— Что ты, Аринушка? Отчего опять плачешь? — встревоженно поднялся Федосей с лавки.
Она покачала головой, не в силах выговорить слово, и лишь повернула к нему доску. Там, коряво, но старательно, было выведено: «Ола».
Предыдущая глава:
https://dzen.ru/a/aVftGUPBn05vntgH
— Всё помню, — выдохнула она сквозь слёзы. — Как завернула Оленьку в тот платок… Всё помню, Федосей.
Муж обнял Арину, прижал к себе, чувствуя, как напряжено её тело. И впервые за много лет Арина позволила себе плакать — не рыдая, а тихо и бесконечно, выплакивая горе, которое копилось, как вода в подполье.
Проснулся Ваня.
- Мам, что это ты написала? – утёр он сонные глаза.
- Имя написала, сынок. Имя твоей сестрички, которую ты не помнишь.
- Её звали Ола?
- Оля… Оленька.
- Мам, но ты написала «О-лА», а надо «О-лЯ». Вот так букву пиши: «Я». Я эту букву хорошо знаю!
- Какой же ты у меня башковитый, сынок. А я… - махнула рукой Арина. – Не даётся мне эта грамота, никак не могу запомнить. Мне бы только имена научиться писать, имена твоих братиков и сестричек…
На следующее утро Арина снова взяла уголёк. Горе, вылившееся в буквы, стало не легче, но другим. Горе не ушло, но перестало быть немым камнем на сердце.
Прошло время. Арина бросила занятия грамотой, работы было слишком много. Зато она каждый вечер продолжала выводить на доске имена своих семерых детей, так рано ушедших из жизни. Очень часто Арина путала буквы и тогда на помощь ей приходил Ваня, который стал заниматься прилежнее. Его детский ум, ещё не отягощённый горем, схватывал быстрее, и он, стараясь быть важным, поправлял мать: «Мама, это не "добро", это "буки"!» Арина только улыбалась своей сдержанной, но доброй улыбкой.
Как-то раз, в ясный весенний день, когда с крыш капало, а воздух пах талым снегом, Арина взяла Машутку за руку и повела её за околицу, к старой берёзе на краю погоста. В кармане её старого, заштопанного во многих местах, тулупа, лежал небольшой, тщательно завёрнутый в чистую тряпицу свёрток.
Арина долго стояла, глядя на семь невысоких холмиков. Потом развернула свёрток. Там были семь берестяных табличек. На каждой, выцарапанной ножом и подчёркнутой углём, было имя. Все имена, которые она так долго носила в себе и научилась выводить.
Арина положила таблички на каждую могилку.
— Пусть ветер над вами имена шепчет, — тихо сказала она. — А мы с отцом память в живых носить будем. В Ваньке. В Машутке.
Машутка, не понимая смысла, но чувствуя важность момента, прижалась к материнской ноге. Арина взяла её на руки, и они постояли ещё немного в тишине, нарушаемой лишь весенней капелью и далёким карканьем вороны.
Вечером того же дня Арина подошла к спящему Ване, поправила на нём одеяло, потом долго смотрела на Машутку. Потом её взгляд встретился с взглядом Федосея.
— Спасибо, — сказала она просто.
— За что, Аринушка?
— За то, что не отговорил. За то, что позволил мне… выговориться. Буквами.
Федосей подошёл, взял её руку в свои шершавые ладони.
— Теперь, — сказала Арина, и в её голосе звучала не только скорбь, но и странная, новая сила, — теперь можно жить дальше. Помня. И учась. Чтобы каждый их день, который не случился, в наших днях отозвался.
И в тёплой, пропахшей хлебом и дымом избе, где трещала лучина и монотонно дышал спящий Ваня, жизнь продолжалась. Теперь в ней, кроме привычных звуков — скрипа прялки, редкого плача Машутки, вздохов у печи — появился новый: тихий скрип уголька по доске. Звук памяти, превращающейся в слово. Звук горя, обрётшего буквы. Звук немой материнской любви, которая наконец-то нашла свой голос.
Гавриил уехал, когда сошёл последний снег. Тот снег был особенный — рыхлый, зернистый, исчерченный весенними ручьями. Он не таял, а как будто испарялся, обнажая чёрную, жадно вдыхающую свет землю. И с отъездом Гавриила что-то закончилось и в избе Федосея и Арины.
Гавриил уезжал на рассвете. Собрал свои нехитрые пожитки в холщовый мешок, аккуратно сложил книги — толстый букварь, потрёпанный часослов, несколько тетрадей, исписанных его убористым почерком. Зашёл попрощаться.
— Спасибо вам, Гавриил Никоныч, — сказала Арина, и в её голосе была не только привычная суровая нежность, но и искренне уважение. — Вы нам не только грамоту открыли. Вы нам… память в слова облекли.
Гавриил, всегда сдержанный, потупился, поправил очки.
— Это вы, Арина Васильевна, сами облекли. Я только буквы показал. А вы из них целый мир воздвигли. Мир, который теперь никуда не денется.
Он обернулся к Ване, который стоял, стараясь не хмуриться, как полагается настоящему мужчине.
— Учись, Иван Федосеич. Теперь ты в доме — первый грамотей. Матери помогай, сестрёнку учи, когда подрастёт. Грамота — она как топор. Топором ведь не только лес рубить можно, но и дом строить.
Ваня кивнул, сжимая в кармане грифель — подарок Гавриила.
Федосей молча вышел с Гавриилом на крыльцо. У прясла уже ждала подвода соседа, ехавшего в город по делам.
— Приезжай, как сможешь. Двери нашей избы всегда для тебя открыты, — хрипло сказал Федосей, сжимая руку учителя. Рука Гавриила была тонкой и жилистой, но рукопожатие — твёрдым.
— Спасибо, — ответил Гавриил, окидывая взглядом избу, огород, дальние поля. — Приеду, надеюсь, что скоро. Здесь, в родных краях, душа крепнет.
Он сел на телегу, кивнул на прощание. Телега тронулась, скрипя по подсохшей грязи. Они стояли втроём на крыльце: Федосей, Арина и Ваня, и смотрели, как уменьшается, превращается в точку, а потом и вовсе исчезает в утренней дымке рыжая спина лошади.
Машутка вечером, не дождавшись Гавриила, ходила по избе и спрашивала: «Дядя Гава? Дядя Гава?» Потом забылась, увлекшись деревянной игрушкой, которую оставил для неё Гавриил.
Арина уже не просто выводила имена. Она, с помощью Вани, стала записывать даты. Стоило больших трудов выяснить, как обозначать числа, но Ваня, радостно чувствуя себя нужным, выспрашивал у заезжего писаря и торжественно сообщал матери:
— Мам, говорят, число пишут вот такими знаками!
Теперь на табличке под именем «Микита» появилась строка: «2 зимы». Под именами близняшек: «Крещенье, одна зима». Это была летопись материнского сердца, суровая и честная.
Как-то вечером, когда Ваня уже спал, а Федосей чинил хомут, Арина сказала:
— Знаешь, Федосей, я думаю… надо Ваньку дальше учить. Не только читать-писать. Он умный, цепкий. Может, в люди выйдет.
Федосей отложил инструмент, взглянул на неё.
— В люди? В какие? В приказчики? В писаря? Как же ему из крестьян в люди-то выйти?
- Всякое бывает. Вдруг удача повстречается на его пути.
- Э-э, Аринушка. Стоит ли на удачу уповать? Нет, буду-ка я его к труду приучать. К такому труду, к которому сам сызмальства привык.
- Тяжкий у тебя труд, Федосей.
- Что поделаешь, Аринушка? Такова наша крестьянская доля.
- А я лучшей доли для наших детишек желаю!
- Нет, Арина. Буду я учить Ваньку своей работе, скоро в помощь он мне пойдёт. Ещё не хватало, чтобы от земли он оторвался.
— Не оторвётся, — твёрдо сказала Арина. — Корни-то здесь. А ветви пусть растут, куда светлее. Чтобы не только соху держать мог. Чтобы защитить мог. Себя, семью, Машутку. Словом, бумагой, умом. Не одной только спиной.
Федосей задумался, посмотрев на спящего сына.
— А кто его учить-то будет? Гавриил-то уехал.
— Сам будет учиться, — сказала Арина. — Книги будем искать. У кого-нибудь выменяем. А я буду рядом. Буду слушать, как он читает. Может, и я чего ещё ухвачу.
- На что же мы книги-то менять станем? У нас разве припасы какие имеются?
- Да, выменять нам не на что. Может, в барский дом сходить, попросить?
- Да ты что, Арина! Не вздумай! Как же это – у барина книги просить?
- Да, ты прав, Федосей. Негоже это. Что же делать? Хочется мне, чтобы Ванька не забывал грамоту.
- Он и не забудет. Всё, чему его обучил Гавриил – всю жизнь помнить будет.
Весна в тот год была стремительной и щедрой. Земля, освободившаяся от снега, дышала паром, набухала почками. И в семье Федосея, казалось, тоже что-то набухало, пробивалось сквозь толщу пережитого горя. Не радость — слишком глубоки были шрамы и усталость, а какая-то тихая, уверенная сила. Сила, выкованная из памяти и воплощённая в решимости.