Часть 10. Глава 87
Достоевский, наш почти бессменный администратор, который эту работу любит настолько сильно, что готов оставаться здесь круглыми сутками, несмотря на наличие семьи («Никого не напоминает?» – тут же думаю про себя) раскрыл дверь кабинета. Лицо его, обычно невозмутимое, было напряжено, а в глазах – тот самый специфический, тревожный блеск, который возникает при виде настоящей беды, а не бытовой суеты. Кажется, Сочельник на него так подействовал. Рождество только начинается, у нас ещё от новогоднего наплыва организмы не отдохнули, а тут продолжение «Марлезонского балета».
– Борис Денисович, снова придётся вам. Дело срочное. «Скорая» прибыла, разгружается. Очередной любитель фейерверков пожаловал, – говорит Фёдор Иванович, и вот чего я в нём никак не могу понять, так это как в его речи отделить серьёзность от сарказма. Впрочем, теперь мне уже не до этого: тон администратора, до чрезвычайности скупой на детали, сказал больше любой пространной речи.
В этих сжатых, рубленых фразах читалась вся картина: молодость, глупость, праздник, обернувшийся трагедией. «Уж сколько раз твердили миру…» А что толку-то? Хоть кол на голове теши, но каждый год одно и то же.
Я отодвинул от себя чашку с остывшим, почти горьким чаем, мгновенно чувствуя, как остатки ночной сонливости растворяются, сменяясь холодной, острой, до мелочей собранной готовностью. Это особое состояние, знакомое каждому дежурному врачу – словно внутри щелкает невидимый выключатель, и всё лишнее отсекается, остаётся только фокусировка, скорость и алгоритмы действий, выверенные сотнями подобных ночей.
В фойе уже стоял густой, колючий зимний холод, впущенный с улицы распахнутыми настежь дверями. Воздух только затих от недавно оравшей сирены. Есть категория водителей «Скорой», которым отчего-то кажется, что выключать звуковой сигнал надо, лишь когда машина останавливается у дверей отделения неотложной медпомощи. Почему не у ворот клиники?!
В центре этого хаоса, на каталке, зажатый между двумя фельдшерами в заиндевевших куртках, сидел он. Мальчишка. Лет девятнадцати, не больше. Лицо – неестественно белое, восковое, глаза широко раскрыты, в них плавала не столько боль, сколько животный, неосознанный ужас перед тем, что видел слишком близко. Губы были плотно сжаты в белую, тонкую ниточку. Он держал перед собой руки, сведённые в неестественную, скрюченную позу, будто боялся ими пошевелить, признать их своими.
В пропитанном запахами антисептиков воздухе отделения теперь устойчиво, нагло висел иной букет – едкая гарь, сладковатый запал пороха и тот самый терпкий, медный запах свежей крови, который ни с чем не спутаешь.
– Артём Раскин, – отчеканил старший фельдшер, передавая мне сопроводительный лист с тающими снежинками. Пальцы коллеги были грубыми и красными от холода. – Взял в руки уже горящую петарду. Судя по всему, довольно крупную. Не отбросил. Говорит, хотел посильнее кинуть вверх, да не успел.
Пока слушаю анамнез, везём пострадавшего во вторую смотровую. Там медсёстры, Сауле и Светлана, начинают активно действовать. Мусина, быстрая и точная, с лицом, похожим на спокойную маску самурая перед битвой, без лишней суеты раскладывала на стерильном столике инструментарий – зажимы, пинцеты, ножницы, шприцы. Её движения были экономны и выверены. Берёзка, с её мягкой, материнской, но невероятно убедительной силой, уже подошла к каталке и говорила с парнем тихим, ровным, убаюкивающим голосом:
– Сейчас посмотрим, Артём. Всё будет хорошо. Дыши, вот так. Вдох-выдох. Молодец.
Я натянул перчатки. Хлопок латекса прозвучал привычно громко, как сигнал к наступлению. Первый пристальный, профессиональный взгляд на повреждения заставил что-то внутри меня сжаться в тугой, холодный комок. Это были не просто ожоги первой-второй степени, не банальные «пузыри».
На пальцах обеих кистей – рваные, лоскутные раны с обугленными, черными краями, будто плоть не горела, а взрывалась изнутри. Ткань разрушена глубоко, в некоторых местах, сквозь копоть и сгустки, виднелось то, что в обычной жизни наблюдать не должно – сухожилия, фасции, костные фаланги. Пальцы левой руки особенно пострадали – указательный и средний были похожи на изодранные лоскуты. Мы с доктором Комаровой, которая бесшумно материализовалась рядом, молча обменялись взглядами. Диалог состоялся без единого слова. В её карих, усталых глазах я прочёл то же, что чувствовал сам: речь может идти не просто о сложных пересадках, а о реальной, неизбежной потере фаланг, а может, и целых пальцев. Риск был более чем реальным. Он витал в воздухе, густой и неотвратимый, как тот запах гари.
– Артём, сейчас будет неприятно, но мне нужно проверить чувствительность, – сказал я, и мой голос прозвучал ровнее, чем ожидал. – Сосредоточься. Скажи, где чувствуешь прикосновение, а где – нет. – Мои пальцы с тупым пинцетом осторожно, с минимальным давлением, касались разных участков – подушечек, боковых поверхностей, тыльной стороны.
Он кивал, скрипя зубами так, что казалось, они вот-вот раскрошатся.
– Здесь чувствую… Тут как будто ватой… А тут… тут как будто иголками, колет.
Его руки, лежавшие теперь на стерильной салфетке, мелко, беспрестанно дрожали – это не от холода и не просто реакция на адреналин. Тихий, физический стон повреждённых нервных окончаний. Сигналы бедствия, не могущих пробиться сквозь хаос разрушения.
Затем наступил этап, от которого зависело всё – проверка жизнеспособности, кровоснабжения. Цвет кожи (не синюшный, не мертвенно-белый, а хоть и бледный, но с прожилками). Температура (холодные, но не ледяные). Наполнение капилляров – я нажимал на ноготь и с затаённым дыханием считал доли секунд, пока под ним вновь не проступал розоватый цвет. Каждая такая проверка, каждая секунда ожидания тянулась мучительно. И здесь, словно сквозь трещины в отчаянии, пробился слабый, но недвусмысленный, луч надежды. Кровоснабжение сохранено. Чувствительность, хоть и ослабленная, частично есть. Это наш шанс. Ключевой момент, тонкая нить, за которую можно зацепиться и начать тянуть его, этого испуганного мальчишку, назад, к нормальной жизни.
– Сами сработаем? – спросил я у Светланы, не отрывая взгляда от ран, мысленно уже начиная планировать последовательность действий.
– В хирургии завал. Придётся нам, – отозвалась она, и в её голосе была та же стальная нота готовности. – Но хорошо бы нейрохирурга.
– Вызывай.
Время, потерянное сейчас, в эти минуты, могло стоить пострадавшему пальцев. Ольга уже набирала номер на стационарном телефоне, озвучивая лаконичные, лишённые всякой эмоциональности фразы:
– Неотложное. Володарский. Травма кистей, взрывная, глубокая. Потребуется ревизия, возможно, микрохирургия. Ждём вас.
Осмотр, первичная обработка, решение об объёме экстренного вмешательства – всё сжалось в тугой, неумолимый ком, который нужно было сейчас, немедленно, начать разматывать. Работа закипела с новой силой: щадящая, но тщательная антисептика, осторожное, буквально по миллиметру, удаление видимых инородных частиц и обрывков одежды, временная фиксация в физиологичном положении.
Парень стиснул зубы так, что на висках вздулись жгуты, на его бледном лбу и над верхней губой выступила испарина, – крупные, блестящие капли. Светлана Берёзка, не переставая говорить с ним ровным, успокаивающим потоком слов, ловко и бережно вытирала парню лоб стерильным тампоном.
Вскоре прибыл Афанасий Макарович Полдневой – наш замечательный нейрохирург. Приняв пациента, он сказал мне, чтобы я занимался другими поступившими, а Ольгу Николаевну пригласил ассистировать. Я не стал спорить: у неё в восстановлении кровеносных сосудов опыта намного больше.
Потом был долгий, напряжённый час ожидания, пока Артёма увезли в операционную. Я с Мусиной продолжил принимать других пациентов этой бесконечной ночи – кого-то с гипертоническим кризом, кого-то с банальным, но оттого не менее болезненным ушибом рёбер после гололёда. Но мысли, отщеплённой частью сознания, были там, за дверями операционной, следя за невидимой битвой, которая решала, сможет ли тот парень в будущем держать ложку, ручку, обнять девушку.
И когда, наконец, вышли коллеги, и я услышал усталый, но удовлетворённый голос Полдневого, в нём прозвучал самый лучший из всех возможных в этой ситуации приговоров:
– Сохранили. Все, что можно было. Кровоток восстановили, нервы по возможности адаптировали. Восстановление будет долгим, муторным, но шанс есть. Полный, на нормальную функцию.
Позже, уже после этой встряски, после всей рутины ушибов и кризов, когда ночь перевалила за свою самую глухую, предрассветную середину, в отделение, прихрамывая от усталости, вошёл мужчина лет сорока пяти с интеллигентным усталым лицом. Одет в дорогую, добротную зимнюю куртку, в руке он мял шапку из хорошей шерсти. Вошёл неспешно, оглядываясь с видом человека, который слегка смущён своим присутствием здесь, в этом царстве ночных происшествий.
– Доктор, извините, можно вас на минуту? – голос у него был спокойным, низким, даже слегка извиняющимся. – Что-то тут рука… немеет. И в щеке, с левой стороны, как-то странно. Ощущение, будто после укола у стоматолога, только не проходит.
Он сел на табурет, положив шапку на колени. Жалобы излагал ровно, методично, как на деловом совещании, стараясь быть максимально точным: непонятное ощущение в кончиках пальцев левой руки началось ещё с утра, «мурашки», чувство, будто отлежал. Потом, за обедом, заметил, что стал промахиваться, когда брал со стола кружку или клал ключи в ящик – мелкая моторика дала сбой. Речь – абсолютно чёткая, без малейших признаков дизартрии. Походка – уверенная, без шаткости. Сознание – ясное, он шутил, что, наверное, отсидел руку за компьютером.
На классическую картину инсульта было непохоже. Но моё внутреннее чутьё, этот натренированный годами и тысячами пациентов инструмент, начало тихо, но настойчиво, как далёкий зуммер, сигналить. Тревожиться. Что-то не так. Что-то неуловимое, стоящее за этой внешней нормальностью.
– По дороге сюда, – сказал он, вдруг улыбнувшись кривой, растерянной улыбкой, – я раза три останавливался и думал: а не развернуться ли домой? Ну, правда, доктор. Не больно же. Температуры нет. Да и выгляжу, наверное, как симулянт. Может, отсидел, отлежал, нервы. Но ощущение… не проходит. Оно вот здесь, – ткнул пальцем правой руки в свою левую ладонь. – Постороннее.
При осмотре – та самая, знакомая «негрубая отчётливость». Та, что ускользает от нетренированного взгляда. Легчайшая, едва уловимая асимметрия чувствительности на лице при сравнении уколов иголкой – с одной стороны острее, с другой притуплённое. Снижение мышечной силы в левой кисти – он сжимал мои два пальца, и разница в хватке между правой и левой рукой была ощутимой, хоть и минимальной.
Он не мог этого не почувствовать сам, его глаза расширились от удивления.
– И правда… Левая слабее.
Не катастрофа. Ещё нет. Но и не пустяк, не «отсидел». Так не бывает. Онемение и слабость, пришедшие вместе и упорно не уходящие, – это всегда красный флаг. Всегда.
– Нужно сделать КТ, – сказал я, уже заполняя направление. – И, скорее всего, МРТ.
Он кивнул, всё ещё с той же полуизвиняющейся, полунедоверчивой улыбкой.
КТ, как я и предполагал, острой патологии не показала. Ни тромбов, ни кровоизлияний. На какое-то время в его глазах мелькнуло облегчение: «Значит, ерунда?» Но ерунды с такими симптомами не бывает. Случаются лишь те, которые мы либо успеваем услышать, либо нет.
МРТ делали уже под утро. Когда я смотрел на снимки, на экране монитора, стало ясно. Чёткий, неоспоримый очаг демиелинизации в белом веществе. Дебют рассеянного склероза.
Говорить с мужчиной стало одним из самых тяжёлых испытаний за эту ночь. Передо мной был здравомыслящий, полный сил мужчина с минимальными, по его ощущениям, жалобами. А я должен был вручить ему диагноз, который на годы, на всю жизнь вперёд, перечеркнёт планы, заставит пересмотреть всё. Его лицо постепенно становилось каменным, уходило в себя.
– Но я же… нормально хожу. Говорю. Работаю.
Да. Пока. Это и есть коварство болезни. Типичный «средний» случай: не реанимация, не экстренная катастрофа, а та самая точка бифуркации, после которой жизнь неумолимо делится на «до» и «после».
Его госпитализировали в неврологическое отделение, начали терапию. Когда мужчина уходил с медсестрой, его шаги были такими же уверенными, как и при входе. Только плечи теперь были ссутулены, будто под невидимым грузом.
Я вернулся в свой кабинет. Рассвет уже синел за окном. На столе стояла та самая остывшая чашка. Две истории одной ночи. Две грани хрупкости. Одна – о плоти, которую нам сегодня удалось отстоять у трагедии, ценой долгого и мучительного восстановления. Другая – о нервных путях, тихо и необратимо разрушающихся внутри, о точке невозврата, которую мы не можем отодвинуть, а лишь констатируем. Баланс между «успели вовремя» и «могло быть хуже» сегодня был хрупок, как лёд. И оба эти случая, как два колокола, прозвучали в тишине зимней ночи, напоминая о цене каждой минуты и об ответственности за те знаки, которые подаёт нам тело, даже шёпотом.