий?

Тамара посмотрела в окно. Сирень за калиткой только-только начинала выпускать листья.

– Он хороший. Тихий. Не лезет. Мне это нужно сейчас.

– Нравится?

– Настя!

– Что? Тебе не сто лет. Имеешь право.

Тамара покачала головой. Но улыбка не уходила.

***

В мае дерево за окном зацвело.

Тамара проснулась на рассвете и увидела: белое. Всё окно в цветах. Лепестки усыпали подоконник, ветер носил их по комнате.

Она встала, подошла к окну. Старое дерево – она давно поняла, что это яблоня – стояло в полном цвету. Тяжёлое, пышное, ослепительное на фоне голубого утреннего неба.

Три месяца новой жизни. Всё ещё было страшно – будущее, деньги, отношения с Олегом, который так и не перезвонил. Развод не оформлен, Валентин грозил не дать согласия. Адвокат сказала – через суд, но это время и нервы.

И всё равно страх уже не парализовал. Она рисовала. Она жила. Каждый день – своя жизнь, не чужая.

Геннадий принёс газету за обедом. Положил на стол, ткнул пальцем в объявление.

– Вот. Смотрите. Выставка местных художников. В городской библиотеке. Любительская. Может, попробуете?

Тамара взяла газету. «Приглашаем жителей города представить свои работы. Любой жанр, любой уровень. Цель – показать творчество наших земляков».

– Я не художник.

– А кто?

Она задумалась. Кто она? Бывшая жена? Бывшая домохозяйка? Женщина, которая рисует деревья?

– Не знаю.

– Вот и попробуйте узнать.

Она думала два дня. Перебирала холсты, смотрела на них чужими глазами. Кривые ветки. Неровные мазки. Детское что-то. Кто её пустит на выставку?

Но потом вспомнила: «любой уровень». И подала заявку.

Отвезла картину – ту самую, первую. Кривую, неровную, честную. Организаторы – две женщины из библиотеки – приняли её без комментариев, записали имя, дали бумажку с датой открытия.

Выставка была маленькой. Один зал, двадцать работ. Пенсионеры рисовали натюрморты и букеты, дети – котиков и машинки, мужчина с завода – танки и самолёты. Её картина висела в углу, над столом с чайником и печеньем.

Геннадий пришёл. Он надел рубашку – белую, выглаженную, – побрился, причесал редеющие волосы. Выглядел неловко и торжественно, как на чужом празднике.

– Красиво, – сказал он, глядя на её работу.

– Кривое дерево.

– Живое.

Люди ходили по залу, смотрели, переговаривались. Кто-то остановился у её картины, наклонил голову, что-то сказал спутнице. Тамара не слышала – далеко стояла. Но они не смеялись. Разглядывали.

Настя прислала букет – курьер принёс прямо в библиотеку. Белые розы и открытка: «Мам, я горжусь тобой». Тамара читала её три раза, пока не запомнила наизусть.

Олег не позвонил. Валентин тоже.

Это было нормально. Даже хорошо. Не все раны заживают сразу. Не все мосты можно восстановить. Но некоторые – можно. Со временем.

После выставки они шли домой пешком. Май пах сиренью – она наконец зацвела, густая, фиолетовая, душная. Белые лепестки яблони устилали тротуар, и оба ступали по ним, как по ковру.

– Она бы радовалась, – сказал Геннадий негромко. – Что куст такой пышный в этом году.

Тамара улыбнулась.

– Посидим?

– Посидим.

Они сели во дворе, за старым деревянным столом, который Геннадий вынес ещё на прошлой неделе. Чайник дымился. Яблоня за забором роняла последний цвет.

Геннадий положил руку ей на плечо. Просто так. Не говоря ни слова, не требуя ничего.

Она не отстранилась.

Три чемодана. Два – в шкафу, почти пустые. Третий – совсем пустой. Всё, что в нём было, теперь развешано на стенах, стоит у мольберта, лежит на столе.

Тамара посмотрела на свои руки. Пальцы в краске – ультрамарин въелся под ногти. Кожа на подушечках загрубела ещё больше, но теперь – от кистей, от холстов, от масла.

Всю жизнь она ждала, когда начнётся настоящее. Ждала, когда дети вырастут. Ждала, когда муж поймёт. Ждала, когда кто-то разрешит.

За пятьдесят – разрешила себе сама.

Сирень качалась на ветру. Чай остывал в кружке. Рука Геннадия была тёплой и тяжёлой на её плече.

И это было хорошо.

Поставь лайк и подпишись, чтобы мы не потерялись ❤️

Рекомендуем к прочтению: