— Ирина поднималась по узкой лестнице на третий этаж, и каждая ступенька скрипела под ногами — знакомо, по‑домашнему.
Здесь она выросла. Здесь отец учил её складывать дроби и читать Пушкина. Здесь мама пекла пироги с капустой по воскресеньям, и запах стоял до вечера.
Дверь была открыта — не заперта: мама всегда оставляла её на крючке — вдруг кто зайдёт.
Двухкомнатная квартира встретила тишиной и запахом лаванды.
Обои образца 80‑х — бежевые, с коричневыми цветами — выцвели на солнце, но мама не меняла.
— Ещё послужит, — говорила она.
На книжных полках — собрания сочинений классиков, учебники по педагогике, старые тетради её учеников. В углу — икона Николая Угодника; перед ней лампадка теплила тихим огоньком.
Нина Фёдоровна сидела в своём кресле у окна, ноги укрыты клетчатым пледом — тем самым, что бабушка ещё вязала.
На приставном столике — витамины от Ларисы в оранжевой банке, флакон «Корвалола», стакан воды, фотография в деревянной рамке: отец в тельняшке, улыбается, молодой.
— Иришенька! — Мама повернула голову, и лицо её осветилось. — А я тебя не ждала. Что‑то случилось? Лицо бледное…
Ирина закрыла дверь, сняла туфли, прошла в комнату. Села на низкую скамеечку у ног матери — ту самую, на которой сидела в детстве, когда мама заплетала ей косы перед школой. Взяла её руки в свои — сухие, тёплые, пахнущие детским кремом «Алёнка» и «Временем».
— Мам, — голос сел, и Ирина прокашлялась, — мне нужно тебе кое‑что сказать. Про Ларису. И про Глеба.
Нина Фёдоровна замерла, и Ирина почувствовала, как напряглись пальцы матери в её ладонях.
— Что такое, доченька?
Ирина рассказывала медленно, подбирая слова, будто шла по минному полю: про измену, про то, как заперла их в ванной, про запись, которую слышал Степан, про деньги — триста пятьдесят тысяч, украденные со счёта.
Нина Фёдоровна слушала неподвижно; только пальцы впивались в подлокотники кресла всё сильнее, пока костяшки не побелели.
— Значит, и масть‑то… — прошептала она, когда Ирина замолчала. — И лекарства, что она давала… И чьи те, что заваривала…
Голос её дрогнул, сломался.
— Она же говорила, что ты, доченька, сама просила её за мной приглядывать…
— Мол, некогда тебе, карьера важнее материнских суставов. «Иришка так устаёт на работе, — говорила она, — не хочет вас расстраивать, Нина Фёдоровна, но попросила меня помочь». И я… Я верила.
Слёзы потекли по морщинам — тихо, беззвучно, как дождь по стеклу.
— Она приходила три раза в неделю. Приносила пироги с яблоками, говорила — сама пекла. Чай заваривала, сидела рядом, слушала. Я ей про отца твоего рассказывала — про то, как он в девяносто первом погиб: балка упала на стройке, а он товарища оттолкнул, себя не спас. Она так сочувствовала — слёзы даже выступали. Я думала, душа у неё добрая.
Нина Фёдоровна закрыла лицо руками — плечи затряслись.
— Я ведь верила. Корила тебя в душе, думала: какая Лариса молодец, за чужого человека радеет. А ты, дочка, на работе пропадаешь, некогда тебе старуху навестить. Господи, как же я ошибалась!
Ирина опустилась на колени, прижалась лбом к коленям матери. Ткань пледа — тёплая, пахнет стиральным порошком и материнским теплом.
И вдруг слёзы, которые она держала две недели, прорвались — хлынули горячо, жгуче, будто прорвало плотину.
— Прости, мам. Я проглядела. Я не уследила. Я думала, ты в безопасности, а они…
— Тише, тише, Иришенька, — Нина Фёдоровна гладила дочь по голове; пальцы запутывались в волосах, распускали строгий пучок. — Да не в ногах дело. Ноги срастутся, кости заживут. Душа болит. Будто мне в колодец, из которого всю жизнь пила, плюнули. Будто доверие моё растоптали сапогами.
Они сидели так, обнявшись, пока за окном сумерки сгущались и фонари зажигались один за другим. Лампадка перед иконой теплилась, отбрасывая тени на стены.
— Но мы вернём деньги, мам! — Ирина подняла голову, вытерла слёзы. — Я обещаю. Каждый рубль. И ты сделаешь операцию. И будешь ходить. По парку. До озера. Куда захочешь.
Нина Фёдоровна улыбнулась сквозь слёзы — слабо, но искренне.
— Верю, доченька. Ты же у меня упрямая. Вся в отца.
Она перекрестилась, взглянула на икону в углу.
— А я молилась, Иришенька. Каждый вечер перед образом Николая Угодника. Просила о справедливости. И Господь услышал. Зло наказано, а правда восторжествовала.
Кабинет адвоката Анатолия Борисовича Крылова пах кожаными переплётами, табаком и уверенностью. За массивным дубовым столом сидел мужчина лет шестидесяти — седой, с проницательными глазами и руками, испещрёнными венами, как карта жизненных дорог.
Ирина выложила перед ним всё: распечатки банковских выписок, скриншоты переписок, запись разговора из ванной на флешке, копии документов о счёте в турецком банке.
Анатолий Борисович листал бумаги медленно, методично. Надевал очки, снимал, снова надевал. Лицо оставалось непроницаемым, но Ирина видела, как дрогнули уголки губ, когда он дошёл до фразы Ларисы: «Старуха всё равно долго не протянет».
— У вас железное дело, Ирина Михайловна, — он отложил последний лист, снял очки, потёр переносицу. — Подделка подписи — уголовное преступление. Мошенничество в крупном размере — тоже. Плюс семейное право: развод с разделом имущества в вашу пользу. Плюс гражданский иск о возмещении морального ущерба…
Он откинулся в кресле — кожа скрипнула.
— Но действовать нужно быстро. Вы следите за новостями? Мировой финансовый кризис начался. Банки трещат, вклады обесцениваются. Если они успеют вывести деньги за границу, можем не вернуть.
— Что вы предлагаете?
— Завтра подаём в суд. Требуем арест счетов Глеба Светлова и Ларисы Вербицкой — она же Колесникова. Параллельно — заявление в полицию. Уголовное дело возбудят недели через две, но иск пойдёт быстрее. Плюс я знаю судью — порядочный человек, не купишь. У нас есть шансы.
Он встал, протянул руку.
— Они думали сбежать в Турцию. Но мы их накроем раньше.
Ирина пожала его руку — сухую, крепкую, надёжную.
Служба безопасности компании «Технософт» получила письмо в среду, 19 октября. Анонимное, но с конкретными фактами: «Сотрудник Светлов Г. А., программист отдела разработки, предположительно использует рабочий компьютер в личных целях. Возможно, утечка служебной информации».
Начальник безопасности Сергей Валерьевич Тарасов — бывший офицер ФСБ — взялся за дело лично.
Проверка заняла два дня. Результаты легли на стол директора 23 октября, в четверг. Половина рабочего времени за последние полгода — личная переписка с некой Колесниковой Л. В. Попытки доступа к закрытым файлам компании. Копирование служебной документации на внешний носитель: списки контактов, отчёты, проекты.
Директор Михаил Сергеевич Воронов был человеком жёстким, но справедливым. Вызвал Глеба к себе в 15:00.
Глеб вошёл в кабинет бледный, с синяками под глазами. Две недели после изгнания он снимал комнату в общежитии на Речном вокзале, спал на продавленном диване, питался лапшой быстрого приготовления.
— Садись, — Воронов кивнул на стул.
Глеб сел.
— Светлов, ты понимаешь, зачем я тебя вызвал?
— Нет, Михаил Сергеевич.
— Врёшь, — Воронов раскрыл папку, повернул к Глебу. — Вот твоя переписка. Вот логи доступа. Вот скачанные файлы. Хочешь объяснить?
Глеб смотрел на документы, и лицо его из бледного превращалось в серое.
— Я… Я не думал, что это…
— Ты не думал. Ты вообще не думал. Ты использовал корпоративные ресурсы для личных дел, подвергал компанию риску утечки данных, нарушал все пункты договора о неразглашении.
Воронов захлопнул папку.
— Ты уволен. По статье — грубое нарушение трудовой дисциплины. Без выходного пособия. Трудовая книжка будет готова в понедельник. Можешь идти.
Глеб встал, пошёл к двери, обернулся.
— Михаил Сергеевич, может, мы…
— Иди, Светлов, пока я не передумал и не подал в суд за ущерб.
Глеб вышел. Собрал личные вещи из ящика стола: кружку, блокнот, фотографию с Ириной — быстро сунул её на дно коробки, не глядя. Коллеги отворачивались, делали вид, что заняты.
Он вышел из офиса с картонной коробкой в руках. Октябрьский ветер трепал волосы, небо было низким, свинцовым. Дождь начинался.
Устроиться в другую IT‑компанию в октябре 2008 года — когда кризис только разгорался, когда компании сокращали штат, когда в трудовой стояла чёрная метка — невозможно.
Глеб понял это, стоя на остановке под дождём, прижимая к груди коробку с жалкими остатками карьеры.