Пришла ко мне тогда Клавдия, соседка моя через три дома. Женщина она добрая, но боязливая, словно пичужка малая. Мужа схоронила давно, дети в город разлетелись, вот и куковала она одна в своем пятистенке. Зашла в медпункт, платок теребит, а губы синие.
- Семёновна, - говорит, а голос дрожит, - дай мне чего от нервов, да посильнее. И, может, мазь какую, чтоб кости не ломило.
Я ей валерьянки накапала, усадила.
- Ты чего, - спрашиваю, - Клава, на себя не похожа? Лица на тебе нет, одни глаза остались.
А она расплакалась вдруг, горько так, по-бабьи безнадежно.
- Замерзаю я, Семёновна. Печь у меня худить стала. Дымит, чадит, тяги нет совсем. Вчера протопить пыталась - чуть не угорела, пришлось двери настежь открывать, все тепло и выпустила. Сплю в валенках, в тулупе, а все одно - холод могильный по полу тянет.
- Так звать надо кого, - говорю. - Вон, Митрича попроси или племянника своего.
- Да звала я, - машет рукой Клавдия. - Митрич в запое вторую неделю, а племянник сказал: «Тетка, там перекладывать надо, я не умею, возиться не буду». Пропадать мне, Семёновна.
И тут я вспомнила.
- Постой, - говорю. - А новый-то? Тот, что избу на краю села купил, у оврага. Егор, кажется. Слыхала я, он в районе стройки кому-то помогал, руки у него, говорят, на месте.
Клавдия аж в лице переменилась, испуг в глазах мелькнул.
- Ты что, Семёновна! Это бирюка-то этого? Да я его боюсь до смерти! Ходит, смотрит исподлобья, молчит, как сыч. А рожа-то... видела ты его лицо? Шрам через всю щеку, красный, страшный, будто саблей рубили. И руки всегда черные. Уголовник он, точно тебе говорю. Зинка из магазина сказывала, что такие шрамы только в тюрьме за долги ставят.
- Зинка твоя - балаболка известная, - рассердилась я. - Ей бы только языком чесать. А тебе, Клава, выбирать не приходится: или мерзнуть, или мастера звать. Человек он, может, и нелюдимый, да нам с ним не детей крестить.
Ушла она тогда, сомневаясь. Но холод - тетка злая, он гордость-то быстро вымораживает.
На следующее утро, смотрю в окно - идет к дому Клавдии Егор. Огромный, в старом армейском бушлате, шапка на глаза надвинута. Идет тяжело, словно каждый шаг ему дается с трудом, а за спиной мешок с инструментом.
Клавдия мне потом рассказывала, как она его встречала. Сердце, говорит, в пятки ушло, когда он в дверь постучал - не громко, а так, увесисто, по-хозяйски. Открыла она, а он стоит, глыба такая, и пахнет от него морозом и железом.
- Печь, говорят, у вас хворает? - голос у него глухой, скрипучий, будто несмазанная петля.
- Хворает, - прошептала Клавдия, а сама за косяк держится, чтоб не упасть. - Проходите, коли не шутите.
Зашел он. Валенки снял аккуратно, в угол поставил. Прошел в горницу, огляделся. Страшно Клавдии: чужой мужик, шрам этот жуткий дергается, когда он щурится. Подошел Егор к печи, перчатки снял - а руки у него и правда, все в ссадинах, в мозолях, пальцы узловатые, сильные. Стал кирпичи прощупывать, заслонку потрогал, внутрь заглянул.
- Плохо дело, - буркнул. - Дымоход забит, да и кладку повело. Перебирать надо, хозяйка. Глины надобно, песку да кирпича десяток на замену.
- Д-денег у меня много нет... - заикнулась Клавдия.
Он на нее посмотрел - взгляд тяжелый, колючий, но насмешки нет.
- Я с вас, хозяйка, много и не возьму. Мне работа нужна, чтоб руки занять, а не чтоб мошну набить.
И начал он ходить к ней. День ходит, два ходит. Клавдия первое время ни жива ни мертва была. Сидела в уголке на сундуке, глаз с него не сводила - вдруг украдет чего или, не дай Бог, обидит. А он молчит. Только слышно, как мастерок шуршит, да глина чавкает. Работает споро, без перекуров. Каждый кирпичик, прежде чем положить, в руках повертит, огладит, словно уговаривает.
На третий день печь была готова. Егор затопил ее - сначала щепочкой, потом полешками. Загудело пламя, потянуло по избе живым, сухим жаром. Клавдия аж зажмурилась от удовольствия. Стены, казалось, выдохнули сырость.
- Ну вот, - сказал Егор, вытирая руки ветошью. - Теперь жить можно. Тяга добрая.
Клавдия смотрит на него, и вроде уже не таким страшным он ей кажется. Шрам - ну шрам, мало ли где мужика жизнь потрепала. А глаза у него, если присмотреться, не злые, а уставшие смертельно, будто он груз неподъемный несет.
- Вы бы... чаю попили, Егор Савельич? - неожиданно для самой себя предложила она.
Он замер. Посмотрел на нее удивленно, словно забыл, что так бывает - когда просто так за стол зовут.
- Чаю? - переспросил. - Ну... если не побрезгуете.
Сели они. Клавдия ему кружку самую большую налила, конфет придвинула. Он берет кружку обеими руками, греет пальцы, а руки-то дрожат. Не с похмелья дрожат, а от напряжения какого-то внутреннего.
Откусил конфету, зажмурился.
Разговорились они немного. Скупо так, по словечку. Он рассказал, что сам с Севера, что устал от города, тишины захотел. Клавдия про внуков своих поведала. И почудилось ей, что оттаяла душа у мужика. Улыбнулся он даже - кривовато из-за шрама, но светло.
- Спасибо, хозяйка, - сказал он, уходя. - Забор у вас там покосился. Я завтра приду, поправлю. Денег не надо.
И стала Клавдия ждать его прихода. Не как работника уже, а... как человека. Одиночество-то, оно ведь тоже холод, только душевный. А тут вроде живая душа рядом.
Да только не бывает в деревне так, чтоб все гладко шло. Нашлась, прости Господи, добрая душа. Прибежала к Клавдии Зинка-продавщица. Глаза горят, щеки красные, аж запыхалась от новостей.
- Клава! Клава, ты живая?! - орет с порога.
- Тише ты, чего голосишь? - испугалась Клавдия.
- Ой, дура ты, баба! Ой, дура! Ты кого в дом пустила?! - Зинка на стул упала, руками машет. - Участковый наш в район поехал, ориентировку привезли! Ищут беглого, рецидивиста матерого! Приметы - один в один твой Егор! Рост огромный, шрам на лице, взгляд волчий. Он же душегуб, Клава! Он семью целую где-то под Вологдой порешил и дом поджег, чтоб следы скрыть!
У Клавдии сердце так и оборвалось.
- Да не может быть... - шепчет. - Он же печь мне починил... Конфеты ел…
- Конфеты! - фыркнула Зинка. - Втирается в доверие, ирод! Высмотрит, где у тебя смертные узелки спрятаны, и придушит ночью подушкой. Гнать его надо, Клава! Гнать, пока живая! Участковый сказал - на днях облава будет. Не ровен час, тебя вместе с ним за пособничество загребут!
И поселился в душе у Клавдии липкий, холодный страх. Такой страх, что разум мутит. Вспомнила она и шрам его страшный, и молчаливость, и руки эти сильные, узловатые - точно, такими только душить. «Ой, мамочки, - думает, - пригрела змею».
Вечером того же дня стук в дверь. Уже темно было, метель на улице выла. Клавдия к двери подошла, спрашивает дрожащим голосом:
- Кто там?
- Это я, Клавдия Петровна. Егор, - голос за дверью глухой. - Откройте на минуту. Дело есть.
Клавдию аж затрясло. «Пришел! - думает. - Ночью пришел, чтоб никто не видел. Убивать пришел!»
Страх - он ведь плохой советчик. Он глаза застилает, он память стирает. Забыла она и тепло печи, и глаза его усталые.
- Уходи! - закричала она через дверь, да так визгливо, что сама себя не узнала. - Уходи отсюда! Не пущу!
- Клавдия Петровна, да вы чего? - удивился Егор за дверью. - Я только…
- Знаю я тебя! Все знаю! - перебила она, захлебываясь истерикой. - Люди добрые сказали, кто ты есть! Уголовник! Душегуб! Беглый! Не нужен мне твой забор, и ты не нужен! Чтоб духу твоего здесь не было! Участковому уже доложили, едут за тобой! Убирайся!
За дверью повисла тишина. Тяжелая такая, плотная. Слышно было только, как ветер в трубе завывает. Клавдия к двери прижалась, ухом слушает, а сердце колотится, как птица в клетке.
Долго он молчал. Минуту, может две. А потом тихо так сказал:
- Эх, люди... Что ж вы такие... злые-то.
Послышался скрип половиц на крыльце, потом хруст снега под валенками.
Ушел.
Клавдия всю ночь не спала, топор под кровать положила, к каждому шороху прислушивалась. Казалось ей, что лезет кто-то в окно, что дом поджигать будут.
Утром, чуть свет, побежала она ко мне. А у меня уже участковый сидит, Паша наш. Чай пьет, хмурый.
- Семёновна! Паша! - кричит Клавдия с порога. - Гнать его надо! Приходил он ночью, ломился! Убить хотел!
Паша на нее посмотрел удивленно, кружку отставил.
- Кто ломился, теть Клав?
- Да Егор этот! Душегуб беглый! Зинка же сказала, что ты ориентировку привез!
Паша вздохнул тяжело, фуражку снял, почесал затылок.
- Ох, и язык у Зинки - помело поганое, - сказал он с горечью. - Ориентировку я привез, верно. Только не на него. Жулика мелкого ищем, который кур ворует в соседнем районе. А про Егора я, теть Клав, запрос делал. Интересно мне стало, что за человек.
Клавдия замерла, рот открыла.
- Так он... не бандит?
- Бандит... - усмехнулся грустно Паша. - Герой он, теть Клав. Пожарный бывший. Из города. Год назад там детский дом горел. Он троих ребятишек из огня вынес. Балка на него рухнула горящая, вот лицо и рассекло, и руки пожгло. Пока он в больнице лежал, жена у него от сердца умерла - не выдержала переживаний. Он как выписался, все продал и уехал в глушь, чтоб никого не видеть. Стыдится он лица своего, думает, пугает людей. А мы... Эх.
Клавдия стояла белая, как полотно. Ноги подкосились, она на лавку и села.
- Как же так... - шепчет. - А я его... я его душегубом... Гнала... Участковым пугала…
- Побежали к нему! - вдруг встрепенулась она. - Прощения просить надо! В ноги поклониться!
Побежали мы. Я, Паша и Клавдия. Бежит она, вязнет в сугробах, платок сбился, а она и не замечает.
Прибежали к дому у оврага. А там... тихо. Дверь нараспашку, ветер гуляет.
Зашли внутрь - пусто. Вещи собраны, печь холодная. Уехал. Собрался в ночи и уехал, куда глаза глядят.
Клавдия к столу кинулась. Думала, может, записку оставил? Или хоть знак какой?
А на столе, на голых досках, лежит сверток, в промасленную тряпку завернутый. И рядом - деньги те самые, что она ему за работу сунула.
Дрожащими руками развернула Клавдия тряпку. Тяжелое там что-то звякнуло.
Смотрим - а это вьюшка печная. Чугунная, новая, добротная.
Клавдия как увидела её, так и осела на лавку. Вьюшка-то у неё в печи старая была, треснутая, дым пропускала, тепло не держала. Она Егору про это не говорила даже, думала - и так сойдет, денег на новую нет. А он, видать, заметил.
И записки никакой прощальной не было. На обрывке газеты, карандашом всего пара слов нацарапана:
«Заслонку поменяйте. Ваша прогорела. Деньги не надо».
И всё.
Клавдия эту железяку холодную к груди прижала и слезы потекли по ее щекам, горячие, горькие. И мы с Пашей стояли, молчали, и стыдно нам было так, что хоть сквозь землю провались. За всех нас стыдно. За то, что по одежке встречаем, а в душу не смотрим. За то, что сплетне верим больше, чем делам добрым.
Паша фуражку снял, мнет её в руках.
- Это ж он, - говорит тихо, - пока ты, теть Клав, на него кричала, об тебе же и думал. Знал, что уедет, а вьюшку оставил.
Вот тут нас и проняло по-настоящему. Не от красоты подарка, а от обыденности этой заботы. Человека гонят, в тюрьму грозят упечь, а он сидит, железяку чистит, чтоб баба глупая, которая его гонит, дымом не задохнулась.
Вьюшку эту Паша сам ей на следующий день поставил. Как влитая вошла.
И теперь, как Клавдия печь закрывает, так каждый раз рука у нее дрогнет. Железо - оно ведь долго тепло помнит, но еще дольше оно помнит руки мастера.
Греет печь-то. Жарко греет. А на душе у Клавдии - холодок.
Вот так, милые мои. Как часто мы боимся тех, кто выглядит иначе, кто молчит, кто шрамы носит. А ведь самые страшные шрамы - они не на лице, они на душе бывают.
Но знаете, что я вам скажу напоследок? Деревня наша все равно живет. И люди у нас хорошие, просто заблудшие иногда. Клавдия после того случая изменилась. Стала всех бездомных котов подкармливать, никого больше со двора не гонит. Говорит: «Вдруг это чья-то душа тепла просит».
И когда весной яблони в Заречье зацветают, белым-белым цветом, таким чистым, что больно смотреть, я верю - простил нас Егор. Где-то там, далеко, но простил...
Если по душе пришлась история - заходите еще, подписывайтесь на канал. Мы будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам. Для меня каждая ваша подписка - как кружка горячего чая в долгий зимний вечер. Очень жду вас.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый знак внимания - за лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.