Найти в Дзене

Прости, сынок

Налила я себе чаю крепкого, с чабрецом да с мятой - дух по всей комнатке пошел, летом пахнет, теплом. Пациентов сегодня нет, все по избам сидят, носы греют. Вот и я сижу, гляжу на пустую кушетку, а перед глазами - Надежда наша. И семья её. Знаете Надю, жену Фёдора-плотника? Ну как не знать. Тихая женщина, незаметная, словно травинка придорожная. Идет по улице - голова опущена, платок на глаза надвинут, шаги неслышные. Двадцать лет они с Фёдором прожили. Дом у них хороший, пятистенок, наличники резные - Фёдор сам резал, узоры мудреные выводил. А счастья в доме не было. Тишина там стояла... страшная, звенящая. Деток им Бог не дал. Уж как Надя убивалась, как плакала у меня в кабинете, закрыв лицо руками, пахнущими тестом и стиркой. - Семёновна, - шептала она, - за что мне пустоцветом быть? Вон у Клавки пятый родился, а я… И по врачам в райцентр ездила, и травки горькие пила, что я ей собирала, и к святым источникам за тридевять земель пешком ходила. Всё без толку. А Фёдор... Он у нас мужи

Налила я себе чаю крепкого, с чабрецом да с мятой - дух по всей комнатке пошел, летом пахнет, теплом. Пациентов сегодня нет, все по избам сидят, носы греют. Вот и я сижу, гляжу на пустую кушетку, а перед глазами - Надежда наша. И семья её.

Знаете Надю, жену Фёдора-плотника? Ну как не знать. Тихая женщина, незаметная, словно травинка придорожная. Идет по улице - голова опущена, платок на глаза надвинут, шаги неслышные. Двадцать лет они с Фёдором прожили. Дом у них хороший, пятистенок, наличники резные - Фёдор сам резал, узоры мудреные выводил. А счастья в доме не было. Тишина там стояла... страшная, звенящая.

Деток им Бог не дал. Уж как Надя убивалась, как плакала у меня в кабинете, закрыв лицо руками, пахнущими тестом и стиркой.

- Семёновна, - шептала она, - за что мне пустоцветом быть? Вон у Клавки пятый родился, а я…

И по врачам в райцентр ездила, и травки горькие пила, что я ей собирала, и к святым источникам за тридевять земель пешком ходила. Всё без толку.

А Фёдор... Он у нас мужик суровый. Слов на ветер не бросает, чувства свои за семью замками держит. Только я-то видела, опытный глаз не обманешь. Бывало, идут мимо школы, детвора на перемене высыпет, гомон, смех. А Фёдор остановится, цигарку крутит так, что табак сыплется, и смотрит на чужих мальчишек. И такая тоска в этом взгляде - черная, бездонная, хоть волком вой. Мужику ведь продолжатель нужен, кому мастерство передать, кому рубанок в руку вложить. А кому вкладывать?

И вот, месяц назад, решились они. Слух по деревне прошел, что поехали наши в город, в детский дом. Вернулись не одни. Привезли мальчика. Пашку. Семь годков парню, а глянешь - старичок старичком. Худенький, стриженый под ноль, уши торчат, а взгляд... Ох, не детский это взгляд, милые мои. Колючий, недоверчивый, исподлобья смотрит, как зверек загнанный.

Пришла я к ним на днях давление Наде мерить - жаловалась она, что сердце колотится, спать не может. Захожу в избу, а там воздух хоть ножом режь - тяжелый, наэлектризованный. Не пахнет в доме детским духом, не пахнет молоком да печеньем. Тревогой пахнет.

Пашка в углу на сундуке сидит, коленки к острому подбородку подтянул, и смотрит на муху, что по стеклу сонно ползает. Даже головы в мою сторону не повернул.

Фёдор за столом сидит, руки мозолистые перед собой положил. Хмурый, как туча грозовая перед градом.

- Ну что, Семёновна, - говорит, не глядя на меня, голос глухой, будто из бочки. - Скачет давление у супруги?

- Скачет, Федя, - говорю, манжету надевая на тонкую Надину руку. - Нервы это. Покой ей нужен. А у вас тут... искры летят.

Он кулаком по столу стукнул. Не сильно вроде, а чашки в серванте жалобно звякнули.

- Покой... Где ж его взять, покой этот? Ошибку мы, видать, сделали, Семёновна. Не наш это человек. Чужой.
Надя у печки замерла, полотенце кухонное в руках комкает, лицо белое, как мел, губы дрожат.

- Не говори так, Федя, - шепчет, еле слышно. - Грех это. Привыкнет он. Отогреется. Душа ведь живая.

- Месяц прошел! - рыкнул Фёдор, да так, что я сама вздрогнула. - Месяц! А он как волчонок. Хлеб со стола ворует и под подушку прячет, будто мы его голодом морим. Молчит сутками. Смотрит волком. Соседи уже косятся, шепчутся, мол, взяли убогого. Стыдно мне, Надька. Перед людьми стыдно. Взяли обузу на свою шею, ни любви от него, ни ласки.

Смотрю я на Пашку, а он даже не шелохнулся. Будто и не о нем речь, будто он вещь какая неодушевленная. Только пальчики босые на ногах поджал так, что побелели они. Сердце у меня сжалось, защемило. Эх, думаю, люди... Вы ж не щенка завели, чтобы он вам сразу хвостом вилял. Душу вы взяли изломанную, преданную кем-то. Ей время надо, чтоб оттаять, чтоб поверить, что больше не ударят. А вы сразу - "стыдно"...

Беда пришла, откуда не ждали, да сразу ворота настежь распахнула. Утром следующего дня, еще туман над нашей речкой не рассеялся, и петухи только перекличку закончили, слышу - стук в дверь медпункта. Да не стук, а грохот, будто ломится кто.

Открываю - на пороге Степан стоит, сосед их ближайший. Мужик он у нас хозяйственный, но уж больно прижимистый. Снега зимой не выпросишь. А тут - лица на нем нет, трясется весь, картуз в руках мнет, глаза бешеные.

- Семёновна! - кричит с порога, аж слюной брызжет. - Давай валерьянку! Корвалол давай! Обокрали, ироды!

Я его под руку, на стул усаживаю.

- Степа, окстись! Кто обокрал? Кому ты нужен? У нас в Заречье отродясь замков не вешали!

- Деньги! - хрипит он, за сердце хватается. - "Гробовые" мои! Пятьдесят тысяч! Я ж их пять лет копил, во всем себе отказывал, каждую копеечку в кубышку складывал! В банке жестяной из-под леденцов хранил, в предбаннике, под потолком! Думал, надежное место!

- Да кто ж знал про тайник твой, окаянный? - удивляюсь я, капая ему капли в стакан. Руки у самой дрожат - сумма-то для деревни не маленькая.

- А никто не знал! - Степан воду залпом выпил, зубами о край стакана стукнул. - Только я вчера видел, как этот... приблудыш Федькин, Пашка, у моей бани крутился! Больше некому! Вся деревня знает - детдомовские, они все вороватые, у них это в крови! Гены пальцем не раздавишь!

Ох, как кольнуло меня тогда. Нехорошо стало, душно, будто воздуха в комнате не осталось.

- Ты, Степан, Бога побойся, - говорю строго, а у самой голос сел. - Не клевещи почем зря на дитё. Не пойман - не вор. Мало ли зачем мальчонка у забора ходил.

- А я поймаю! - он вскочил, стул опрокинул. - Я сейчас к Фёдору пойду! Пусть выворачивает карманы своему щенку! Пусть отвечает! Я это так не оставлю, я в район напишу, пусть забирают ворюгу обратно в казенный дом!

Я халат накинула прямо поверх кофты, сумку свою фельдшерскую подхватила - и за ним. Дождь моросит, грязь под ногами чавкает, а я бегу, не чувствую. Чует мое сердце, беда будет большая. Фёдор за честь свою фамильную горой стоит, он такого позора - "вор в семье" - не стерпит.

Прибегаем мы к дому Фёдора. А там уже народ собирается. В деревне ведь как: чихнешь на одном краю, на другом уже "будь здоров" скажут. Новости быстрее ветра летают. Бабы у плетня шепчутся, мужики курят хмуро. Всем интересно: правда ли, что приемыш вором оказался?

И вот, стоит Степан посреди двора, сапогами грязь месит, руками машет, лицо багровое, жилы на шее вздулись:

- Отдавай деньги, Федька! Твой выродок взял! Я своими глазами видел, как он вчера вечером там шнырял, вынюхивал! Верни моё, по-хорошему прошу!

Фёдор вышел на крыльцо. В одной рубахе. Ветер волосы треплет, дождь лицо сечет, а он не моргает. Лицо у него серое, страшное, как камень могильный. Он ведь, Федя-то, гордец. Всю жизнь гордился, что род его честный, трудовой. А тут - "вор". При всех.

- Ты что мелешь, Степан? - голос у Фёдора тихий, но такой тяжелый, что мурашки по коже бегут. - Ты в своем уме?

- То и мелю! Верни деньги! Или в милицию сейчас звонить буду, участкового вызову! Пусть обыск делают! Пусть в колонию его забирают, откуда взяли! Не место таким среди честных людей!

Тут на крыльцо Надя выскочила. Тоненькая, в кофточке вязаной, руки к груди прижала, будто сердце удержать хочет.

- Не брал он, Степушка! Побойся Бога! - кричит, а у самой слезы градом по щекам. - Не мог он! Он дома был, я видела!

- Дома?! - взвился Степан. - А у бани моей кто терся? Святой дух? Где он?!

Фёдор вдруг повернулся к жене. Взгляд тяжелый, налитый кровью.

- Где Павел?! - рявкнул так, что вороны с березы сорвались с истошным карканьем.
Надя только головой мотает, рыдает в голос, слова сказать не может.

- Сбежал! - орет Степан, пальцем тычет. - Точно, сбежал, паршивец! Знает кошка, чье мясо съела! Ищи, Федька, ищи!

Фёдор с крыльца сошел, медленно так, страшно. Тяжелой походкой к сараю направился, к дровянику.

- Если он взял... - процедил сквозь зубы, и я услышала этот скрежет. - Я его сам...

Я за ним бегу, ноги в галошах скользят, задыхаюсь.

- Федя, опомнись! - кричу, хватаю его за рукав мокрый. - Ребенок ведь! Не делай глупости!

А он дернул рукой - я чуть в грязь не упала. Не слышит. Глухой от ярости стал. Ослеп от обиды своей мужской, от уязвленного самолюбия.

Распахнул Фёдор дверь в дровяник рывком, так, что петли заскрипели жалобно. Темно там, пахнет сырой осиной, березовой корой и мышами. Мы все у входа столпились, дышим тяжело. Глаза к полумраку привыкают.

Смотрим - а в дальнем углу, за поленницей, где старые мешки свалены, Пашка сидит. Сжался в комочек, голову в плечи втянул, будто исчезнуть хочет. И держит что-то за пазухой, под курткой старенькой. Крепко-крепко, двумя руками прижимает.

- А ну выходи! - гаркнул Фёдор. Эхо под крышей гулкое, страшное. - Что украл? Показывай!

Пашка только глазами сверкает из темноты. Не выходит. Дрожит, как лист на ветру, но не плачет. Губу закусил до крови. Волчонок и есть. Не сдается.

- Не хочешь по-хорошему? - Фёдор шагнул к нему, огромный, навис, как гора. Руку занес, чтобы за шкирку схватить, как щенка провинившегося.

И тут, батюшки... Я такого, сколько живу, не видывала.

Надежда, наша тихая, безропотная Надя, которая мужу за двадцать лет слова поперек не сказала, вдруг коршуном в сарай влетела. Оттолкнула меня, перепрыгнула через порог, схватила ухват железный, тяжелый, что у двери стоял, и перед мужем встала. Между ним и Пашкой.

Глаза горят сумасшедшим огнем, волосы растрепались, платок на плечи сполз. Грудь ходуном ходит.

- Не тронь! - закричала она, да так страшно, не своим голосом, утробным, звериным рыком. - Только тронь его, Федя!

Мы все так и замерли. Степан рот открыл, забыл, что кричал. Соседи притихли, даже дышать перестали.

- Ты чего, мать? - опешил Фёдор, руку опустил, попятился даже. - Ошалела? Белены объелась? Он же вор! Он нас опозорил!

- Плевать мне! - кричит она, и слезы по лицу текут ручьями, смешиваются с грязью, а ухват из рук не выпускает, наставила рогатиной на мужа. - Не вор он! Сын он мне! Слышишь?! Мой сын, я его в обиду не дам! Загрызу любого! Хоть ты, хоть кто! Уходи!

Стоит она, маленькая, худенькая, ветром шатает, а силы в ней сейчас - на троих мужиков хватит. Материнская это сила, милые мои. Древняя, страшная и великая. Та сила, что горы сворачивает и реки вспять пускает.

Пашка из-за её спины выглядывает, и вижу я - удивление в его глазах. Безмерное. Впервые в жизни за него кто-то заступился. Впервые он не один против всего мира. Впервые у него есть спина, за которой спрятаться можно.

Пока мы в оцепенении стояли, не зная, что и делать, слышим - топот за спиной чавкающий. Влетает во двор Клавдия, жена Степана. Красная вся, запыхалась, платок сбился набок, в руках фартук теребит.

- Степа! Степан, ты где, ирод окаянный?!

- Чего тебе? - огрызнулся Степан, не оборачиваясь, все еще на ухват Надин косится. - Тут дело серьезное…

- Да какое дело! - она подбегает, хватает мужа за рукав и давай трясти, как грушу. - Нашла я деньги твои! Нашла!

- Как... нашла? - Степан аж присел, ноги подкосились. - Где?!

- Да так! Ты ж, пьяная твоя рожа, три дня назад их в валенок перепрятал! В старый, дырявый, что на чердаке валялся! Сказал, там надежнее! А сам забыл по пьяни! Я полезла чеснок взять, глядь - а там банка твоя! Целехонькая!

Тишина повисла такая, что слышно, как капли с крыши в бочку падают: кап... кап... кап... Степан покраснел, как рак вареный, потом побелел. Шапку в руках мнет, глаза прячет. Соседи переглядываются, кто-то хмыкнул, кто-то сплюнул.

- Ох, простите, люди добрые... - бормочет Степан, пятясь к воротам. - Бес попутал... Память-то девичья стала...

Фёдор стоит посреди сарая, смотрит то на жену с ухватом, то на соседа убегающего. И вижу я, как с него вся спесь сходит, как воздух из проколотого колеса. Плечи опустились, спина сгорбилась. Стыдно ему стало. Жгуче стыдно. Не за мальчика - за себя, за свою слепоту.

Повернулся он к Пашке. Надя все еще ухват держит, руки дрожат, не верит, что беда миновала.

- Надя, - тихо говорит Фёдор, ласково так, как двадцать лет не говорил. - Опусти железку, родная. Не трону я его. Руку себе отсеку, а его не трону.

Она медленно, с опаской, ухват к стене прислонила. Но с места не сдвинулась, Пашку собой закрывает.

Фёдор на корточки присел, прямо в опилки, в грязь коленом. Теперь он с мальчиком одного роста.

- Прости, малец, - говорит хрипло, в горле ком. - Зря я на тебя... Дурак я старый. Но чего ж ты тогда прятался? И что там у тебя за пазухой?

Голос Степана (он еще не ушел, у калитки замялся) донесся виновато:

- Точно! Чего прятал-то, раз не деньги?

Пашка посмотрел на Надю - она кивнула ему, мол, не бойся. Потом на Фёдора взглянул исподлобья. Пошмыгал носом. И медленно, нерешительно достал из-под куртки сверток тряпичный. Развернул.

У меня аж дыхание перехватило, очки запотели.

А там была синяя кружка. Та самая, Фёдора любимая, с которой он двадцать лет чай пил. Неделю назад он её из-за Пашки нечаянно об пол грохнул - ручка отлетела и бок треснул. Фёдор тогда выругался, что свою любимую кружку разбил, сгреб осколки и в ведро мусорное выкинул.

А сейчас эта кружка была собрана заново. Неумело, криво, по-детски. Отломанная ручка была прилеплена обратно - густо так, неаккуратно, темной вязкой массой, что пахла резко и сладко. Вишневой смолой.

- Это... - Пашка голос подал, тихий такой, надтреснутый. - Это ваша... Вы выбросили. А я достал.

Он перевел дух, шмыгнул носом.

- Я починить хотел. Клея нет у меня... Я видел, у дяди Степана за баней вишня растет старая, там смолы натекло, густой такой, как клей. Я вчера лазил ковырять... Думал, приклею, засохнет - и как новая будет. И вам подарю. Чтоб вы... чтоб вы чай пили. И не сердились на меня больше.

Он поднял на Фёдора глаза, полные слез:

- Она же любимая ваша была... Я думал, если починю - вы меня... хоть немножко...

Фёдор смотрел на эту кружку, измазанную липкой смолой, из которой теперь и пить-то нельзя - развалится от кипятка. Его большие, грубые руки, которые гвозди гнули, вдруг задрожали мелкой дрожью. Он осторожно, как величайшую драгоценность, взял из детских рук.

- Смолой, говоришь? - голос у Фёдора сел, превратился в шепот. - Вишневой...
Он поднял глаза на мальчика. И не было там больше ни кремня, ни льда. Одна боль и безграничная, затапливающая всё существо нежность.

- Эх, Павел Фёдорович... - вздохнул он, и слеза, скупая мужская слеза, запуталась в его щетине. - Да разве ж в кружке дело? Но работа... работа дорогая. Самая дорогая. Ты ведь о моем сердце пекся, пока я о своем позоре думал.

Фёдор отставил кружку на пол, прямо в опилки, и протянул руки. Подхватил Пашку легко, будто пушинку. Прижал к себе, к своей широкой груди, уткнулся небритым лицом в детскую макушку, в эту стриженую голову, пахнущую дождем и сиротством.

- Прости дурака старого, сынок, - шепчет, и плечи его трясутся. - Сынок мой... Родной мой…

Пашка сначала замер, а потом вдруг обмяк, обхватил Фёдора за шею худыми ручонками и заревел. Громко, навзрыд, выпуская всё одиночество свое детдомовское.

Надя подошла, обняла их обоих, прижалась мокрой щекой к спине мужа. И тоже плачет. Но это уже были светлые слезы, мои хорошие. Дождь смыл все горечи.

Степан с Клавдией бочком-бочком со двора ушли. И соседи разошлись тихонько. Понимали люди - нечего тут чужим глазам делать. Тут семья рождается.

Помню иду я мимо их дома. Весна в Заречье была бурная. Солнышко светит, ручьи звенят.

Смотрю - сидят посреди двора Фёдор с Павлом. Фёдор старый велосипед "Кама" перевернул колесами вверх, тот самый, что у него в сарае лет тридцать ржавел.

- Ключ на двенадцать давай, Павел! - командует Фёдор. Голос бодрый, живой.

- Держи, батя! - Пашка чумазый, в мазуте по локоть, но довольный - сил нет. Подает ключ, важный такой, настоящий помощник.

- Сейчас цепь подтянем, смажем, - говорит Фёдор, - и будешь гонять лучше всех в деревне. Техника - она уход любит. Понял?

- Понял! - смеется Пашка.

Глаза у него ясные, синие. Щеки румяные. Никакого волчонка. Любимый сын.

Надя на крыльцо выходит, выносит им пирогов с квасом.

- Механики мои, - говорит, улыбается. - Передохните хоть!

А на подоконнике, я заметила, стоит та самая кружка. Склеенная, кривая, в потеках темной смолы. Из нее не пьют, конечно. Но стоит она на самом почетном месте, как ваза драгоценная. Потому что дороже неё в этом доме ничего нет.

Вот и сижу я думаю, глядя в темное окно... Ведь как часто мы, взрослые, рубим сгоряча, судим не разобравшись. А человек рядом, может быть, в этот самый миг из последних сил пытается склеить то, что мы сами же и разбили….

Если по душе пришлась история - заходите еще, подписывайтесь на канал. Мы будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам. Для меня каждая ваша подписка - как кружка горячего чая в долгий зимний вечер. Очень жду вас.

Огромное вам человеческое спасибо за каждый знак внимания - за лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: