Арина и Федосей слышали разговор господ. Арина опустила глаза, чувствуя жгучую краску стыда на щеках. Федосей лишь плотнее сжал губы, и его рука легла на плечо жены, будто защищая от этого презрительного взгляда.
Предыдущая глава:
https://dzen.ru/a/aVqecS4rShKLJ41I
— Пойдём, Аринушка, — тихо сказал он. — Зачем гневить гостей-богачей?
— Но Ванька… — начала Арина, кивнув в сторону сына, который, наконец осмелев, жадно ел всё подряд, хватая еду руками и быстро запихивая в рот. – Пусть поест вдоволь.
- На столе уже пусто почти… - вздохнул Федосей.
— Ваня! Иди сюда! — позвал отец, и в его голосе прозвучала такая непривычная твёрдость, что мальчик мгновенно подчинился.
Они шли домой молча. Радостное предвкушение Вани сменилось смутным чувством вины и непонимания. Он краем глаза смотрел на родителей: мать шла, устремив взгляд под ноги, отец — прямо, с каменным лицом. Тишина была тяжёлой, звенящей.
Только когда изба, тёплая и тёмная, приняла их в свои объятия, и они увидели сладко сопящую в зыбке Машутку, напряжение немного спало.
— За что? — вдруг тихо, но отчётливо спросил Ваня, глядя на отца. — За что они на нас так смотрели? Мы же ничего плохого не сделали. Барин сам велел есть.
Федосей тяжело опустился на лавку. Он долго молчал, собираясь с мыслями.
— Мы ни в чём не виноваты, сынок, — наконец произнёс он хрипло. — А смотрели они на нас так просто потому, что мы — другие. Для них мы не люди, а… обстановка. Как эти самые столы и скатерти, что мать твоя ткала. Позвали — хорошо. Посмотрели, как едим, — стало противно. Наша радость, наш голод, наша жизнь — для них не значат ничего.
— Но это же неправильно, — упрямо сказал Ваня, и в его детских глазах загорелся огонёк несправедливости, который Федосей знал и в себе.
— Неправильно, — согласилась Арина, поворачиваясь от оконца. Её лицо, освещённое уходящим за горизонт солнцем, было усталым, но спокойным. — Мир, сынок, часто бывает неправильным. И от нашей правды он не перевернётся. Но это не значит, что свою правду надо забывать.
Она подошла, взяла лицо сына в свои натруженные ладони.
— Ты запомнил вкус еды, что ел сегодня?
- Да, мам. Было и сладко, и горько…
— Так вот и жизнь такая, сынок. Только наша жизнь крестьянская всегда бывает с горчинкой, а у господ она – сладкая.
- Но почему так, мам? Неужто нельзя, чтобы всем людям было сладко?
- Значит, нельзя, милый мой, - вздохнула мать.
- Я, когда вырасту, буду делать так, чтобы всем-всем было сладко! – ударил себя кулаком в грудь мальчик, как это обычно делал его отец.
- Помни, сынок: если когда-нибудь выбьешься в люди, о других не забывай. И никогда не гляди на человека сверху вниз только потому, что ты сыт, а он голоден, или ты в бархате, а он в холстине.
Федосей внимательно смотрел на сына, словно впервые видел в нём не ребёнка, а будущего мужчину.
— Мать права. Ученье — не только чтение книг. Ученье — это и понимать, что в жизни делается. И решать, каким человеком в этом жизни быть: смелым или трусом, добрым или злым.
Той ночью Ваня долго не мог заснуть. В ушах стоял смех господ, звон посуды, шуршание шёлковых платьев и тот презрительный, брезгливый взгляд богатой барыни. Он смотрел в темноту, где тихо поскрипывала зыбка с Машуткой, и думал. Думал о большом и вкусном калаче, полученном ценой десятидневного заточения матери. Думал о кривых, но таких важных буквах, что выводил каждый день на доске. И в его сердце, рядом с детской обидой, медленно, как росток сквозь камень, пробивалось что-то новое — не просто желание узнать буквы, а желание понять те силы, что правят миром, и найти в нём своё, человеческое, место.
Федосей и Арина лежали рядом, прислушиваясь к дыханию детей.
— Ничего, Аринушка, — тихо сказал Федосей в темноту. — Вырастут. Поймут. Может, их жизнь уже будет другой. Другой… лишь бы лучше нашей…
— Только бы выросли, только бы хвори их никакие не взяли, — прошептала Арина в ответ, прижимаясь к его плечу. — А как там будет – одному Господу известно. Наш долг — дать детям всё, что в наших силах. Всю правду поведать, какую знаем. И горькую, и сладкую.
За окном тихо шумели листвой деревья в саду, и где-то в барском доме, наверное, всё ещё горели огни и не прекращалось веселье. Но здесь, в маленькой избе на краю деревни, тишина была другой — плотной, живой, наполненной дыханием спящих детей и немой, упрямой надеждой их родителей. Надеждой, что правда, которую они несут в своих сердцах и которую начали передавать детям, когда-нибудь всё же перевесит ту несправедливость, что царила за порогом.
Наступила осень, и с её приходом пришла пора подводить итоги. Урожай в тот год удался на славу — рожь стояла колосистая, ячмень тяжёлый, картофельные грядки дали крупные, ровные клубни. Но радость от щедрости земли была для крестьян горьковатой: большую часть выращенного предстояло отдать в барскую казну.
Федосей с Ариной молча, методично заполняли закрома. Картофелины, словно отполированные, ложились в тёмный прохладный угол под лавкой. Зерно ссыпали в дубовые кадки, прикрывая холстиной. Работали быстро, с каким-то лихорадочным усердием — будто пытаясь успеть спрятать от чужих глаз хоть немного, хоть горсть для детей.
На следующее утро на деревню опустился тот особый, тяжёлый воздух, который бывает в день оброка. Со дворов выезжали подводы, гружённые мешками и корчагами. Мужики шли с потупленными взглядами, женщины украдкой вытирали слёзы уголками платков.
Федосей, затянув потуже кушак, выкатил свою телегу. На ней лежало четыре полных мешка зерна и столько же картофеля. Арина, стоя на крыльце, смотрела, как муж грузит последний мешок. Её лицо было неподвижным, словно вырезанным из дерева. Только скрещённые руки, сжимали локти так, что побелели костяшки.
— Может, хоть один мешок картошки оставить? — тихо, уже в который раз, спросила она. — Детям к весне…
Федосей отрицательно мотнул головой, не глядя на неё.
— Нельзя, Аринушка. У управляющего учёт строгий. Посчитают — худо нам будет, да ещё и на барщину лишние дни добавят. Всё, что по списку, — всё должно быть.
Ваня, наблюдавший за происходящим из сеней, не выдержал:
— Пап, да мы же сами её сажали, пололи! Почему всё им отдавать?
Вопрос повис в воздухе. Федосей остановился, оперся на телегу и посмотрел на сына. В его взгляде была боль и вселенская усталость.
— Потому что земля — не наша, Ваня. А раз земля барская, то и то, что на ней выросло, — барское. Мы только трудимся на ней. Таков закон.
Это слово — «закон» — прозвучало как железная задвижка, запирающая любые дальнейшие вопросы. Ваня замолчал, но в глазах его бушевал «огонёк несправедливости», который становился всё ярче.
Федосей тронул телегу. Скрип колёс по утоптанной дороге казался Арине похожим на стон. Она смотрела ему вслед, пока телега не скрылась за поворотом, ведущим к господской усадьбе. Потом резко развернулась и вошла в избу. Надо было занять руки, чтобы не думать. Она принялась драить уже и без того чистый пол, с силой водя по нему жёсткой тряпицей.
Вернулся Федосей через несколько часов. Телега была пуста. Он вошёл, снял шапку, молча сел на лавку. Арина, не спрашивая, поставила перед ним миску с пустой тюрей — хлебом, размоченным в воде с щепоткой соли, и луковицей. Это был их обычный ужин после сдачи оброка – начинали экономить.
— Приняли? — не выдержала Арина и голос её сорвался.
— Приняли, — кивнул Федосей, не дотрагиваясь до еды. — Управляющий сказал, урожай хороший. Барыня довольна.
— Довольна… — беззвучно повторила Арина. Она взглянула на пустые углы, где ещё утром стоял весь собранный урожай, и её сердце сжалось. «А мы? Мы чем зиму и весну будем кормиться?» — кричало внутри, но спрашивать вслух не было сил, словно воздуха не хватало.
В эту минуту Ваня, сидевший в углу с грифельной доской, отложил уголёк.
— Папа, — сказал он негромко, но твёрдо. — Я хочу читать не только по книжке. Хочу читать списки, которые управляющий составляет.
Федосей и Арина переглянулись.
— Зачем тебе, сынок? — насторожился отец.
— Чтобы считать, — упрямо ответил Ваня. — Чтобы знать, сколько мы должны, а сколько у нас взяли. Чтобы никому нельзя было нас обмануть.
В избе воцарилась тишина. Слова мальчика, такие простые повисли в воздухе, как вызов. Читать барские списки? Знать счёт? Это было слишком дерзко.
Федосей медленно поднялся, подошёл к сыну. Он долго смотрел на него, и в его суровых, обветренных глазах что-то дрогнуло, будто в каменной стене пошла трещина.
— Не вздумай, Ваня, в такие дела лезть, — хрипло выговорил он. — Не то твоя грамотность до добра не доведёт. Я уже жалею, что ты грамоте обучился. Слишком уж умный стал, а наше дело крестьянское – работать руками, а не головой.
Вечер опустился на избу плотной, тёмной пеленой. Слова Федосея повисли в воздухе, тяжёлые, как удары молота. Ваня отпрянул, словно от огня. В его глазах, только что горевших решимостью, вспыхнула боль и растерянность.
— Пап… — начал он, но голос предательски дрогнул. – Но я не хочу работать в поле. У меня есть знания. Я хочу быть учителем! Чтобы и другие крестьяне знали грамоту.
— Учителем?! — Федосей резко махнул рукой, отвернулся и снова опустился на лавку. Спина его ещё больше сгорбилась под невидимой ношей. – Ишь, куда замахнулся!
- Да, я хочу, чтобы все крестьяне умели считать и знать, когда их барин обманывает.
— Замолчи и слушай. Умный ты у меня, это да. Гавриил Никоныч хвалил. Но этот ум… он здесь, — он стукнул себя по лбу, — он здесь опасен. Потому что знание — это не просто сила. Это ещё и вина. Если будешь знать счёт, а счёт этот окажется не в пользу барина — что сделаешь? Пойдёшь спорить с управляющим? Или в барский дом пойдёшь? Тебя накажут, Ваня. И не только тебя. Нас всех. Даже Машутку нашу маленькую. Ты мал ещё – и не знаешь, что такое барский гнев!
- Но Гавриил учил, что нужно бороться с несправедливостью! – насупился Ваня.
- Забудь всё, чему учил тебя Гавриил! – рявкнул отец.
- И буквы тоже забыть?
- И буквы забудь! Ни к чему они тебе! Будущим летом буду брать тебя с собой в поле, целый день спину на жаре погнёшь – буквы сами из твоей упрямой головы выскочат!
Арина, стоявшая у печи, замерла. Её взгляд метнулся от мужа к сыну и обратно. В её душе затаились страхи: страх за сына, который рвался к справедливости, и страх перед гневом господ, который мог обрушиться на всю семью.
— Федосей… — тихо начала она, пытаясь вставить слово примирения.
— Нет, Арина, — перебил он, не оборачиваясь. Голос его был глухим, усталым. — Пусть знает. Пусть знает правду. Не ту, про сладкую и горькую жизнь, а ту, что пОтом пахнет. Грамотный мужик для барина — что лошадь, которая вздумала сама себе путь выбирать. Такую либо смирят, либо… — он не договорил, но жест его руки был красноречивее любых слов.
Ваня стоял, сжимая в кулаке уголёк. Чёрная пыль сыпалась на пол. В его детском мире, где только что зародилась мечта о справедливости, рушились все опоры.
— Значит… — прошептал он, — значит, и правда, что нельзя, чтобы всем было сладко? И что я, сколько ни учись, всё равно буду только… только вещью для господ?
Тишина в избе стала звонкой и колючей. Федосей закрыл лицо руками. Арина увидела, как дрогнули его широкие плечи. Она поняла, что эти жёсткие слова он говорит не сыну, а в первую очередь самому себе. Чтобы заглушить в себе тот же самый, рвущийся наружу вопрос.
Мать медленно подошла к Ване, взяла его худенькие кисти в свои заскорузлые руки.
— Сынок, — сказала она так тихо, что он наклонился, чтобы расслышать. — Отец не от зла говорит. От страха. Страх — он как туман: застилает глаза и забирает дар речи. Но слушай меня. Твой ум — это дар. Дар, который нам, родителям твоим, и не снился. Ты хочешь считать — считай. Хочешь читать — читай. Но делай это тихо. Как мышь под полом. Чтобы только мы с тобой знали. Чтобы этот дар стал не копьём, которое сломают о барский щит, а… лопатой.
— Лопатой? — не понял Ваня, вытирая щеку грязным кулаком.
— Лопатой, — кивнула Арина, и в её глазах, усталых и мудрых, вспыхнула искра той самой упрямой надежды. — Чтобы подкопаться к правде. Не сразу. По крупице. По зёрнышку. Запомнить, сколько сдали, сколько осталось. Записать где-нибудь тайными значками, если букв боишься. А когда вырастешь и станешь сильным — вот тогда, может, и пригодится твой счёт.
Федосей поднял голову. Он смотрел на жену, на её руки, сжимающие руки сына, на её лицо, озарённое теперь не только покорностью, но и какой-то новой, опасной решимостью.
— Арина… — пробормотал он. — Ты что это ему…
— Я ему правду говорю, Федосей, — перебила она, не отводя взгляда от Вани. — Ту самую, про которую сама же и говорила: и горькую, и сладкую. Горько то, что его ум сейчас — опасность. А сладко то, что он у него есть. Спрячь его, Ваня, до поры до времени. Береги. Как самую ценную монету. И расти его. Тихо.
Она встала, потянулась за тряпицей, вытерла грязные щёки сына.
— А теперь – спать. Утро вечера мудренее.
Ваня послушно побрёл в кровать. В его голове роились новые мысли. Не яркие и дерзкие, а тихие, осторожные. Мысли о тайных записях. Мысли о том, что когда-нибудь справедливость обязательно восторжествует. Нужно только научиться ждать.
Федосей подошёл к Арине, которая снова стояла у печи.
— Научила ты его страху неправильному, женщина, — сказал он беззлобно, устало. — Научила лукавству.
— Научила выживать, — поправила она. — Ты научил страху перед силой. А я… я попробовала научить страху перед глупостью. Силу можно переждать. А от глупости своей не спрячешься. Если закопает он свой ум в землю, как ты сказал, — что тогда? Станет таким же, как мы? Смиренным, покорным… и вечно голодным?
Она повернулась к нему, и в её глазах он увидел ту самую боль, что таил в себе.
— Я семерых схоронила, Федосей. Не от барского гнева. От бессилия. От незнания, как помочь. Может, будь я грамотной, прочти я где-нибудь про ту хворь… говорят, книги есть специальные, доктора эти книги пишут… — она сглотнула комок в горле. — Не хочу, чтобы Ваня был бессильным. Пусть лучше будет тихим и скрытным. Но не бессильным.
Федосей молча обнял жену, прижал к своей груди. Всё, что он мог сказать, уже было сказано. Оставалось только держаться вместе. И молча, в темноте, растить эту тихую, опасную надежду. Надежду, что их сын, вооружившись знаниями, сможет когда-нибудь проложить путь к другой жизни. Пусть не для всех. Пусть хотя бы для себя и для сестрицы своей, Машутки.