Антонину Петровну вы бы сразу в толпе приметили. Есть такие женщины - будто из стали отлитые. Спина прямая, словно она аршин проглотила, воротничок всегда накрахмален так, что о край порезаться можно, а взгляд строгий, поверх очков. Ей тогда, дай Бог памяти, сорок шесть лет исполнилось.
Для нашего села она человеком была особенным. Заведующая библиотекой, уважаемая женщина. У неё в библиотеке тишина стояла такая, что слышно было, как пылинки на пол падают. Книжки по линеечке, формуляры заполнены каллиграфическим почерком - буковка к буковке. И жизнь свою она так же строила - строго, чисто, без помарок. Больше всего на свете Тоня боялась, что люди про неё что-то не то подумают. Репутация - вот её идол был.
Муж у неё, Валера, - мужик простой, тракторист. Добрый, как телок, и в жене своей души не чаял. Смотрел на неё всегда снизу вверх, слово поперек боялся сказать. Жили они тихо, детей Бог не дал в молодости, так они и смирились вроде. Жили для работы, для порядка.
И вот, знаете, стала я замечать неладное.
Приходит как-то Тоня ко мне в медпункт. А на дворе сентябрь стоял, бабье лето, жара, а она в плаще застегнутом, да еще и шаль поверх накинула. Лицо бледное, осунувшееся, круги под глазами темные, будто углем нарисованы.
- Семёновна, - говорит, а сама в сторону смотрит, - дай мне чего-нибудь от давления. И от нервов.
- Что случилось-то, Тоня? - спрашиваю. - На тебе лица нет. Давай-ка я тебя послушаю, давление померяю.
Она аж отшатнулась, как от огня. Руками замахала, плащ на груди стиснула:
- Не надо меня слушать! Просто дай таблеток и всё. Некогда мне, отчет квартальный горит.
Я тогда удивилась. Рука у неё, когда я пузырек с валерьянкой передавала, дрожала мелкой дрожью, а ладонь влажная была, холодная. И запах от неё шёл... какой-то тревоги, что ли. И еще - соленых огурцов. Но я тогда значения не придала. Мало ли, думаю..
А дальше - больше.
Стала Тоня от людей прятаться. Раньше, бывало, идет по улице - с каждым поздоровается, остановится, про новинки книжные расскажет. А тут - голову в плечи втянет, платок на самый нос надвинет и бегом, бегом, огородами. Одежду стала носить странную. Всё какие-то балахоны, кофты вязаные на два размера больше, словно с чужого плеча. И это она-то, которая всегда по фигуре платья шила!
В деревне, сами знаете, ничего не утаишь. Деревня - она как большая коммунальная квартира, тут и чихнуть нельзя, чтоб на другом конце не сказали «будь здоров». Поползли шепотки.
Сначала-то народ у виска крутил: «Чего это Петровна наша чудит? Осень на дворе, а она в тулуп почти кутается». А потом, когда увидели, как она побледнела, как похудела лицом, но раздалась в теле, как ходит тяжело, с одышкой, - разговоры пошли другие. Страшные разговоры.
Главная наша «информбюро», баба Шура, соседка Антонины, первая тревогу забила.
Прибегает она ко мне как-то за цитрамоном, глаза круглые, страшные, и шепчет:
- Семёновна, беда у нас. Ой, беда…
- Какая еще беда, Шура? - спрашиваю, перебирая карточки.
- Тоня-то, Петровна... Помирает она.
Я аж очки на нос уронила.
- Типун тебе на язык! С чего взяла?
- Да ты погляди на неё! - Шура руками всплеснула. - Вся отекла, живот-то раздуло - водянка это, Семёновна, истинный крест! Или опухоль какая. Она ж, бедная, от боли, видать, согнулась вся, ходит еле-еле. И молчит! Никому не сказывает, мужа, видать, жалеет. А Валерка-то её ходит сам не свой, глаза в пол, молчит как партизан. Я его спрашиваю: «Как Тоня?», а он только рукой махнет и слезу утирает. Точно, помирает баба.
Ох, как же мы любим, люди добрые, додумать то, чего нет. Да так додумать, чтоб пострашнее, потрагичнее.
По селу словно туча черная нависла. Люди притихли. Если раньше при встрече с Антониной могли и пошутить, и про жизнь спросить, то теперь замолкали, глаза опускали. Жалели её. Искренне жалели, по-деревенски, всем миром.
В магазине, помню, стоит Тоня в очереди за хлебом. Стоит, в пальто своем бесформенном, в угол забилась. А продавщица, Люська, бойкая такая баба, ей хлеб подает и вдруг - хнык носом. И батон ей самый поджаристый выбирает, и конфет кулек сверху кладет:
- Возьми, Антонина Петровна, это так... от заведения. Покушай, тебе силы нужны.
Тоня на неё смотрит как на сумасшедшую, красными пятнами покрывается, деньги швыряет на прилавок и выбегает.
- Видали? - вздыхает очередь. - Нервы ни к черту. Боли адские, видать...
А Антонина... Эх, знала бы я тогда, что у неё в душе творилось! Она ведь, глупая, думала, что все всё видят и осуждают.
Ей казалось, что каждый взгляд - это укор. «В сорок шесть лет - и туда же!». «Позорище какое!». Она себя поедом ела. Стыдно ей было перед людьми, перед учениками бывшими, перед коллегами. Ей казалось, что беременность в её возрасте - это распущенность, это грех какой-то.
Валера, муж её, пытался её вразумить. Приходил ко мне, просил травок успокоительных. Сядет на стул, кепку в руках мнет, а у самого в глазах - и счастье, и страх, и боль за неё.
- Семёновна, - говорит, - ну скажи ты ей! Я ж летаю, я ж сына, может, дождался! А она... «Молчи, - говорит, - старый дурак, не позорь меня». Запретила кому говорить. Плачет ночами. «Как, - говорит, - я людям в глаза смотреть буду? Бабка почти, а туда же - с коляской». Затерроризировала и себя, и меня.
- Так приведи её ко мне, Валера! - говорю я. - На учет встать надо, анализы сдать.
- Не идет! - машет он рукой. - «Уеду, - говорит, - в город рожать, или на даче запрусь, чтоб никто не видел».
Вот так и жили мы в этом театре абсурда. Вся деревня готовилась к похоронам, а в доме Антонины зрела новая жизнь.
Развязка наступила в конце октября. У директора школы, Ивана Кузьмича, юбилей был - шестьдесят лет. В сельском клубе столы накрыли, всех уважаемых людей позвали. И Тоню, конечно. Она не хотела идти, отнекивалась, сказывалась больной, но Кузьмич лично пришел, упросил. Нельзя, мол, обижать коллектив.
Пришла она. Я там тоже была, как же, медицина всегда на посту.
Зашла Тоня в зал - и тишина повисла, такая густая, хоть ножом режь. Она оделась во всё черное, сверху - какая-то накидка безразмерная, лицо белое, как мел, губы сжаты в ниточку. Идет к своему месту, голову не поднимает, а походка тяжелая, «утиная» - срок-то уже месяцев шесть, не меньше был, как потом выяснилось.
Села она с краю. Люди едят, тосты говорят, а сами на неё косятся. И взгляды такие... знаете, как на покойника в гробу смотрят - со скорбью и каким-то священным трепетом. Никто с ней не шутит, никто лишний раз не трогает. Соседка справа ей салатик подкладывает молча, с таким видом, будто это последняя трапеза.
Тоня сидит, ни жива ни мертва. Вижу - руки у неё дрожат, вилку удержать не может. Ей кажется, что все шепчутся: «Вон, разжирела как, старая корова, пузо наела». Ей кажется, что сейчас кто-то встанет и скажет: «Стыдилась бы, Петровна!».
И тут встает баба Шура.
Она у нас женщина активная, общественница. Встает, поправляет платок, лицо делает торжественно-печальное. В руках конверт держит.
Стучит вилкой по графину.
- Товарищи! - говорит она дрожащим голосом. - Минуточку внимания.
Зал затих. Только слышно, как муха об стекло бьется да дождь по крыше барабанит.
Шура поворачивается к Антонине. У той глаза расширились, она вжалась в стул, будто хотела сквозь землю провалиться. «Ну всё, - читаю я в её глазах, - сейчас позорить начнут».
- Тонечка... Антонина Петровна, - начинает Шура, и голос у неё срывается на всхлип. - Мы тут всем селом... всем коллективом... Мы всё знаем.
Антонина побелела так, что я за тонометром в сумку полезла. Думаю: сейчас инфаркт хватит бабу.
- Вы не думайте, мы не осуждаем, - продолжает Шура, шмыгая носом. - Кто мы такие, чтобы судить? Пути Господни неисповедимы... Беда - она ведь в ворота не стучится...
Шура делает шаг к Тоне и протягивает конверт:
- Вот тут... собрали мы. Немного, конечно, но на лекарства, может, хватит. Или на врачей в области. Ты, Тоня, держись. Мы с тобой. Мы тебя помним... и любить будем... до самого конца.
И кладет конверт перед ней, прямо в тарелку с нетронутым холодцом. И весь зал вздыхает так тяжко: «Ох-хо-хо...». Кто-то из баб платком глаза утирает. Мужики головы опустили, крякают.
Антонина смотрит на конверт. Потом на Шуру. Потом на зал.
В её глазах - полное непонимание. Какой конец? Какие лекарства?
- Какая беда? - спрашивает она тихо. Голос хриплый, чужой.
Шура всплескивает руками:
- Ну как же, Тонечка... Опухоль-то. Мы ж видим, как тебя раздуло, как ты мучаешься, бедная. Как от людей прячешься, чтоб не видели немощи твоей. Ты не бойся, мы поможем...
Секунду в зале висела тишина. Мертвая.
А потом Антонину прорвало.
Она вскочила. Стул с грохотом упал назад. Лицо её, только что белое, налилось краской, да такой густой, что казалось - сейчас полыхнет.
- Опухоль?! - крикнула она так, что стекла зазвенели. - Вы что... вы меня похоронили уже?!
Она схватила конверт и швырнула его в Шуру. Деньги веером разлетелись по полу.
- Да как вам не стыдно! - кричала она, и слезы брызнули из глаз градом. - Ироды! Я думала, вы смеетесь... Я думала, вы меня старой дурой считаете! А вы... На поминки мне собрали?!
Антонина рванула завязки своей бесформенной накидки. Пуговицы отлетели, звякнув о тарелки. Она распахнула полы широкой кофты, а под ней - платье, натянутое на тугой, круглый, высокий живот. Самый что ни на есть настоящий, живой живот!
- Вот! - она ударила себя ладонями по бокам. - Вот моя опухоль! Живая она! Шевелится!
Она задохнулась, глотая воздух, и посмотрела на мужа:
- Валера, скажи им! Чего ты сидишь?!
Валера, красный как рак, медленно поднялся. Улыбка у него была глупая, счастливая и виноватая одновременно.
- Ну да... - пробасил он. - Пацан у нас будет. Вроде как.
Вы бы видели лицо бабы Шуры. У неё челюсть отвисла так, что туда воробей мог залететь. Она смотрела на живот Антонины, как на восьмое чудо света.
- Беременна? - прошептала она. - Тоня... ты что, правда? Не рак? Не водянка?
- Тьфу на тебя! - в сердцах плюнула Тоня, вытирая слезы. - Ребенок это! Сын! Сорок шесть лет мне, да! Стыдно мне было! Думала, засмеете! А вы...
И тут кто-то в углу хихикнул. Это была молоденькая учительница рисования. Потом хмыкнул директор Кузьмич. А потом...
Потом грянул хохот. Нет, не обидный, не злой. Это был хохот облегчения. Смеялись все. Смеялась баба Шура, утирая слезы уже от смеха. Смеялись мужики, хлопая Валеру по плечу. Смеялась продавщица Люська, которая дарила «умирающей» конфеты.
Напряжение, которое висело над селом два месяца, лопнуло, как мыльный пузырь. Смерть отступила, а вместо неё, нахально выпятив живот, стояла Жизнь.
- Ой, дуры мы, бабы! - причитала Шура, кидаясь обнимать Тоню. - Ой, Тонечка, прости ты нас, старых сплетниц! Мы ж со всей душой, мы ж думали - горе! А тут такое счастье!
- Счастье... - всхлипывала Тоня, уже не вырываясь из объятий. - А я думала - позор...
Я смотрела на них и чувствовала, как у самой глаза на мокром месте. Подошла, взяла Тоню за руку. Пульс частит, рука горячая.
- Ну всё, всё, мамочка, - говорю. - Тебе волноваться нельзя. Садись, давай водички выпей. И огурчик соленый съешь, я видела, ты на них весь вечер косилась.
Тоню усадили, как королеву. Накидали ей в тарелку самого вкусного. Валера сидел рядом, гордый, как петух, и сиял, как начищенный самовар. А конверт с деньгами... Знаете, что с ним сделали? Тоня хотела вернуть, но народ зашумел:
- Не смей! Это теперь не на похороны, это на приданое! Коляску купишь самую лучшую! Итальянскую!
...Родила она в срок, в январе. Крепкого мальчишку, Мишкой назвали. Я сама к ним на патронаж ходила. Тоня расцвела, помолодела лет на десять. Куда делась вся её строгость, вся эта «застегнутость»! Идет по улице с коляской - улыбается, каждому кланяется. И не стыдно ей ни капельки.
А баба Шура теперь всем рассказывает, что это она, мол, Тоню «вылечила» и сглаз сняла. Но мы-то знаем правду.
Вот так оно и бывает, дорогие мои. Мы сами себе тюрьму строим из страхов своих. Думаем, что люди злые, что только и ждут, как бы нас осудить, камень бросить. А люди-то... они, может, и глупые порой, и языками чесать любят, но сердца у них чаще всего добрые.
Случалось ли вам вот так ошибаться в людях? Или, может, сами скрывали свое счастье, боясь сглаза или пересудов? Расскажите в комментариях, мне ведь правда интересно. Я хоть и старая, а учиться понимать жизнь никогда не поздно.
Если по душе пришлась история - заходите еще, подписывайтесь на канал. Мы будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам. Для меня каждая ваша подписка - как кружка горячего чая в долгий зимний вечер. Очень жду вас.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый знак внимания - за лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.