Зима в тот год выдалась суровой и затяжной. Снега выпало по пояс, метели заметали избы до самых крыш. В избе Федосея и Арины топили печь едва ли не круглые сутки, бережно расходуя заготовленные с осени дрова. Еду тоже экономили. Пустые щи, редкая картошка, лепёшки из лебеды с горстью ржаной муки — вот и вся их снедь. Запасы, оставшиеся после сдачи оброка, таяли с угрожающей быстротой.
Предыдущая глава:
https://dzen.ru/a/aVvvWEPBn05vuJtx
Арина снова взялась за веретено и ткацкий стан. Теперь она ткала не для барского дома, а для своей семьи — грубый, но тёплый холст на портянки и рубахи. Ваня, послушав мать, убрал подальше книжку Гавриила, но буквы не забывал. По вечерам он брал уголёк и на дверном косяке выводил палочки — считал дни до весны, записывал, сколько муки осталось в кадке.
Федосей же к весне стал заметно сдавать. Годы непосильного труда, постоянное недоедание и скрытая, гложущая его тоска от несправедливой жизни делали своё дело. Он стал кашлять — сначала тихо, по утрам, потом всё глубже и чаще. Арина варила ему травяные отвары, ставила компрессы, но кашель не проходил.
Пришла весна, а с ней — беда. В день, когда мужики вышли первый раз проведать пашню и начали готовить сохи, Федосея скрутило так, что он не смог подняться с лавки. Острая, рвущая боль пронзила поясницу и отдалась в ногах. Он застонал, пытаясь перевернуться, и замер, бледный как полотно, с крупными каплями пота на лбу.
— Аринушка… — прохрипел он. — Не могу… Спину прихватило… Разогнуться не могу…
Паника, холодная и липкая, охватила Арину. Мужик без спины в крестьянской семье — всё равно что дом без крыши. Она бросилась к нему, попыталась растереть ему поясницу разогретым на печи холщовым мешочком с солью.
— Лежи, не шевелись. Пройдёт, — говорила она, но сама не верила своим словам.
Прошёл день, другой — Федосей не вставал. Боль немного отступила, но стоило ему попытаться приподняться, как всё начиналось снова. В крестьянской избе стало совсем уныло, поселилась безысходность.
Пришёл староста, посмотрел, покачал головой.
— Дело плохо, Федосей. Спина — она не нога, не рука. Какая уж тут пахота… Барину доложить придётся. Управляющий придёт.
Управляющий, сухой и колючий как репейник, явился на следующий день. Он молча постоял над лежащим Федосеем, пнул ногой пустое лукошко у двери.
— Притворяется, лодырь, — буркнул он. — От работы отлынивает.
— Да ей-ей, не притворяется! — заломила руки Арина. — Не встаёт второй день! Сами видите!
— Вижу, что лежит, — цинично ответил управляющий. — А пахать кто будет? Может, ты, Арина?
- Я не могу, у меня бабьей работы невпроворот, - покачала она головой.
- У тебя сын подрастает. Знать, ему пора впрягаться.
Взгляд его скользнул по Ване, который стоял, прижавшись к притолоке, сжимая в кулаках и гнев, и страх.
— С завтрашнего дня на пашню. Мужиком считаешься. Будешь отбывать барщину за отца. Понял?
- Я пойду, если надо…
- Надо! – рявкнул управляющий.
Ваня кивнул, не в силах больше вымолвить ни слова. Сердце его упало куда-то в ледяную пустоту. Его мечты о другой жизни, о грамоте, о справедливости — всё это в один миг разбилось о железное слово «надо».
На следующее утро, когда ещё только-только брезжил рассвет, Арина разбудила Ваню. Лицо её было серым от усталости и горя, но руки твёрдо подали ему отцовскую рваную, но починенную и вычищенную рубаху, портки, лапти.
— На, сынок, одевайся. Кашу сварю пожиже, да похлебай перед дорогой. Силы тебе понадобятся.
Ваня молча оделся. Одежда отца была ему велика, болталась на худеньком теле. Лапти натирали, но это было мелочью по сравнению с тем тяжёлым камнем, что лежал у него на душе.
Федосей лежал на лавке и смотрел на сына воспалёнными, полными вины глазами.
— Прости меня, Ваня, — прошептал он. — Подвёл я тебя… Не по силам тебе эта работа…
— Ничего, пап, — скривился Ваня в подобие улыбки. — Справлюсь. Ты только не хворай.
Но оба знали, что выздоровление — дело долгое. А время ждать не будет. Уже звякали вёдра у колодца, мычала скотина, и слышался скрип телег — деревня просыпалась, готовясь к очередному тяжёлому трудовому дню.
Арина перекрестила сына, сунула ему в руки краюху чёрного хлеба.
— Иди с Господом, сынок. Слушайся старших, не спорь. И… береги спину, — голос её дрогнул на последних словах.
Ваня вышел в прохладное утро. Воздух пах мокрой землёй и дымом. Он присоединился к группе мужиков, которые уже собирались у околицы. Увидев его, они переглянулись, но ничего не сказали. Лишь один пожилой, с седой, как лунь, бородой, Мирон, тяжело вздохнул и кивнул.
— Ну что, Ванька, взялся за дело? Отца будешь подменять? Иди за мной. Покажу, что да как.
Поле лежало чёрное, огромное и безжалостное. Соха, которую Ваня едва мог сдвинуть с места, казалась ему живым, непокорным зверем. Мирон показал, как ставить ноги, как держать рукояти, как направлять лемех.
— Главное — делай всё плавно, парень. Не рвись, а то к полудню ни рук, ни ног не почувствуешь.
Первую борозду Ваня провёл криво и мелко. Мужики промолчали. Вторую — чуть лучше. К десятой у него уже гудели все мышцы, ладони стёрлись в кровь о грубые рукояти, спина горела огнём. Солнце, сначала робкое, стало припекать всё сильнее. Пот заливал глаза, солил губы.
Обед был коротким — прямо в поле, на меже. Арина принесла похлёбку в горшочке. Увидев окровавленные ладони сына, она ахнула, но сдержалась, только смочила уголком платка его лоб.
— Терпи, родной. Терпи.
- Я сильный, мам. Я же мужчина! – расправил грудь Ваня, от чего спина заныла ещё больше.
После обеда работать стало только тяжелее. Ноги заплетались, в глазах стояли слёзы от боли и беспомощности. Но он видел, как работают другие — молча, сосредоточенно, будто сросшиеся с сохой и землёй. Он стиснул зубы и пошёл за ними.
Вечером, когда солнце клонилось к лесу, Ваня волочил ноги обратно к деревне. Каждый шаг отдавался болью во всём теле. Он не шёл — он ковылял, сгорбившись, как старик. По щекам текли слёзы, Ваня думал о том, что такая работа ему предстоит всю жизнь.
Дома его ждала тишина. Федосей спал беспокойным сном. Машутка, увидев брата, испуганно притихла — он был словно чужим, запылённым, пропахшим потом и землёй. Арина без слов помогла сыну снять лапти, увидела страшные волдыри и окровавленные мозоли. Она промыла их прохладной водой из колодца, обернула тряпицами.
— Завтра будет легче, — сказала она, но Ваня уже почти не слышал её. Он с трудом добрался до своей постели на печи и провалился в чёрную, беспробудную пустоту, даже не поужинав – силы совсем оставили его.
Так началось для Вани новое лето. Лето, где не было места детским мечтам и тихим урокам с Гавриилом. Его мир сузился до ширины борозды, до боли в мышцах, до единственной цели — дотянуть до вечера. Он работал наравне со взрослыми мужиками, и те, видя его упрямство, перестали смотреть на него как на мальчишку. Они начали по-своему, сурово, учить его крестьянской науке — не только пахать, но и чувствовать землю, предугадывать погоду, беречь каждую каплю сил.
Иногда, в редкие минуты отдыха, сидя на меже и жуя стебель щавеля, Ваня смотрел вдаль, на белеющий на пригорке барский дом. И та обида, что когда-то горела в нём ярким пламенем, теперь тлела внутри тихим, холодным углём. Он понимал теперь не умом, а всем своим измученным телом, почему отец боялся его грамотности. Здесь, на этой чёрной земле, под этим неумолимым солнцем, не было места буквам и справедливости. Здесь был только тяжкий, бесконечный труд — удел его отца, деда, прадеда. И, казалось, его собственный удел на всю оставшуюся жизнь.
Но по ночам ему иногда снилась другая жизнь – светлая, радостная. Ему снились чёткие, ясные буквы, складывающиеся в слова. И эти слова, тихие и упрямые, шептали ему одно и то же: «Перетерпи. Запомни всё. Вырасти. И тогда… тогда всё будет по-другому».
Арина, глядя на спящего сына, на его осунувшееся, повзрослевшее за неделю лицо, молилась не только о хлебе насущном, но и о том, чтобы эта горькая наука не убила в нём того самого ростка, который они с мужем так боялись и так лелеяли втайне. Чтобы он не сломался в свои 11 лет, а закалился в этой непосильной работе. Чтобы, выкопав себя из этой бездны непосильного труда, он смог когда-нибудь выйти на свет — иным, сильным, а вовсе не сломленным.