— Вы один? Давайте договоримся? — сказал он, стараясь скрыть дрожь.
— Давай.
Я толкнул его вперёд. Он едва удержал равновесие.
Помещение выглядело так, будто его собирались взорвать, но передумали в последний момент. Гаражный бокс, ободранный до голых кирпичей, вонял аммиаком и сырой землёй — от этой смеси мутило с первого вдоха. Единственная лампа под потолком резала тьму полосами, выхватывая грязные синие канистры, пластиковые бутылки со стёртыми этикетками и металлические миски с жёлтой жижей, похожей на застоявшееся машинное масло.
На столах — мусор вперемешку с тем, что когда-то было лабораторным оборудованием: стеклянные банки, обугленные колбы, пластиковые воронки, сколотые мерные стаканы. Всё липкое, затянутое налётом, будто это место не видело человеческих рук десятилетиями. Скорее всего, раньше здесь была мастерская. Ножки столов приварены к полу.
Это место не просто производило наркотики — оно само было наркотиком: едким, грязным, отвратительным и при этом странно притягательным своей безысходностью. Вонючий тупик, в который жизнь загоняет тех, кто однажды оступился.
И здесь, среди канистр и булькающей вони, рождалось то, что убивало людей быстрее пуль.
— Я могу дать денег. Много.
— Давай, — твёрдо сказал я.
— Не сейчас. Мне нужно обналичить. Просто дайте время.
— Не пойдёт. Скажи, на кого ты работаешь.
Его лицо исказилось изумлением.
— На Сендимена.
— Кто, блять? — нервно переспросил я.
Он дёрнулся.
— Послушайте, это частная собственность, — голос начал повышаться. — Покажите удостоверение.
— Ты уверен, что оно тут вообще нужно? Кто такой Сендимен?
— Я покажу.
Он шагнул к столу и выдвинул ящик. Я резко сократил дистанцию и перехватил руку.
Внутри мелькнул пистолет.
— Не-не. Так не пойдёт.
Я дал ему пощёчину и вырвал оружие.
— Травмат?
— Д-да… Я не хотел.
Пистолет выглядел старым и запущенным — скорее купленным наспех для самоуспокоения, чем для дела.
«Игрушка», — отметил я.
— Телефон, — он показал дрожащей рукой на стол.
— Валяй.
Я вынул магазин, снял затвор и бросил разобранный пистолет на пол.
Парень потыкал в экран и показал чат в телеграме: «$andyman».
— Как его зовут?
— Не знаю.
— Телефон?
— Понятия не имею, дядя. Это же аноним!
Я ударил его в живот. Он скрутился на колени, хватая воздух.
— Давай ещё раз, — я присел перед ним. — Ты работаешь на анонима, которого даже в глаза не видел. Как он платит? Крипта?
— Да… всё так… кхе-кхе… — он закашлялся, обнимая живот. — Пожалуйста, я правда не знаю его. Я просто химик. Я ничего не продаю.
— Сука, с тобой каши не сваришь.
Я убрал телефон в карман и огляделся.
— Что ты готовишь?
— Мефедрон. Соли. Что закажут — то и делаю.
Взгляд зацепился за жестяную коробку из-под чая.
— А тут что? — я покрутил её в руке.
Химик слезливо посмотрел на меня.
— Героин.
Внутри лежали десятки инсулиновых шприцев, уже наполненных коричневой жижей.
— Уже готовые?
— Да. Так лучше берут. Дядь, отпусти, а? Я заплачу. День максимум!
— Ого, вот это сервис. В девяностые по-другому было, — искренне удивился я. — Что ж, пацан, мне нужна верёвка, тряпка и твои руки.
Он молчал, высохшими глазами ожидая худшей ночи в своей жизни.
Гараж гудел тихо и ровно, как живой организм, которому было всё равно, что здесь происходит.
***
Я засёк минуты три. Должно подействовать.
Химик сидел на полу. Руки связаны за спиной вокруг железной ножки стола. Глаза закрыты его же футболкой. Торс обнажён. По сгибу локтя стекала тонкая струйка венозной крови.
Я листал переписку медленно, внимательно, будто надеялся, что между строк что-то проступит само. Короткие сообщения, обрывки фраз, сухие указания — без имён, без дат, без эмоций. Ни адресов, ни номеров, ни живых слов. Только условные знаки и холодная деловитость, словно писал не человек, а функция.
Я заходил в один чат, выходил, открывал другой. Всё одинаково пустое. Ни фотографий, ни голосовых, ни глупой болтовни, за которую обычно цепляется память. Телефон был вычищен аккуратно, и от этого злило ещё сильнее: слишком правильный, слишком осторожный.
Кем бы ни был этот «Сэндимен», он умел не оставлять за собой ничего — кроме пустоты и чужих рук, выполняющих грязную работу.
— Как ты, пацан?
— Меня тошнит, — тревожно ответил химик. — Зачем вы меня укололи? Я не наркоман, я только варю, и всё.
Я взял «Катран» и оттянул покрытую мурашками кожу живота.
— Чувствуешь что-нибудь? — спросил напоследок.
— Тошно… мужик. Голова кружится…
— Хорошо.
Я воткнул нож аккурат чуть ниже левого нижнего ребра — сантиметра на три. Лезвие продавилось, затем с тихим хлюпающим звуком прорвалось внутрь. Я углубил клинок ещё на пару сантиметров. Он всхлипнул от неожиданности, будто его облили холодной водой. Я отложил нож и двумя руками с силой развёл кожу вверх и вниз. Кровь ручьём залила штаны и пах. Затем повёл лезвие вправо, по воображаемой линии, к другой стороне.
Резким, мощным движением раздвинул края раны — вверх к грудине и вниз к лобку. Получилось влажное, алое окно. Под тонкой плёнкой брюшины бугрились, шевелясь, петли кишечника.
— Дядь… щекотно. Ты чё там делаешь?
Я засунул руку внутрь. Тепло там было иное — плотное, обволакивающее. Воздух гаража наполнился сладковато-металлическим запахом крови и кислым — желудочного сока. Я нащупал петлю тонкой кишки, скользкую, упругую, живую. Ухватил и начал медленно, без рывков, вытягивать наружу. Она выходила, пульсируя, покрытая жирным блеском и розовой слизью.
— Ай! Дядь, уже чё-то совсем нехорошо! — голос сорвался на визг.
Я увидел выходящую из него глинисто-розовую трубку. Его лицо побелело, губы беззвучно задвигались.
Я вытянул около метра. Кишка тяжело повисла между ног. Затем взял её обеими руками и швырнул, как мокрый брезент, ему на колени и на пол. Она шлёпнулась с мягким, влажным звуком.
— Ай! Дядь, уже чё-то нехорошо!
Я снял повязку с его глаз.
Он заскулил — высоко, по-щенячьи, без остановки, глядя на это и не в силах понять, как увиденное связано с ним. Тело начало мелко, непрерывно дрожать, сотрясая тёплые петли собственных внутренностей.
— Теперь говори. В деталях. На кого ты работаешь и что знаешь о нём.
— Дядя… мне плохо.
— Я помогу. Честно. Просто скажи, — спокойно сказал я, показывая экран телефона окровавленными перчатками.
— Он говорит, когда и что делать. Оставляет прекурсоры. Места всегда разные. Я приезжаю, забираю на машине. Варю и делаю крупную закладку сам. Чаще всего где-нибудь у леса или в парке. Всё, дядь.
— Как ты его нашёл?
— В интернете… в даркнете, короче. Я химик по образованию. Заработать хотел, вот и начал.
— Блять. И это всё?
— Да. А ты чего думал? — голос задрожал. — Помоги, пожалуйста. Я готов сесть в тюрьму, прямо сейчас. Только сначала в больницу.
— Что-нибудь слышал про недавнюю резню в притоне?
— Конечно слышал. Но я тут ни при чём. Понятия не имею, кто он и что он. Наверное, обычный наркоша. Кому не насрать, дядь?
Мысль погасла, как перегоревшая нить. Осталось только намерение — тяжёлое и чистое, как кувалда.
Я не думал. Просто встал, подошёл и воткнул нож. Без слов. Без разгона. Клинок вошёл с хрустящим щелчком, пробив что-то хрящеватое. Тело дёрнулось, будто от сильного разряда.
Над ключицей, под рёбра, в шею. Не помню, сколько ударов. С каждым разом нож шёл всё легче. Влажно. Глухо. Как если бы ты протыкал пакет с грязной водой. Глаза были открыты — смотрели на меня с немым, животным недоумением. Симфония агонии отыграла свою партию.
Химик захрипел и окончательно отключился.
Бетон жадно впитывал кровь, темнея на глазах, словно вампир после долгого сна, опустошающий первую жертву.
Я смотрел на тело, распластанное на полу, и в груди разгоралось нечто жадное, дикое, первобытное. Я вернул... Нет, вырвал обратно свою часть, которую война когда-то выжгла калёным железом.
Я стоял над ним и дышал глубоко, словно впервые за много лет вдохнул кислород. С груди наконец сняли цепи, сжимавшие лёгкие год за годом. Кровь шла по венам тяжёлыми, уверенными толчками. Даже сердце вдруг поймало ритм — молодое, живое, голодное. Мне снова двадцать, и это только начало долгого дня.
Казалось, каждая молекула воздуха в гараже впитывалась в меня, наполняя жизнью — её было слишком много, она едва помещалась под рёбрами.
Что-то внутри смеялось — тихо, глубоко, в черепе, как ржавая пружина, наконец освободившаяся. Этот смех был тёплым, пьянящим, почти сладким.
Я хотел этого ещё.
Тело стало гибким и сильным. Мышцы двигались легко, будто кто-то сорвал старый тормоз. С каждой секундой ощущение нарастало. В меня будто влили жидкий огонь. Грязное блаженство.
Хотелось смеяться, кричать, грызть бетон от того, насколько мир стал осязаемым. Никакие таблетки, никакой алкоголь, никакие сны не давали такой силы. Цвета стали глубже, запахи — резче.
Я почувствовал себя нужным. Смысл вернулся.
Сердце вспомнило, как биться.
Я осмотрел гараж. Нашёл канистру — похоже, бензин. Облил помещение. Порылся в шкафах, нашёл горелку и зажигалку.
Я вдохнул нужную мне жизнь.
Я живой.
Снова живой.
***
Не знаю, сколько я проспал. Помню лишь, как вернулся домой. Затопил печь, сжёг одежду и ботинки. Отмыл и спрятал катран.
Спал как младенец. Впервые за многие годы мне ничего не снилось.
Стук в дверь.
Я вскочил, пытаясь привести себя в порядок и унять головокружение.
За порогом стоял Миронов.
— Добрый день, Борь. Спишь? Я быстро, — по-хозяйски протолкнул меня внутрь и сразу прошёл в дом. — Только по делу, Ершов, — сухо, по-офицерски бросил он.
— И тебе привет, — хрипло ответил я. — Слушаю.
— Мы тут в гаражах труп нашли, — Миронов смотрел прямо, не отводя взгляда.
— И?
— И то, что убили одного химика. Товар, наркотики и прекурсоры уничтожили прямо на месте — в одном из гаражей. Это не ограбление, как обычно бывает. Пытались сжечь, но пожарные быстро подоспели, кое-что успели спасти.
— К чему клонишь, Дим?
— Я прекрасно помню, как ты обращался с ножом. Когда ловили чеха, то командование отправляло тебе. Он рассказывал, что нужно и не нужно в течении часа.
— Хочешь сказать, я убил какого-то наркохимика в гаражах? Думаешь, мне заняться больше нечем, Миронов?
— Ой, Боря… Я как утром прочитал экспертизу с судебки, так сразу к тебе поехал. Если мёртвые не говорят правду, то кто её вообще говорит?
— То есть я единственный в городе, кто на подобную нечисть зуб точит? Поэтому ты здесь? Если бы я узнал о таком, то первым делом пришёл бы к тебе.
— Да-да-да… — перебил Дима. — Только вот судмедэксперт уже скинул отчёт. Раны слишком уж напоминают ширину и глубину одного твоего любимого ножа. Его пытали. Он был накачан героином. И могу поклясться: если я сейчас устрою обыск, то найду тот самый катран — идеально чистый. Верно?
Я молча сверлил его взглядом.
— Спокойно. Я не арестовывать тебя пришёл.
— Ещё бы, — сквозь зубы выдавил я.
— Мне плевать на того химика. Очередной висяк. Просто знай: ты у меня на карандаше.
«Что за полицейский рефлекс, — подумал я. — Не могут без угроз».
— Приходи ко мне. Устрою в отдел. Звание сразу дам. Работа тебе по зубам. Мне нужны свои люди.
— Свои — для чего?
— Хочу, чтобы ты был рядом. Свой человек — редкость, — тише добавил Миронов. — У нас чужие не задерживаются. Да и дела пошли… тонкие. Бумаги, чаты, интернет. Всё быстро, всё без шума.
— Интернет, говоришь…
— Ага. Там сейчас всё. Кто умный — работает с клавиатурой, кто дурак — с ломом. Ты ведь не дурак, правда?
— Наверное, нет. Как сам думаешь? — процедил я.
— Покумекай денёк-другой. Если думаешь, что всё просто — пришёл, зарезал и проблема решена, — то нет. Сейчас всё иначе. От этой наркомафии конца и края не найдёшь. Верхушка может в Израиле сидеть и деньги отмывать, а здесь бегунки, кладмены, химики пашут. Плюс шпана — трафаретчики и прочая шваль. Приходи ко мне и отрывайся по полной. Я покажу, как это делается. Денег будет столько, сколько ты за год на своей сторожке не видишь.
— И как вы их ловите?
Миронов поджал губы и усмехнулся.
— Как надо, так и ловим. Только на их место приходят другие. Проблема решается одним способом.
— Каким?
— Контролем.
— Не понял, — выдохнул я.
— Не можешь победить — возглавь. Слышал такое, Ершов?
— Возглавь что? Скажи прямо.
Между нами повисла пауза — короткая, натянутая, как струна. Воздух в комнате стал плотным, будто кто-то протащил мешок цемента.
— Ты меня понял, Борь. Я не на допросе. И ты тоже, — он ткнул в меня пальцем, повысив голос. — Кстати, спасибо я так и не услышал. Но ладно…
— И давно ты тут всё «контролируешь»?
— Сколько нужно. Все довольны, — прошептал он почти молитвенно. — Работа идёт. Я тебе предлагаю: приходи ко мне. Зарплата нормальная, коллектив слаженный. И, несмотря ни на что, ты тогда под снайпером мне жизнь спас. Я этого не забыл. Два раза кровь мне переливал.
— Да… только сейчас начинаю жалеть об этом.
— Ты что, Ершов, охуел? — он усмехнулся, глянув на мои сжатые кулаки, и снова сел напротив. — Успокойся. Приходи ко мне и не твори глупостей. Тебе уже не девятнадцать. Хватит в войнушку играть. Мы ради этого всё проходили? Чтобы ты тут от пьянки в одиночестве загнулся?
Что-то внутри сжалось и заскребло. Горячее, злое. Древнее. Не гнев — звериный инстинкт, переживший голод и холод. Я почувствовал его вчера, в гаражах. Экстаз выхода. А когда он не выходил — внутри трещали кости и кипела голова.
— Я тебе шанс даю. Свободу действий… под моим началом, конечно.
— И что я там буду делать? — прошипел я. — На твоих подставных студентиков заявления писать? Допрашивать и сажать? Цирк.
— Цирк, Борь, — это когда в ебаном интернете по никам ищешь, откуда идёт наркота. Кто поставщик, кто оптовик, кто деньги моет. Выходишь на крупного — и он сам тебе такие проблемы устроит, что мало не покажется. А потом — два клика, и всё исчезло. И конца этому нет. Вот это цирк.
— Звучит так, будто ты предлагаешь не совсем по уставу жить.
— Устав — это когда платят вовремя. Остальное — сказки для тех, кто не выжил. Я предлагаю стабильность. Свои люди, своё начальство, никакой случайщины. Всё под контролем. Подумай. У тебя ведь ничего нет. А у меня — место, где можно жить по-человечески.
Он устало выдохнул и внимательно осмотрел меня.
— Ты же нормальной жизни и не видел, Борь. Ни семьи, ни работы. Пустота.
Дима встал, потянул спину и оглядел дом. Обои свисали лоскутами, как старая кожа. В ковре застряли обрывки целлофана. Пыль въелась в пол, следы выглядели тенями давно ушедших. В углу — куча грязной обуви одного болотного цвета. Стол заляпан, посуда не мыта, остатки еды превратились в рыжие струпья.
— Вот так, блять! — рявкнул он, обводя рукой пространство. — Жрёшь что попало, пьёшь что попало, работаешь хрен пойми кем. А этот пацан? Кто он тебе? Только не пизди, что родственник. Его мать тебя в глаза не видела.
— Обычный пацан. Сосед.
— Тебе же на него насрать?
— Конечно. Он мне никто.
Миронов остановился у фотографий. Долго смотрел на ту, где был он сам — моложе на двадцать лет. Без тепла. Без ностальгии. Будто его там и не было.
— Меня всё устраивает, Дим, — сказал я. — Я не лезу в твои дела. Это грязь. То, что ты рассказал, — дичь. Мне тошно. Если бы я знал, кем ты станешь…
— Придушил бы меня тогда, в двенадцатиэтажке в Грозном? — перебил он. — И что дальше? Все жили бы счастливо? Забудь Чечню. Было — и было.
Он хлопнул ладонью по стене с фотографиями.
— Сука, не смей! — я вскочил так, что дом задрожал.
Миронов замер.
Зависть смело, осталась ненависть — холодная, липкая.
— Почему тебе так насрать на наших пацанов? — выдавил я.
— Это болезнь — жить прошлым. Хотя, по-моему, ты только там и был живым. Я тебе новую жизнь предлагаю, — он похлопал себя по груди. — А ты на меня рычишь.
— Пусть прошлое умрёт своей смертью.
— И долго ждать будешь? — усмехнулся он, кивнув на бутылки. — Скорее сам помрёшь.
Он надел пальто, ещё раз окинул дом взглядом — с отвращением.
И меня — так же.
— Я этот мир не создавал, Ершов. Я в нём живу. Если бы можно было вырезать опухоль аккуратно — вырезали бы. Но не вышло. Сейчас правды мы уже не узнаем. Надо жить дальше.
Он помолчал.
— Будешь готов — приходи. Пятый отдел, Красногеройская. Или хотя бы не делай глупостей и помирай тихо.
Дверь хлопнула.
Я смотрел ему вслед даже тогда, когда он уже уехал.
***
Ирина тихо сопит в ночи. Я лежу и стараюсь не тревожить её беспокойный сон. Время от времени она с кем-то говорит, что-то испуганно бормочет, а затем снова засыпает, погружаясь в новые кошмары. Я не двигаюсь и боюсь её потревожить. По потолку играет свет фонарей редких проезжающих машин.
Я рассказал ей, что сделал ночью. Шок сменился благодарностью. Но затем Ирину накрыла новая волна отчаяния — от осознания того, что ничего нельзя изменить и исправить даже такими методами.
Я прокручиваю её слова снова и снова: «Оставайся со мной, Борь. Вместе нам будет лучше».
И я пытаюсь представить, что значит это «лучше вместе». Тонуть в её проблемах, забывая о собственном прошлом? Сосредоточиться на чужой боли, чтобы не чувствовать свою? Усыновить школьника-инвалида и зэка по статье за распространение — и жить долго и счастливо?
Я не знал, что такое жизнь. Школа, война — и вот она, свободная взрослая жизнь. Спроси меня, как тихо пройти в тыл противнику в городских условиях, — я назову с десяток способов даже сейчас. Но спроси, как вызвать улыбку у любимой женщины, как укачать младенца или просто взять ребёнка на руки, — я не скажу ни слова.
Я могу разобрать и собрать «калашников» с закрытыми глазами, но как говорить с любимой женщиной по душам? Как поддержать разговор родителей о погоде или плохом урожае в этом сезоне, не упомянув штурм Грозного в новогоднюю ночь?
В душе я жаждал, чтобы Аня просто попала под поезд и освободила меня от семейных оков, чтобы я вернулся. Не в Чечню — так куда-нибудь ещё. Без разницы куда. Лишь бы на войну. Любую. Но из-за инвалидности меня бы уже не взяли, хотя я всегда был чертовски сильным.
Я больше не мог видеть нормальную жизнь, как все. В лесу вместо грибов искал растяжки. Мимо строек не мог ходить вовсе. Рёв мотоциклов или вой сирен скорой помощи вызывали панический ужас. Взрывы петард и фейерверков — отдельная песня.
Надо отдать Анне должное: она пыталась дождаться меня с войны даже тогда, когда я уже вернулся домой. Когда мы гуляли, я огрызался на каждую улыбку прохожего: «Там пацаны гибнут, а они тут веселятся!» В какой-то момент Аня взорвалась и сказала: «Но ведь ради этого ты и воевал? Чтобы у нас всё было хорошо? Чтобы люди улыбались и наслаждались жизнью?» Мне нечего было ответить. Она была права.
Месяц спустя мы развелись.
Иногда мне кажется, что счастливых браков не бывает. Точнее, они бывают, но лишь ограниченное время. У кого-то дольше, у кого-то меньше — но всё равно время. Им, женщинам, не хватает внимания от мужа. Они помнят, как мы смотрели на них когда-то — восхищённо, как ребёнок на новогоднюю ёлку. Как бежали к ней, единственной. Как всё свободное время проводили с любимой. Как улыбались, возвращаясь с работы.
А спустя двадцать пять лет брака что остаётся? Люди становятся друг другу неинтересны, многое раздражает. Думаю, те, кто прожил вместе всю жизнь, просто очень терпеливы. Они остаются потому, что привыкли, потому что уже нет желания начинать новые отношения и нет желания жить в одиночестве. Грустно? Да. Кто в этом виноват? Никто. Так устроен мир.
Чем дольше я лежал рядом с Ириной, тем яснее понимал: я здесь — ошибка. Лишняя деталь в работе механизма. Дом дышал не мной, кровать меня не помнила и будто выталкивала. Старый знакомый осколок в позвоночнике — с ним я прожил полжизни, а здесь я чужой, как труп, который забыли вынести из комнаты и теперь боятся тронуть.
Чужой запах, чужие стены, чужая тишина, от которой звенит в ушах. Даже воздух был иным, чужеродным для моих лёгких.
Я осторожно встал, не тревожа Иру, забрал одежду и тихо оделся в темноте опустевшего дома. Оставил записку на салфетке: «Ира, прости. Мне нужно идти. Не могу остаться. Держись и будь сильной».
На войне я хотя бы знал, зачем просыпаюсь. Там всё было просто: друг или враг, приказ или смерть. А здесь — серые лица, бумажки, мелкие обиды, которые зачем-то обсуждают и превращают в ежедневные нескончаемые проблемы. Лицемерные соседи, лживые политики, карьеристы, идущие по головам, коммерсанты, у которых в голове только деньги.
Они называют это миром, а для меня это просто длинная пауза до смерти.
Медленный, тягучий апокалипсис.
Иногда я думаю, что война — единственное место, где я был живым. Миронов был прав.
Там я был жив.
Только там не приходилось притворяться, что я человек. Я всей душой ненавижу войну — этот ад, грязь, кровь и голод.
Но… как же я люблю войну.
Она осталась во мне, как ржавчина. Как грубый шрам в разуме.
После Чечни я понял, что тишина громче выстрелов. Несколько недель я ходил по квартире как инопланетянин — даже воздух казался чужим. Анна, родители — все они были странными, и я не знал, как с ними говорить, как правильно к ним прикасаться. Как на них смотреть? О чём говорить?
Я твердил себе, что это мой дом, надеясь, что однажды это станет правдой.
Когда всё затихло, я впервые услышал, как внутри стало пусто.
Люди рядом говорили, смеялись, строили планы на руинах некогда великой страны, а у меня было ощущение, что всё это — не про меня. Я стоял, слушал и не понимал слов. Они говорили о жизни, а я думал о тех, кто не вернулся и умирал у меня на глазах день за днём. Здесь я никому не нужен. Разве это жизнь?
Я тихо взял телефон Ирины и нашёл номер Анжелики.
Я здесь не живу.
Просто задержался дольше остальных.
Просто повезло.
***
Никогда бы не подумал, что чёрный цвет может светиться. Я дошёл до ворот дома. Недокрашенное трафаретное объявление сияло своей чернотой. Я замер, как вкопанный. Ещё чуть-чуть — и оно начнёт со мной говорить.
Ненавижу. Мрази.
Я порылся в доме, в шкафах. Нашёл старую бутылку ацетона, какую-то ветошь и наждачку.
Сорвал колпачок зубами, облил железо забора и начал тереть — жёстко, яростно, с таким нажимом, будто хотел стереть не краску, а всё, что годами сжирало этот город. Капли ацетона разъедали кожу на пальцах, запах бил в нос, руки мёрзли на беспощадном осеннем холоде, но я не останавливался.
Пот стекал по вискам. Забор жалобно скрипел. Краска расползалась, как растаявший воск со свечи.
«Хватит. Ненавижу. Как же я вас ненавижу», — твердил я себе, не понимая, кому именно: им? себе? той части, что привыкла терпеть?
Я никогда не понимал, почему наркоторговцы оставляют свою рекламу даже здесь, в богом забытом частном секторе. Видимо, и отсюда находят клиентов и новых исполнителей. Когда же я езжу глубже в город на смену охранником, эта дрянь красуется почти на каждом углу. Всегда на уровне глаз. Делают это со знанием дела — сразу цепляет взгляд. Великолепные маркетологи.
Когда-то на стенах писали имена любимых, теперь — названия каналов.
Каждый дом пропитан этой мерзостью, будто сами дома подсели и ждут дозу. Неужели спрос настолько велик? Неужели город стал одним большим шприцом, а мы — пузырьками воздуха в его венах?
Когда надпись наконец исчезла, я стоял перед забором, тяжело дыша, как после драки. Сжимал тряпку так, что побелели костяшки. В груди гулко стучало.
— Это тебе, пацан. Прости. Прости меня.
Я зашёл в дом и впервые увидел его как чужой гость. Пустые бутылки вдоль стены, пара банок под диваном, грязные тарелки, стопки пепла на столе, куча обуви в углу. Свалка под названием моя жизнь.
Ненавижу. Пора прибраться. Давно пора.
Я прошёлся по дому и начал сметать всё на пол — резко, злобно, уничтожая. Бутылки звенели, как гильзы, когда я сгребал их в пакеты. Поднял старые газеты, выкинул просроченный хлеб, швырнул в раковину тарелки, стоявшие там неделями.
Я перевернул стол. Всё, что было на нём, полетело через комнату и с грохотом рухнуло. Я ломал всё, до чего дотягивался: столы, стулья, старый советский тёмно-бордовый шкаф — всё. Руками, ногами. Хотелось загрызть этот дом.
Я сильнее этого дома.
Я сильнее самого себя.
Ненавижу.
На минуту я остановился, перевёл дыхание и прислонился к стене, чувствуя, как внутри просыпается что-то, к чему я давно боялся прикасаться — и тем более вспоминать. Краем глаза зацепился за до боли знакомый цвет ткани.
В груде хлама от старого шкафа, свернутая, как змея, лежала моя чеченская форма.
Чувства.
Давно забытые.
И от них на губах сама собой появилась улыбка.
Тёмно-оливковая, местами выцветшая до грязно-серого, она напоминала высохшую шкуру зверя, которого давно никто не тревожил. Плотная, дубовая ткань с характерной жёсткостью вещмешка; швы местами разошлись, нитки торчали, словно седые волосы старого воина.
Под пальцами материя ощущалась как старая кожа…
Моя кожа.
Настоящая.
Та, что я когда-то сбросил.
Руки сами нашли рукава, тело вспомнило движения без подсказок. Куртка легла на плечи так, будто ждала меня всё это время. Форма застёгивалась туго, сопротивлялась — словно не пускала к старым демонам.
Но я продавил.
С усилием.
С нажимом.
Каждая пуговица — как выстрел затвора.
Клац.
Клац.
Клац.
Металл потемнел, покрылся мелкими вмятинами. Их били пулями? Нет. Скорее — камни из подвальных окопов.
А запах…
Запах был смесью всего, что нельзя забыть: сырой формы, железа, крови, оружейной смазки и пепла. Запах войны — та нота, которую никакие годы тишины не способны убить.
Нашлась и старая шапка. Вся в пыли, но своя. Я надел её.
Затянул ремень.
Тяжесть кобуры, где когда-то лежал «Макаров», теперь обтягивала пустоту. Каждый ремешок, каждый клапан возвращал того Бориса, что шёл по грозненским подвалам под свист пуль.
Я повернулся к телевизору. В чёрном экране увидел себя. Форма сидела идеально. Она приняла меня.
— Стр-ройся! — скомандовал я отражению.
По-солдатски развернулся, вытянул ногу и встал перед фотографиями. Ноги вместе, пятки сведены, носки чуть врозь. Спина натянулась, как тугой канат.
Плечи встали на место. Вернули себе право быть широкими.
Я всмотрелся в лица. Во все. Даже в Миронова — на снимке с БТР.
Поднял руку.
— Честь имею!
Пальцы вытянулись. Кисть застыла у виска.
И в этот миг тишина стала такой плотной, что можно было услышать, как кровь движется в жилах.
— Честь имею!
— Честь имею!
— Честь имею!
Я кричал это так долго и громко, что стены замолкли. Теперь сила была у меня, а не у дома. Уши заложило, как после взрыва. Горло рвало, будто я глотал стекло.
— Честь имею!
— Честь имею!
— Честь имею!
Гул стоял внутри черепа, вибрировал под кожей, звенел в зубах.
— Честь… имею…
Последние слова сорвались сиплым шёпотом.
И тогда… показалось, что что-то дрогнуло.
Не показалось.
Я даже не моргнул.
Они стояли по стойке «смирно». Все. Словно кто-то разом подал команду.
Я видел это отчётливо: Спицин, Артём, Васильчук Женя, Володя Сорокин, Воробьёв — и остальные.
Каждый держал руку у виска. Каждый отдавал мне честь. Даже я сам.
Все, кроме одного.
В центре, на второй фотографии, стоял Миронов.
Чуть в стороне от остальных, с той самой кривой усмешкой, что не давала мне покоя ещё тогда. Он стоял расслабленно, руки в карманах, взгляд выцветший, скользкий.
Он не отдавал честь.
Ни сейчас.
Ни тогда.
Даже в мёртвом отражении грязного прошлого — такого ценного и несоизмеримо дорогого для меня.
Все остальные застыли в одном строю.
Они признали меня.
Поддержали.
И сказали без слов:
«Мы с тобой».
***
Солнце садилось слишком рано. За почти пятьдесят лет я так и не привык к тому, как осенью день сдается без боя. В детстве это пугало: казалось, что вот — теперь так будет всегда, темно и пусто. Весной всё возвращалось — жизнь, свет, надежда. Осенью всё снова умирало.
Пять этажей одинаковых окон — как ячейки для мёртвых. Где-то горит свет. Остальные — слепые, чёрные глазницы. Бетон. Он везде. Он давит. Он впитывает осень и становится сырым, липким, как саван.
Я вошёл в здание отдела в своей новой-старой коже.
Молодой сержант на проходной поднялся со стула:
— Мужчина, вы по какому вопросу?
Я прошёл через турникет, не глядя на него.
— Стоять! — крикнул он мне в спину. — Ещё шаг — стреляю!
Я остановился, не оборачиваясь.
— Я к Дмитрию Миронову. Я его друг.
Отдел жил своей обычной жизнью.
За дежуркой сидела уставшая женщина, листала бумаги, не поднимая глаз. В углу на лавке — женщина с опухшими веками и пацан лет семнадцати, пахнущий перегаром и страхом. Они смотрели на меня одинаково — настороженно, как на очередного, кто сейчас станет частью этого места.
— Документы есть? — спросил другой голос, старше и спокойнее.
— Нет.
Пауза.
Шаги.
— Руки за спину.
Металл сомкнулся на запястьях. Не больно — окончательно. Меня обыскали быстро и молча. Молодой дежурный всё ещё держал на прицеле — слишком усердно.
— Кого ты искал? — наклонился старший.
— Миронова. Дмитрия.
Он усмехнулся без веселья:
— Все вы тут кого-то ищете.
***
— И чё ты тут устроил, Борь? Не мог нормально войти?
Миронов стоял передо мной. Вокруг — зеленоватые бетонные стены. Лампа. Окно с решёткой. Стол и стул, на котором сидел я, перебирая скованные наручниками кисти.
В углу допросной стоял опер — высокий, молодой, слишком прямой. Он не вмешивался, не задавал вопросов, просто наблюдал.
— Ты понимаешь, как это выглядит? — продолжил Миронов уже жёстче. — Военная форма. В дежурке. Врываешься, орёшь, пугаешь дежурных. Мне потом это всё разгребать. Ты хоть представляешь, сколько вопросов она здесь вызывает?
Я поднял на него глаза. Лампа слепила, приходилось щуриться.
— Пиши рапорт, Дим.
— Чего? — лицо Миронова даже не изменилось.
— Пиши рапорт. Пиши признание, что ты тут творишь со своими шакалами. И я тебя прощу. Мы все простим.
— Кто «мы»?
— Все наши ребята. Женя, Артём, Воробьёв, Паша…
— Боже… — выдохнул он.
Он схватился за голову и опёрся локтями о стол.
— Сука, я ведь видел твой взгляд, когда пришёл к тебе в дом. Я понял, что ты не угомонишься.
— Чего ж тогда не повязал? Поэтому звал к себе в отдел работать? Боялся меня?
— Тебя-то, богом забытого алкаша? Нет. Я никого не боюсь. Просто ты нашёл себе повод.
Я уставился на него, ожидая разъяснений.
— Я не помню никого, кто бы так кайфовал в Чечне, как ты, Ершов. Ты был как рыба в воде. Я всё гадал, чем ты сейчас занимаешься. Семья? Да не, какая тебе семья. Она тебе нахер не сдалась. Работал, может, вахтовиком? А может, помер уже давно. Или вернулся духов добивать — да и сгинул там, в конце нулевых. Ты бы вернулся, если бы не осколок, верно? Но ты ведь не жил всё это время на гражданке. Так, существовал. Заживо гнил.
— И?
— Ты себе новую войну нашёл, Ершов. Здесь, на гражданке. На моей земле решил молодость вспомнить, повоевать. Тебе же пофиг на пацана? Так, зацепился за какую-то причину. И чё, хорошо теперь? Наигрался, идиот? Я тебя для чего к нам звал… Я тебе до сих пор благодарен, можешь не верить. Но я бы тебе сразу погоны красивые дал и должность…
— Кем? Притоны и лаборатории крышевать? На детей отморозков своих натравливать, а потом их же и сажать? У закладок наркоманов караулить? Так ты работу свою делаешь?
— А ты у нас такой умный! — он моментально повысил тон. — Вот пришёл бы в отдел и показал, как их всех ловить надо. Мы же тут дураки, ничего не понимаем. Я двадцать лет в органах. Тут сижу и всё контролирую. Так хоть какой-то порядок.
— Ты должен не контролировать, а закон соблюдать.
— Система не так устроена, Ершов. Закон — он как форма: кому впору, а кому мешает дышать. Не мы, так другие, Борь. Ты же не вчера родился. Я хотя бы всё под контролем держу: кого надо — сажаю. Поставки дряни контролирую, конкурентов убираем. План выполняем сверх нормы, да и заработок… Плохо, что ли? Зря мы, что ли, выжили там, в аду? Чтобы от зарплаты до зарплаты жить? Не смеши.
Он устало выдохнул.
— У меня семья. Двое детей. Их поднимать надо. Я им жизнь хочу нормальную дать. Хорошее образование денег стоит. Квартиры не бесплатные, машины… Ты же не знаешь, что такое дети, так бы, может, по-другому запел. Я всё для них делаю. Да и вообще, оглянись или новости почитай: никаких разборок, стрелок, ОПГ, убийств — до твоего появления. Это всё мне спасибо надо сказать. Кого надо — пересажали или закопали. Весь транзит дряни взяли на себя. Так лучше будет для всех, Ершов. Кому надо — тот всё равно купит, а так хоть всё через меня и моих ребят проходит.
Он указал большим пальцем на опера за спиной.
— У меня всё под контролем. И я насильно никого на иглу не сажаю. Дураков полно, ты это знаешь.
Знаю. До тех пор, пока существуют недовольные жизнью люди, в мире будут существовать наркоманы — а значит, и те, кто им продаёт. И пока люди будут хотеть того, что им запрещает закон, ни ты, ни я, ни кто-то ещё ничего не изменит.
Но это не значит, что так должно быть.
— И ради этого я тебя под Грозным спас? Я тебе свою кровь переливал. Знал бы, кем ты станешь, — застрелил бы тебя как собаку, тварь, — сквозь зубы сказал я.
Самое страшное — я не могу его ненавидеть по-человечески. Потому что ненависть — это чувство к живому. А в нём уже нет ничего живого. Один холод и расчёт. Бюрократическая шестерёнка в криминальном механизме.
Как так получается? Растём в одном обществе, ходим в одни и те же школы. Слушали ту же музыку, смотрели те же фильмы на новогодних вечерах. Едим ту же еду, носим ту же одежду. Живём по одним и тем же законам страны — и всё равно парадокс: кто-то вырастает конченной мразью, а кто-то человеком.
Он протянул заявление. В шапке было написано: «Свидетельские показания».
— Давай, по старой дружбе. Ты ведь не успокоишься. Тебя сейчас только пуля или зона остановит. Вот и сядь. Посиди годиков восемь. Адвоката я дам. Может, мозги появятся.
Я смотрел на него, не моргая. Кровь кипела во мне, как бушующая лава.
— Всё по закону. Как ты и любишь, — сказал Миронов, вставая из-за стола и направляясь к выходу.
— Правда во мне, — хрипло выдал я.
Миронов обернулся, не отпуская ручку двери.
— Правда всё равно во мне. Я себя не предал. Двадцать лет не предавал. Правда прямо в моей плоти, и ты бы ни за что её не искоренил. Когда будешь «контролировать» землю свою, вспоминай Генку Спицина, Женю-сопляка, Дениса Воронцова, Артёма… БТР наш вспоминай. Всех вспоминай…
Миронов вдохнул, как уставший родитель, и молча вышел, захлопнув за собой плотную железную дверь.
— Борис Фёдорович, давайте не будем усложнять, — подал голос один из оперов, перехватывая инициативу в допросной.
Он достал из-за пазухи маленький электрошокер.
— Пиши своей рукой: «Я, гражданин Ершов Борис…» чё-евич ты там?
— И чё, я против себя, что ли, должен показания давать? Ты не обалдел?
— Не «Ты». А Горюнов Антон Сергеевич. Запомни, — твёрдо сообщил опер, сжимая шокер. — За убийство. Да, должен.
— Я напишу, если вы — вся ваша шобла — напишете рапорт и признаетесь, чем вы тут, уёбки, занимаетесь.
— Нет, Борис. Тут условия ставите не вы.
Тело дёрнуло само, без разрешения. Мышцы свело так, будто их сжали в кулак изнутри. Воздух вылетел из лёгких резким выдохом, а вдохнуть обратно не получилось — грудь просто не слушалась. В ушах зазвенело, лампа над головой распалась на белое пятно.
— Пиши, Борис! День долгий.
От разряда шокера и судорог я выронил ручку на пол.
— Можете подать, пожалуйста, — дрожащим голосом сказал я.
Горюнов наклонился передо мной.
Я вцепился в его голову обеими руками. Правая — мёртвой хваткой в ухо, левой я сжал клок засаленных волос.
Мои челюсти — стальные тиски отчаяния — сомкнулись на горле Антона.
Вскрылась вся та грязь, что копилась в их жилах годами. Во рту было тепло и соленый вкус. Вкус чужой, мразотной, неправильной жизни хлестнул по языку — горячий, густой, как расплавленный металл, и чертовски приятный.
Я сжимал челюсти так, что мышцы лица начали неметь. Услышал глухой хруст ветки и понял, что несколько зубов сломались под собственным натиском.
Словно голодный, злобный пёс, не разжимая пасти, я рванул голову в сторону и оторвал от себя дрожащего, хрипло визжащего Антона.
Кто-то вбежал в допросную на шум и закричал.
Звук рвущейся плоти, как старая поломойная тряпка, накрыл комнату. Тёмная артериальная кровь жадно залила стол.
Я изо всех сил вбил оперуполномоченного Горюнова лицом в стол.
Ещё хруст. Очень сильный. Уже не моих зубов.
Антон обмяк и рухнул мешком в собственную лужу крови. Грязь здесь была не из земли — она лезла из стен, из ртов, из слов. Противная ложь. Ненавистная мне, трусливая ложь.
Я сплюнул плоть, зубы и кровь на обмякшего Антона.
Тусклый свет лампы — бледный свидетель — пробился сквозь тонкое стекло и лёг на его окровавленное лицо. Он не осуждал. Он констатировал. Да. Вот он. Мой истинный лик. Без масок. Без слов. Без попыток жить как все. Просто плоть. Зубы. Живое оружие, которым меня сделали двадцать лет назад и выбросили тонуть в собственных кошмарах.
Плевать на пацана, на Ирину, на всех. Ты — мой враг. Дайте мне цель — и только этого достаточно. Всё, что от меня осталось, — звериная жестокость к врагу. А кто решит, враг он или нет, мне без разницы. Главное, чтобы он был. Тогда у меня будет смысл жизни. Даже смысл в смерти.
— Стреляй, блядь, стреляй! На поражение, сука! — донёсся голос Миронова из коридора.
Двое офисных крыс в погонах, лет по тридцать, с дрожащими руками держали пистолеты и в шоке смотрели на покорёженный предсмертными судорогами труп Антона.
— Сюда, блядь! Бараны!
Нервный тон Димы выдавал в нём крысиную трусость.
— Сам, Миронов. Сам стреляй. Слабый. Ничтожный. Погоны твои лживые. Жизнь твоя лживая. Не за такую страну я воевал. Не за такую жизнь!
Дима по-хозяйски вырвал пистолет из рук одного из полицейских и железной хваткой наставил дуло на меня.
Ты больше не офицер. Лживый террорист. Продажная бюрократическая тварь. Ты. Ты…
— ТЫ — трус, — хищно прошипел я.
Лицо Миронова исказилось — будто от смятения или страха. Где-то в глубине его мерзкой души дрогнула тонкая струна. Зрачки сузились, как у зверя, которого застали без оружия. Страх мелькнул в его глазах.
Увидев это, я улыбнулся, обнажив звериный, кровавый оскал.
Секундное признание собственной гнили слетело с Миронова, и лицо его обрело решительную жёсткость.
Губы сжались в линию.
Весь образ застыл — твёрдый, почти деревянный.
Девять миллиметров свинца пробили мою грудь, а затем — череп.
Я рухнул на холодный бетон.
Алая кровь, как расплавленный неон, застилала глаза. Она залила всё. Изнутри.
Мой череп — словно хрустальная ваза, в которую бросили гранату. Осколки кости парили, как новые звёзды, в моём маленьком космосе. Они резали серое вещество — старый, никому не нужный процессор.
Сила всё ещё была во мне.
Тело не слушалось.
Гасло, как перегоревшая лампочка.
Но сила всё ещё была во мне.
Дайте мне новое тело — и я сожру вас всех.
Ублюдки. Предатели, что зовут себя офицерами.
Вы — мои враги. Вы все.
И мне этого достаточно.
Наконец-то я что-то почувствовал за последние десятилетия.
Тишина…
Только тишина.
Глубокая. Абсолютная.
Тишина — и истинный покой где-то глубоко внутри меня.
***
Осенний вечер в городе был сладок и горек одновременно. Небо стояло мутное, как вода в луже после недели дождей. Ветер гнал по нему обрывки облаков, похожие на мокрую вату. Иногда казалось, что вот-вот прорвётся, но нет… только тяжелее становилось дышать. Было ощущение, будто небо заболело чем-то хроническим и заразным.
Большие окна кафе демонстрировали скоропостижный октябрьский закат. На дороге, куда они выходили, начиналась очередная вечерняя пробка из уставших и раздражённых работяг, спешащих домой.
— Ну, рассказывай, чего позвал? Явно же не премию выдавать?!
Анжелика хитро улыбнулась, поправила свои пышные кудри и сделала глоток горячего кофе из стильной миниатюрной чашки.
— Ты не так давно на меня работаешь, но называй это даром или талантом — чем угодно, — Алексей строго поджал уголки губ. — Я знаю, как пишут мои авторы: стиль, построение предложений, ключевые слова и крючки, чтобы зацепить внимание.
— И? — скрывая нервозность, выдала Анжелика.
— И я знаю, что это твоих рук дело.
Алексей достал из кармана телефон, открыл заготовленную страницу в телеграме и показал Анжелике.
**«Полицейский беспредел тонет в крови!
На минувшей неделе ветеран Чечни Борис Ершов был задержан уголовным розыском по подозрению в жестоком убийстве распространителей наркотиков.
В процессе допроса начальник уголовного розыска Миронов Дмитрий Алексеевич проговорился о крышевании и контроле местных наркошопов (аудиозапись с диктофона — в комментариях).
В ходе допроса Ершов насмерть перегрыз горло оперупалномоченному Антону Горюнову, вследствие чего был застрелен на месте.
Прокуратура начала следствие по всем эпизодам.
Дмитрий Миронов и весь его следственный отдел задержаны до выяснения обстоятельств.»**
— Я же знаю, что это твой стиль. Эти скобочки с приложением доказательств, эти намеренные ошибки в орфографии — чтобы побольше комментов от грамотеев собрать?
— Я видела эту новость, да, — сочувственно отмахнулась Анжелика.
— Не валяй дурака, Желя. За день до этой новости тебя не было целый день! Эта хрень по всем новостным каналам разлетелась, — он потряс телефоном и убрал его обратно в карман. — Я тебя не ругать сюда пришёл. Мне просто интересно, как ты это провернула.
Она смотрела Алексею в глаза, пытаясь выиграть в гляделки.
— Те, кто со мной давно работают… У меня много говна собрано на всех моих журналистов. И на тебя в том числе, Желя. Но я знаю, что и ты на меня неплохо накопала. Про мои связи с «Титан-строй» и то, как я копал на них разную инфу. За это можно присесть надолго.
— Да, если будем тонуть — то вместе. И, кстати, если директора «Титана» узнают, как ты воровал конфиденциальную инфу их фирмы, тебя не посадят. Тебя просто убьют.
— Не узнают. Так что мы будем делать?
— Откуда мне знать, что ты не записываешь разговор?
Лёша достал телефон и показал отсутствующие иконки диктофона в шапке экрана.
— Можем пойти в туалет, и ты меня осмотришь на наличие всякой техники, — он пошло улыбнулся.
— Ещё чего не хватало… Короче, помнишь того парня в прошлом году — Сафронова Андрея? Его взяли с крупной оптовой закладкой. Потом выяснилось, что он убил подельника.
— Да, помню. Об этом даже в новостях показывали — будто накрыли целый наркошоп, хотя это были два кладмена.
— Недавно избили его младшего брата. Спортики. Он сейчас в коме.
— Ого… так сильно? За что?
— За долги, я так думаю. Их мать не раз говорила, что у старшего куча долгов и наркомафия его ищет. Вернее — его деньги.
— Необычно.
— Да. Я была на контакте с Леной, мамой этих двух. Думала, вдруг всплывёт ещё какая-нибудь инфа от старшего — про оптовые поставки или ещё что. Она мне доверяла, плакалась… ну, я и подыгрывала.
— Молодец. Так что насчёт этого Ершова?
— Он меня сам нашёл. Ирина дала ему мой номер.
— Так-так, продолжай, — пробормотал уже слегка взбудораженный Лёша.
— Он попросил информацию о предполагаемых лабораториях и притонах.
— Так это ты его навела на них?!
— Я сейчас уйду, Лёш.
— Хорошо, хорошо. Продолжай, — сквозь зубы пробормотал Алексей. — Ты знаешь, что я плачу за такую информацию? Немало плачу.
— Знаю. Он мог дать больше. И по итогу дал — не так ли?
— Допустим. Он мстил за пасынка? — перевёл тему Лёша.
— Паша не его пасынок.
— А кто он ему вообще?
— Да никто. Просто парниша с соседней улицы. Вроде бы так.
— У него отношения с его матерью?
— Может да, а может нет.
— Просто трахаются?
— Не знаю.
— Так, дальше я примерно понял. Но что насчёт диктофона?
— Через блютуз-антенну.
— Как он её протащил внутрь?
Анжелика тяжело выдохнула и взглянула в окно уже слегка побледневшим лицом.
— Мы виделись всего два раза. Во второй он позвонил очень рано утром и сказал, что у него может быть очень полезная инфа. Очень полезная. Признание начальника уголовного розыска о контроле наркошопов в городе. Сказал: если я не соглашусь, он найдёт другого журналиста.
— Как он это узнал? Он был уверен, что тот расскажет, верно?
— Да… не знаю. Во второй раз он был уже другим. Глаза блестели, двигался, знаешь… резко. Дёрганые движения какие-то, звериные. И взгляд — безумный. Я боялась его до усрачки.
— Хех. Всегда знал, что женщины чуют опасность в мужчине, чуют голод и ненадёжность. Это в вас звериное, безошибочное.
Лёша самодовольно откинулся на спинку стула.
— Наверное.
— Так как он пронёс антенну?
— Короче, я согласилась. А как иначе? Я предложила вариант с диктофоном, но он сказал, что будут обыскивать. Тогда я дала антенну — она меньше. Можно подключиться через телефон и на безопасном расстоянии писать звук.
— И как он это сделал? Его ведь задержали и обыскали.
Анжелика поморщилась с явным отвращением.
— Он разрезал себе кожу бритвенным лезвием. Внутреннюю сторону плеча, — она ткнула пальцем в левый бицепс. — Прямо тут. Прямо у меня в ванной, прикинь? Засунул микрофон под кожу и замотал бинтом.Сказал, чтобы я в этот же день через пару часов была у пятого отдела и ждала, когда появится связь по блютузу.
— Блять… ты была там, когда он пришёл? Ты в своём уме?
— Да. Я была недалеко от участка. А когда Борис зашёл, через минуту зашла и я. Сидела в коридоре. Буквально метров двадцать от всего шоу. Когда начался кипиш и стрельба, я быстро ушла. Видимо, он смог достать антенну из руки уже на допросе…
— Сильно… — выдал Алексей.
— Честно, Лёш, я не думала, что так выйдет. Он отмороженный. Я не знала, что всё кончится так. А записи, конечно, я выложила. Анонимно. Не пропадать же…
— Да мне насрать и на химиков, и на продажный мусор. Меня больше волнует другое: если я так быстро понял, кто это сделал, то кто-нибудь ещё тоже догадается.
Анжелика и Алексей уставились друг на друга, погружаясь в омут тревожных мыслей.
— И как часто ты такое проворачиваешь? — спросил он.
— Впервые.
— Знаешь, в молодости есть один минус: опыта маловато, чтобы вытворять подобное.
— Учусь у лучших! — Анжелика кивнула в сторону собеседника.
— Расскажи мне о нём.
— О Ершове? Посмотрела по базам — ничего особенного. Обычный сторож или охранник, уже не помню. Бухарик. Воевал в Чечне, получил инвалидность. Был женат. Говорит мало, воняет как мокрая псина. Но, как я уже сказала, во второй раз он был озверевший. Я от страха двигаться не могла. Хотя знаешь, когда имеешь дело с бешеными собаками и психопатами, есть два правила. Первое — не беги. Второе — не показывай страха.
Лёша натянуто улыбнулся и дважды кивнул.
— И что это, блять, значит? — Анжелика нарочито криво повторила его кивки.
— Я просто хотел узнать его получше. Мой отец сгинул в девяносто шестом, в Грозном. У меня есть фото с ним, когда я был совсем мелкий, но я его толком и не помню. Когда речь заходит о ветеранах тех войн, я всегда вовлекаюсь. Хочу понять, какими они стали. Ведь именно таким мог бы быть мой отец, если бы был жив.
— Ершов — не лучший вариант для портрета отца, уж поверь, — холодно отмахнулась Анжелика.
— Ну… его можно понять. Мальчишек бросали на войну за родину, готовили нас против страны, где доллары — национальная валюта. А когда вернулись, то за эти самые доллары здесь всё покупалось и продавалось. Итог у всех один: обожжённые руки, пустые глаза и жизнь, которую кто-то решил за них. Им никто не объяснил, зачем они живут. Нет здоровой идеологии, нет надежды на завтрашний день. Это выпотрошенные судьбы бессмысленной войной.
— Как и любая сраная война, не так ли?
— Именно.
— Честно скажи: ты одобряешь то, что Ершов сделал? — ухмылка Анжелики испарилась.
— Раньше бы сказал, что нет. А сейчас… — Лёша затянулся сигаретой. — Мы уже больше десяти лет пишем о коррупции, боремся с этими застройщиками из «Титан-строя». И всё это время они продолжают нелегально рубить леса и парки, а я вижу всё те же рожи на своих местах. Я не пятая колонна — мы не живём на западные деньги. Я начинал это в студенчестве, как любительский проект, а сейчас у меня работают лучшие журналисты города, — он улыбнулся.
— Ой ты лис, — Анжелика рассмеялась.
— С каждым годом я на грани закрытия. Да, донаты спасают, но жить тоже хочется. На одной идее не проживёшь.
— Ой, сейчас ты скажешь, что у нас появился богатый спонсор и мы поделим сумму пополам?
— Не дождёшься, Жель, — усмехнулся он. — Но твой выкидон напомнил мне молодость. Когда я только начинал, я и не такие схемы крутил. Это дороже любых денег, поверь.
Анжелика смущённо улыбнулась и задумалась, вглядываясь в кофейную гущу на дне чашки. За окнами уже стояла ночная тьма.
— Я не одобряю Бориса, — начал Лёша. — Но из таких сделали оружие, использовали в своих играх, а потом выбросили, как презервативы. Власти было бы выгоднее, чтобы они сгинули на поле боя и вернулись в лучшем случае в цинке. Теперь ветераны варятся в тюрьме собственных надежд и воспоминаний. И самое обидное — так будет всегда. При любой войне.
— Сам же знаешь, как это удобно: не видеть, не помнить и игнорировать проблему…
— Нет, — перебил он. — Просто кто-то решил, что их судьба стоит дешевле патрона. Вот и всё. А такие, как Борис… это ржавые гильзы. Которые всё ещё могут выстрелить.
Конец.
Автор: immo
Источник: https://litclubbs.ru/articles/71258-rzhavye-gilzy.html
Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь, ставьте лайк и комментируйте!
Оформите Премиум-подписку и помогите развитию Бумажного Слона.
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
Читайте также: