Двадцать лет я ждала этого звонка. И двадцать лет боялась, что он раздастся.
Он раздался за неделю до моей свадьбы.
Катя запомнила тот день не криками и не слезами, а тишиной. Отец собирал вещи молча, мама сидела на кухне молча, и сама Катя тоже молчала, хотя ей было всего шесть и она толком не понимала, что происходит. Понимала только, что папа укладывает в большую спортивную сумку свои рубашки, бритву, ту смешную кружку с надписью «Лучший папа», которую она сама ему дарила на двадцать третье февраля.
— Я буду приезжать, — сказал он уже в дверях. — Каждые выходные, Катюш. Мы будем гулять, ходить в кино. Ничего не изменится.
Катя кивнула. Она ему верила, потому что папы не врут. Это она твёрдо знала из мультиков, из книжек, из всего, что успела узнать о мире за свои шесть лет.
Он приехал через неделю, как обещал. Привёз ей куклу — красивую, с закрывающимися глазами и настоящими волосами, которые можно было расчёсывать. Они гуляли в парке, ели мороженое, и Катя была счастлива, потому что всё оказалось правдой: папа никуда не делся, просто теперь живёт в другом месте.
Потом он приехал ещё раз, через две недели. Потом ещё — но уже через месяц. А потом как-то так получилось, что Катя стала ждать его каждую субботу, сидя у окна с самого утра, а он всё не приезжал и не приезжал.
— Может, заболел, — говорила она маме.
— Может, — отвечала мама и отворачивалась к плите.
Мама никогда не говорила про отца плохо. Вообще ничего не говорила — ни плохого, ни хорошего. Как будто его просто не существовало, как будто Катя появилась на свет сама по себе, без всякого папы.
Велосипед стоял в коридоре с прошлого лета. Двухколёсный, синий, с белыми полосками на раме — тогда такие были у всех мальчишек во дворе, а Катя выпросила себе, потому что розовый с корзинкой казался ей девчачьим и глупым. Отец купил его на пятилетие и обещал научить кататься, но всё откладывал — то работа, то устал, то погода не та. Успел только два раза вывести её во двор, поддержать за сиденье, пробежаться рядом.
— Крути педали, не бойся, я держу, — говорил он тогда.
Катя крутила и не боялась, потому что папины руки были крепкими и надёжными. Пахло от него табаком и одеколоном «Саша», который она потом узнавала везде — в метро, в магазине, на улице — и каждый раз оборачивалась, хотя знала, что это не он.
А потом папа ушёл, и велосипед остался стоять в коридоре как немой укор. Катя на него даже смотреть не могла первое время — сразу начинало щипать в носу.
Мама вытащила его во двор в июне, когда Кате исполнилось семь. Было воскресенье, мамин единственный выходной.
— Давай попробуем, — сказала она.
Мама не умела кататься на велосипеде. Выросла в деревне под Рязанью, там у них и велосипеда-то не было, да и некогда было — корова, огород, младшие братья-сёстры. Но она бежала рядом с Катей, держала за сиденье, задыхалась, спотыкалась на своих старых кедах.
На третьем круге мама упала вместе с велосипедом. Разодрала колено так, что кровь потекла по ноге, испачкала белые летние брюки, которые надевала только по выходным — единственные нарядные, ещё с молодости.
— Ерунда, — сказала она, поднимаясь и морщась от боли. — Давай ещё раз.
Катя научилась кататься в тот день. Сама, без папиных рук. И потом, когда садилась на велосипед, всегда вспоминала не отца, а мамино разбитое колено и её брюки с бурым пятном, которое так и не отстиралось до конца. Мама потом ещё год их носила — других-то не было.
В восемь лет Катя ещё ждала. Каждый день рождения загадывала желание, задувая свечки: пусть папа приедет. Зажмуривалась так крепко, что перед глазами плыли цветные круги. Не приезжал. Присылал деньги переводом — три тысячи рублей, потом пять, потом вообще перестал. Мама молча прятала квитанции в ящик комода и никогда не обсуждала с Катей, на что потратит.
В девять Катя нашла в шкафу старые фотографии. Папа на море — загорелый, смеющийся, с надувным кругом в руках. Папа на даче — в смешной панаме, с шашлыком на шампуре. Папа с маленькой Катей на руках — она в жёлтом платье, он в клетчатой рубашке, оба щурятся от солнца.
Достала ножницы и аккуратно вырезала его со всех снимков. Не рвала, не комкала — именно вырезала, по контуру, как на уроке труда.
Мама пришла с работы и увидела на полу кучку бумажных обрезков — папины лица, папины руки, папины плечи. Остановилась в дверях, прижав сумку к груди.
— Зачем? — только и спросила она.
— Не хочу на него смотреть, — ответила Катя.
Мама собрала обрезки, выбросила в мусорное ведро и больше ничего не сказала. Только обняла Катю и долго гладила по голове, пока та не уснула. Ладонь у мамы была шершавая, в мелких трещинках — от воды и моющих средств.
К тринадцати годам Катя перестала называть его папой даже мысленно. «Тот человек» — так она говорила, когда речь случайно заходила об отце. Тётя Вера, мамина сестра, иногда пыталась рассказать, как у него дела, — она одна поддерживала с ним связь, по старой памяти, — но Катя сразу обрывала.
— Мне неинтересно.
— Катюш, он всё-таки отец.
— Отец — это тот, кто рядом. А он так, биологический материал.
Тётя Вера качала головой, но спорить не решалась. Катя к тому времени уже была девочкой с характером — упрямая, резкая, не по годам взрослая. Ключ на шее с семи лет, сама греет обед, сама делает уроки, сама провожает себя в школу и встречает. Мама работала на двух работах — бухгалтером в небольшой фирме днём и уборщицей в банке по вечерам. Приходила к десяти, иногда к одиннадцати, валилась с ног, но всегда проверяла дневник и целовала дочь перед сном.
— Мам, не надо, я большая уже, — говорила Катя.
— Для меня всегда маленькая будешь, — отвечала мама.
Это была их традиция, их ритуал. Катя делала вид, что ей неловко, а на самом деле ждала этого поцелуя в лоб каждый вечер. Иногда притворялась спящей, чтобы мама не заметила, как она улыбается в подушку.
В шестнадцать Катя устроилась на подработку — раздавала листовки у метро по выходным. Деньги небольшие, но свои, заработанные. Мама сначала запрещала, говорила, что учёба важнее, но Катя настояла.
— Ты одна тянешь всё, — сказала она. — Хочу помогать.
— Твоя помощь — хорошо учиться и поступить в институт.
— Одно другому не мешает.
Катя и правда училась хорошо. Не отлично, но твёрдые четвёрки, иногда пятёрки. Учителя её хвалили — самостоятельная, ответственная, на неё можно положиться. Классная руководительница как-то сказала маме на собрании: «У вас дочь — кремень». Мама потом неделю ходила гордая.
В семнадцать Катя уже работала официанткой в кофейне рядом с домом. Смены короткие, хозяин адекватный, чаевые нормальные. Катя смотрела, как варят кофе, как оформляют витрину, как общаются с клиентами, и думала: вот бы своё такое открыть когда-нибудь. Своё место. Свой мир.
— Размечталась, — говорила подруга Ленка. — На кофейню знаешь сколько денег надо?
— Узнаю, — отвечала Катя.
Она вообще многое узнавала сама. Интернет в помощь, книжки из библиотеки, советы знакомых. К двадцати годам у неё был диплом экономиста, накопления на первый взнос и бизнес-план кофейни на сорок посадочных мест. Ночами сидела над таблицами, считала, пересчитывала, вычёркивала, добавляла. Мама приносила ей чай с лимоном и качала головой: «Угробишь себя».
Кофейню «Кофеёк» Катя открыла в двадцать три. Название придумала мама — просто сказала однажды за ужином, не думая, а Катя засмеялась и сказала: годится, пусть будет. Смешное, наивное, но запоминающееся. Помещение нашла на первом этаже жилого дома, ремонт делала сама с парой друзей, мебель покупала на распродажах и по объявлениям. Получилось не шикарно, но уютно — деревянные столики, мягкие стулья, много зелени в горшках. На стене — чёрно-белая фотография чашки кофе, которую Катя сама сняла на телефон и распечатала в фотоцентре.
Мама приходила каждый день на чашку капучино. Садилась у стойки, смотрела, как дочь работает, и улыбалась так, будто всё это — её личная заслуга. А может, так и было.
— Мам, ты смущаешь персонал, — говорила Катя.
— Какой персонал, тут две девочки на полставки.
— Вот их и смущаешь.
Но на самом деле Кате нравилось, что мама рядом. Они вообще стали очень близки за эти годы — как подруги, как сёстры, как что-то большее, чему нет названия. Мама знала про Катю всё: про первую любовь в десятом классе, про первое разочарование, когда тот мальчик ушёл к другой, про бессонные ночи над бизнес-планом, про страх, что ничего не получится и придётся всю жизнь работать на кого-то.
— Получится, — говорила мама. — Ты у меня упорная.
— В кого бы это.
— Понятия не имею, — смеялась мама.
Про отца они не говорили никогда. Как будто его и не было. Как будто Катя выросла сама, из воздуха, из маминой любви и упрямства.
Серёжа появился в кофейне случайно. Зашёл погреться в декабре — мороз стоял под двадцать, а он без шапки, только уши красные торчат из-под капюшона. Заказал американо, достал ноутбук и просидел четыре часа. На следующий день пришёл снова. И на следующий. Через неделю Катя уже знала, что он программист, что живёт через два квартала, что терпеть не может сладкое и что у него очень красивые руки — длинные пальцы, аккуратные ногти, как у пианиста.
— Вы на меня смотрите, — сказал он однажды, поймав её взгляд.
— Профессиональная деформация, — нашлась Катя. — Я на всех клиентов смотрю.
— И всем так краснеете?
Катя покраснела ещё больше и ушла на кухню, проклиная свою светлую кожу. Серёжа ждал её у выхода после закрытия — стоял, притоптывая от холода, дышал паром.
— Может, кофе? — спросил он.
— Я владелица кофейни. Меня трудно удивить кофе.
— Тогда чай.
— Чай — это уже интересно.
Они пошли в круглосуточную чайную на соседней улице и проговорили до трёх ночи. Серёжа оказался смешным, умным и немного застенчивым — редкое сочетание для мужчины тридцати лет. Катя рассказала ему про кофейню, про маму, про планы на будущее. Про отца не рассказала — не потому что скрывала, а потому что нечего было рассказывать. Пустое место не опишешь.
Через год они решили пожениться. Без пафоса, без помпезности — просто поняли, что хотят быть вместе, и всё. Серёжа не делал предложение на коленях с кольцом в бокале шампанского. Просто сказал однажды утром, когда они лежали в кровати и смотрели в потолок: «Давай поженимся?» И Катя ответила: «Давай».
— Свадьбу какую хочешь? — спросил он.
— Небольшую. Человек тридцать, ресторан, без тамады и конкурсов. И чтобы мама была главным гостем.
— А твой отец?
Катя помолчала. Серёжа знал про отца — она рассказала ему как-то вечером, коротко и сухо, как пересказывают неинтересную книгу. Факты без эмоций.
— Какой отец? — сказала она. — У меня нет отца.
Серёжа не стал спорить. Он вообще никогда не спорил с Катей по важным вопросам — понимал, что она сама разберётся, а давить бесполезно и несправедливо.
Звонок раздался за неделю до свадьбы. Катя была в кофейне, проверяла накладные перед закрытием, когда на экране высветился незнакомый номер. Она хотела сбросить — устала, голова гудела от цифр, — но почему-то ответила. То ли интуиция, то ли просто случайность.
— Катюша?
Голос был незнакомым — хриплый, надтреснутый, старческий. Но что-то в нём показалось смутно знакомым, как мелодия, которую слышал в детстве и забыл. Что-то в интонации, в том, как он произнёс её имя — с этим «ш», мягким и долгим.
— Кто это?
— Это папа. Катюш, это я.
Катя почувствовала, как немеет рука с телефоном. Как пол уходит из-под ног. Двадцать лет. Двадцать лет молчания, и вдруг — «это папа». Два слова, а внутри — как взрыв, как обвал.
— Откуда у тебя мой номер?
— От тёти Веры взял. Катюш, я знаю, что ты замуж выходишь. Хочу прийти на свадьбу. Отвести тебя по проходу к жениху. Я же отец всё-таки.
У Кати словно перехватило горло. Не от волнения — от злости. Спокойной, холодной злости, которая копилась двадцать лет и теперь поднималась откуда-то из живота, из груди, заполняла всё тело.
— Ты двадцать лет не звонил, — сказала она ровным голосом. — Почему сейчас?
— Я понял, что семья — это главное. Что я много упустил. Хочу исправить.
— Исправить?
— Да. Начать сначала. Мы же родные люди, Катюш.
Катя закрыла глаза. Вдохнула. Выдохнула. За окном сигналила машина, в зале жужжала кофемолка — девочки-сотрудницы убирались перед закрытием.
— Ты понял это, когда остался один, — сказала она. — Не когда я ждала тебя каждую субботу у окна. Не когда мама работала на двух работах, чтобы меня прокормить. Не когда я сама училась кататься на велосипеде, потому что ты не доучил. Ты понял это, когда тебе стало плохо и одиноко. Когда некому стало чай принести. Так не работает, понимаешь? Так не работает.
— Катя, я же отец...
— Отец — это тот, кто был рядом. Меня к жениху поведёт мама.
Она нажала отбой и долго сидела в тишине закрытой кофейни, глядя на пустые столики. Рука с телефоном дрожала.
Тётя Вера позвонила на следующий день. Голос виноватый, тихий.
— Катюш, ты с отцом разговаривала?
— Если это можно назвать разговором.
— Он очень расстроился. Плакал даже.
— И что?
Тётя Вера вздохнула. Было слышно, как она на том конце провода собирается с мыслями, подбирает слова.
— Понимаешь, у него жена умерла полгода назад. Та, к которой он ушёл. Рак, быстро сгорела. А пасынок его, Димка, которого он растил с пяти лет, уехал в Германию и не общается. Отец ему всю жизнь посвятил — на ноги поставил, институт оплатил, квартиру помог купить, — а тот даже на похороны матери не прилетел. Володя совсем один остался. Шестьдесят два года, здоровье уже не то, в квартире пусто. Вот он и вспомнил про тебя.
— Вспомнил, — повторила Катя. Слово показалось ей нелепым, почти смешным. — Через двадцать лет вспомнил, когда больше некуда деваться.
— Он жалеет.
— Я тоже жалею. Жалею, что у меня не было отца. Но это не значит, что я должна его принять обратно только потому, что ему сейчас плохо. Я не запасной аэродром, тёть Вер.
— Катюш, он же родной.
— Родной — это мама. Она меня вырастила. Она научила меня всему. Она была рядом, когда мне было плохо, и когда хорошо, и когда просто обычно. Каждый день была. А он? Что он сделал? Три тысячи переводом и кукла с закрывающимися глазами — вот и весь вклад.
Тётя Вера не нашлась, что ответить. Помолчала и положила трубку.
Свадьба была назначена на субботу. Небольшой ресторанчик в центре, тридцать гостей, живая музыка вместо диджея — Серёжин друг играл на гитаре, и они решили, что так душевнее. Катя надела простое белое платье, которое выбирала вместе с мамой — ходили по магазинам три дня, перемерили, кажется, всё, и в итоге взяли первое, которое примерили. «Я сразу поняла, что оно», — сказала мама. Туфли на невысоком каблуке — чтобы удобно было танцевать и чтобы не возвышаться над Серёжей.
— Красавица, — сказала мама, когда увидела её перед выходом.
— Это всё платье.
— Это всё ты.
Мама была в синем костюме, который купила специально для свадьбы. Ходила по магазинам неделю, перемерила, кажется, всё, что было в городе, и выбрала этот — строгий, элегантный, совсем на неё непохожий. Катя никогда не видела маму такой нарядной.
— Мам, ты как министр финансов.
— А что, не идёт?
— Идёт. Очень даже.
Они поехали в ресторан на такси. Серёжа ждал у входа — в сером костюме, взволнованный, немного бледный. Увидел Катю — и лицо у него стало таким, что она чуть не расплакалась.
— Готова? — спросил он.
— С семи лет готова, — ответила Катя.
Он не понял, но улыбнулся.
Она увидела его сразу, как только вышла из такси. Он стоял чуть в стороне от входа, у газона — пожилой мужчина в мятом пиджаке, с букетом белых роз в руках. Волосы седые, лицо в морщинах, плечи ссутулены. Катя не сразу узнала в нём того папу, которого помнила, — молодого, весёлого, с крепкими руками, которые держали её на велосипеде. Тот папа был большим и сильным. Этот — маленький, согнутый, словно его придавило чем-то невидимым.
Он тоже её увидел. Шагнул навстречу, неуверенно, как-то боком.
— Катюша.
Катя остановилась. Посмотрела на него — спокойно, без злости, без обиды. Даже злость куда-то ушла, осталась только пустота. Просто посмотрела, как смотрят на незнакомого человека на улице.
— Я же просила не приходить.
— Не мог не прийти. Ты же моя дочь.
— Двадцать лет назад я тоже была твоей дочерью. Это тебя не останавливало.
Он опустил глаза. Руки с букетом дрожали.
— Я виноват, знаю. Но я хочу всё исправить. Дай мне шанс, Катюш. Один шанс.
Мама стояла рядом молча. Лицо у неё было непроницаемое, каменное. Серёжа тоже молчал, не вмешивался. Это был Катин разговор, её решение.
— Ты можешь посмотреть издалека, — сказала Катя. — Но за стол не сядешь. Там моя семья. Ты в неё не входишь.
Отец поднял на неё глаза — в них стояли слёзы. Старческие, мутные слёзы.
— Катюша, я же твой отец.
— Нет, — покачала головой Катя. — Ты тот человек, который ушёл и не вернулся. А отец — это тот, кто остаётся. Ты не остался. Двадцать лет — это не пауза, это выбор.
Она взяла маму под руку и пошла к входу в ресторан. Серёжа открыл перед ними дверь. Катя не обернулась.
Регистрация была короткой и красивой. Регистратор из ЗАГСа произнесла положенные слова, Катя и Серёжа обменялись кольцами, сказали «да» и поцеловались под аплодисменты гостей. Мама плакала в первом ряду, промокая глаза платочком, который специально взяла с собой — знала, что не выдержит.
Потом был банкет. Тосты, поздравления, танцы. Катя танцевала с Серёжей под «Ты у меня одна» — старую песню, которую когда-то пела мама, укачивая её в детстве. Потом танцевала с мамой, неловко, смеясь, потому что обе толком не умели. Потом снова с Серёжей. Ела салат и горячее, пила шампанское, болтала с гостями. Всё было так, как она хотела, — просто, тепло, по-настоящему.
Иногда она поглядывала в окно. Отец всё ещё стоял там, на улице, у газона. Букет белых роз он положил на скамейку. Просто стоял и смотрел на освещённые окна ресторана. Уже стемнело, а он всё стоял.
— Может, позвать его? — тихо спросил Серёжа.
— Нет.
— Тебе не жалко?
— Жалко, — честно ответила Катя. — Но не настолько, чтобы пустить. Жалость — плохая причина для прощения. Если я его сейчас пущу, это будет не прощение. Это будет слабость. И он опять уйдёт, когда ему станет лучше. А я опять останусь.
Серёжа кивнул. Он понимал. Или, по крайней мере, старался понять.
К полуночи гости начали расходиться. Катя обнимала всех на прощание, благодарила за подарки, обещала позвонить. Мама осталась помочь с последними организационными мелочами — собрать цветы, проверить, не забыл ли кто чего.
— Мам, — позвала Катя.
— Да?
— Я видела его. Отца. Он стоял на улице весь вечер.
Мама кивнула.
— Я тоже видела.
— Тебе не жалко?
Мама помолчала, складывая салфетки в ровную стопку. Руки у неё были всё такие же — натруженные, с короткими ногтями, со следами работы.
— Знаешь, когда он ушёл, мне было тридцать. Молодая ещё совсем, по нынешним меркам вообще девчонка. Я думала, что умру. Не в буквальном смысле, а вот так — внутри. Что всё закончилось, что больше ничего не будет. Потом поняла, что ничего не закончилось, просто начинается другая жизнь. Без него. И эта жизнь оказалась не хуже. Даже лучше, наверное. Тяжелее — да. Но честнее. Понимаешь?
— Ты его простила?
— Я его отпустила. Это разные вещи. Простить — значит снять с человека вину. А отпустить — значит перестать тащить его за собой. Я перестала. Давно уже. Он мне не нужен — ни для ненависти, ни для прощения. Он просто никто.
Катя подошла к маме и обняла её. Та пахла духами, которые подарила ей Катя на день рождения, — чем-то цветочным и немного наивным, похожим на ландыши.
— Спасибо, мам.
— За что?
— За всё. За велосипед. За разбитое колено. За то, что была рядом. За каждый вечер.
Мама улыбнулась и погладила её по голове — как в детстве, как всегда.
— Глупенькая. Это же само собой.
Они вышли из ресторана последними. Отца на улице уже не было. На скамейке лежал букет белых роз — слегка увядший, с примятыми лепестками. Рядом с букетом стояла маленькая плюшевая собачка — рыжая, с чёрными глазами-пуговицами. Такую же отец дарил Кате на пятилетие, ещё до того, как купил велосипед. Она тогда назвала её Рыжик и не выпускала из рук.
Катя подошла, подняла игрушку. Потёртая, выцветшая — явно хранилась все эти годы. Двадцать лет где-то лежала — в шкафу, в коробке, среди ненужных вещей.
— Это твоя? — спросил Серёжа.
— Была когда-то.
Она повертела собачку в руках. Вспомнила, как таскала её везде, не выпускала даже во сне. Как однажды забыла в автобусе — и плакала весь вечер, пока папа не съездил в автопарк и не нашёл. Потом, когда отец ушёл, засунула в дальний угол шкафа и больше не доставала. Не могла смотреть.
— Заберёшь? — спросила мама.
Катя положила собачку обратно на скамейку, рядом с букетом.
— Нет. Пусть остаётся.
Она взяла Серёжу под руку, мама пошла с другой стороны. Они двинулись к машине, которая ждала у обочины.
— Катюш, — окликнула мама. — Ты правильно сделала. Что не пустила его.
Катя не ответила. Просто шла вперёд, чувствуя, как тёплая летняя ночь обнимает её со всех сторон. Небо было ясное, со звёздами. Где-то вдалеке смеялись люди. Пахло цветами и бензином.
Через месяц после свадьбы тётя Вера позвонила снова.
— Катюш, отец твой в больницу попал. С сердцем плохо. Инфаркт. Спрашивал про тебя.
Катя помолчала. В груди что-то шевельнулось — то ли сочувствие, то ли отголоски чего-то давнего, детского.
— Что именно спрашивал?
— Счастлива ли ты. Я сказала — счастлива. Он заплакал.
— Я не приеду, тёть Вер.
— Знаю. Я ему так и сказала, что ты не приедешь. Он кивнул. Сказал — понимаю.
— Это всё?
— Ещё сказал, что гордится тобой. Что ты сильная. В маму.
Катя почувствовала, как что-то дрогнуло внутри — словно порвалась тонкая струна, которую она много лет держала натянутой. Но удержалась. Не расплакалась.
— Передай ему, что я желаю ему выздоровления. Искренне желаю.
— Передам.
— И тёть Вер. Не надо больше мне про него рассказывать. Я не хочу знать.
— Хорошо, Катюш. Как скажешь.
Кофейня работала, как обычно. Катя варила кофе, принимала заказы, улыбалась клиентам. Серёжа по-прежнему приходил каждый вечер, садился у стойки с ноутбуком, и они переглядывались через зал, как тогда, в самом начале, — и каждый раз она краснела, как будто впервые.
Мама приходила на свой капучино, садилась на привычное место и смотрела на дочь с той же улыбкой, что и раньше.
Всё было как всегда. Как и должно быть. Как она хотела.
А в дальнем ящике комода, среди старых документов и ненужных бумаг, лежала фотография — единственная, которую Катя не порезала ножницами в девять лет. На ней маленькая девочка сидит на синем велосипеде с белыми полосками, а рядом стоит мужчина и держит её за сиденье. Оба смеются. Солнце бьёт в камеру, и лица у них светлые, счастливые, ничего не знающие про будущее.
Катя не знала, зачем сохранила этот снимок. Может, чтобы помнить, как бывает, когда папа держит и не отпускает. Может, чтобы когда-нибудь показать своим детям и сказать: вот это — мой отец, он ушёл, когда мне было шесть, и больше не вернулся. А вот это — я. Я научилась ездить сама.
А может, просто так. Без причины.
Некоторые вещи не требуют объяснений.