Апельсин был тяжёлый, налитый соком. Лена держала его в руках и смотрела на женщину в инвалидном кресле — ту самую, что тридцать два года назад встала в дверях и сказала:
— Ну и кого ты привёл?
Антонина Павловна тогда скрестила руки на груди, будто оборону держала. Оглядела невестку с головы до ног — цепко, оценивающе. Как бракованный товар на рынке.
— Я же просила городскую, интеллигентную. А это что?
Лене только исполнилось двадцать. Она сжалась, стараясь стать меньше. Чемодан в руке казался неподъёмным, ручка врезалась в ладонь. Сергей переступил с ноги на ногу, но вперёд не вышел. Стоял за спиной матери, глядел куда-то в сторону вешалки.
— Мам, ну это Лена, — промямлил он. — Мы расписались.
— Расписались они, — фыркнула Антонина Павловна. — А жить где собираетесь? У меня тут не общежитие. Квартира двухкомнатная, но вторая комната — гостиная. Там сервант с хрусталём, там ковёр. Туда нельзя.
Лена подняла глаза:
— Мы не помешаем, Антонина Павловна. Я работаю, Серёжа тоже. Мы тихонько.
— Тихонько мыши скребутся, — отрезала свекровь. — А ты, я погляжу, из деревни? Говор-то не скроешь. Ни кола ни двора, а туда же — за моего сына.
Сергей молчал. Лена ждала. Ждала, что он скажет: «Мама, не надо так, это моя жена». Но он только вздохнул и начал развязывать шнурки.
— Ладно, проходите, раз уж пришли, — Антонина Павловна посторонилась, но так, что Лене пришлось протискиваться боком. — Чемодан в коридоре оставь. Грязный небось.
В тот вечер Лена впервые поняла, что такое одиночество вдвоём. В комнате Сергея стояла его узкая холостяцкая кровать, а раскладушку для Лены свекровь поставила на кухне: «Пока не обживётесь». «Пока» растянулось на месяцы. Антонина Павловна гремела посудой с шести утра, специально задевая спящую невестку бедром.
— Вставай, деревня, солнце уже высоко. В городе спят только бездельники.
Жизнь потекла, как густой кисель — медленно и липко. Лена крутилась: завод, подработки, дети. Сначала родился Ванечка, через два года — Маришка. Антонина Павловна внуков не то чтобы не любила — она их терпела. Как неизбежное зло, пришедшее вместе с невесткой.
— Опять орёт? — спрашивала она, выходя из своей комнаты в нарядном халате. — Ты его кормишь вообще? Или у вас в деревне принято детей голодом морить?
— Он не голодный, у него зубки режутся, — оправдывалась Лена, качая люльку.
— Зубки. У моего Серёжи зубки резались — никто и не слышал. Воспитание надо иметь с пелёнок.
Помощи от неё не было никакой. Лена просила посидеть час, чтобы сбегать в магазин — свекровь поджимала губы:
— У меня давление. И сериал. Я своих вырастила, теперь ваша очередь.
Сергей всё так же молчал. Приходил с работы, ел молча суп, который Лена варила ночами, и утыкался в газету.
— Серёж, она опять мне выговорила за свет в ванной, — жаловалась Лена шёпотом.
— Ленок, ну мама такая, — бубнил он. — Потерпи. Старый человек. Характер.
— Ей пятьдесят лет! Какой старый?
— Ну, значит, характер. Не заводись.
И Лена терпела. Терпела, когда свекровь на семейных праздниках сажала её на самый край стола, на приставную табуретку. Терпела, когда та демонстративно дарила Серёже дорогие рубашки, а ей — набор хозяйственного мыла.
— В хозяйстве пригодится, ты же любишь тереть, — улыбалась Антонина Павловна, и гости вежливо хихикали.
Лена стискивала зубы и тёрла. Тёрла полы, стирала пелёнки, мыла тот самый хрусталь в серванте, к которому ей запрещали прикасаться — но чистить который почему-то должна была именно она.
Шли годы. Лена из тонкой звонкой девочки превратилась в статную женщину. Сама заработала на квартиру — в ипотеку, но свою. Съехали они от свекрови через десять лет. Десять лет ада.
Антонина Павловна даже не вышла проводить.
— Ключи на тумбочке оставьте, — крикнула из комнаты. — И проверьте, не прихватили ли чего моего.
Лена тогда плакала в такси, а Сергей гладил её по руке и говорил:
— Ну всё, всё. Теперь сами.
Но «сами» не получалось. Антонина Павловна звонила каждый день. Требовала внимания, денег, лекарств. И Сергей мчался. Вёз продукты, чинил краны, слушал жалобы на «неблагодарную деревенщину», которая украла у матери сына.
Ещё двадцать два года прошло так. Тридцать два года — целая жизнь.
Сергея не стало внезапно. Сердце. Лена стояла у гроба, чёрная, как тень. Антонина Павловна, которой перевалило за восемьдесят, сидела на стуле и смотрела вокруг мутными глазами. Она не плакала. Она просто не понимала, почему вокруг столько людей и где её обед.
— Кто это? — громко спросила она на поминках, ткнув пальцем в Лену.
— Это Лена, бабушка. Жена Серёжи, — прошептала внучка Марина.
— У Серёжи нет жены. Он маленький ещё. В школе.
Деменция подкралась незаметно, но властно. Сначала забытые ключи, потом невыключенный газ. Теперь — потеря реальности.
После похорон собрался семейный совет. Ваня, уже взрослый, тридцатилетний мужчина с собственной семьёй. Марина с мужем. И Лена.
— Бабушку одну оставлять нельзя, — сказал Ваня. — Опасно. Она вчера чуть квартиру не спалила.
— Надо забирать к нам, — предложила Марина. — У нас комната свободная есть.
Лена сидела молча, крутила в руках чайную ложку. Внутри у неё поднималась холодная, твёрдая волна.
— Нет.
Дети уставились на неё.
— Что «нет», мам? — не поняла Марина.
— К нам она не поедет. И к тебе тоже.
— А куда? В её квартире сиделку нанимать? Это дорого, да и кто согласится с ней жить? Она буйная бывает.
— В пансионат, — отчеканила Лена. — В частный дом престарелых.
Повисла тишина. Слышно было, как тикают часы на стене — те самые, что они с Серёжей купили на первую годовщину в своей квартире.
— Мам, ты что? — тихо спросил Ваня. — Это же бабушка. Папина мама.
— Я знаю, чья она мама. — Лена подняла голову. Глаза у неё были сухие. — Я всё узнала. Есть хороший частный пансионат в сосновом бору. Уход, врачи, питание пять раз в день. Я оплачу. Моей пенсии и зарплаты хватит, плюс её квартиру сдадим.
— Мам, это жестоко, — Марина едва сдерживала слёзы. — Сдать родного человека? Как мы людям в глаза смотреть будем?
— А как она мне в глаза смотрела тридцать два года? — голос Лены дрогнул, но тут же окреп. — Когда на табуретку сажала? Когда меня деревней звала при детях? Когда Серёжу накручивала, что я его окрутила?
— Это было давно, мам! Она старая, она не соображает!
— Когда ей надо — всё соображает.
— Ты мстишь? — Ваня нахмурился. — Мам, это низко. Отцу бы это не понравилось.
— Отца больше нет, — жёстко сказала Лена. — А я есть. И я не хочу превращать свою жизнь в ад снова. Я заслужила покой. В моём доме её не будет. Точка.
Лена сама выбирала пансионат. Объездила пять штук. Смотрела придирчиво — как Антонина Павловна когда-то осматривала её приданое.
— Кровати удобные? — спрашивала она заведующую. — Матрасы не продавленные? Пролежней не будет?
— Что вы, Елена Владимировна, у нас ортопедические. И меню диетическое.
— Рыбу она не ест, — перебила Лена. — Ей куриное надо. И мягкое — зубов своих почти не осталось.
— Сделаем, — кивала заведующая. — У нас индивидуальный подход. Парк, беседки, прогулки.
Пансионат был хорош. Дорогой, чистый, светлый. Никакого запаха старости и безысходности. Персонал улыбчивый, в белых халатах.
— Ну вот, Антонина Павловна, будете тут жить как барыня, — сказала Лена, когда перевозила свекровь.
Антонина сидела в машине, прижимая к груди старую сумку с документами. Она не понимала, куда её везут, но чувствовала перемену.
— Мы на дачу? — спросила она вдруг просветлевшим голосом. — Серёжа там?
Лена вцепилась в руль.
— Нет. В санаторий. Подлечиться.
— А Серёжа приедет?
— Приедет, — соврала Лена. — Потом.
В комнате пансионата было уютно. Две кровати, телевизор, тумбочка. Соседка — тихая старушка с вязанием.
— Располагайтесь, — щебетала медсестра. — Вот ваша полочка, вот шкафчик.
Антонина Павловна села на кровать и вдруг заплакала. Тихо, по-детски, размазывая слёзы кулаком.
— Я домой хочу. К Серёже.
Лена стояла в дверях. Сердце кольнуло. Но она вспомнила ту первую ночь на раскладушке. Вспомнила табуретку. Вспомнила «деревню».
— Здесь хорошо, — сказала она твёрдо. — Кормят, убирают. Я буду приезжать.
— Ты кто? — вдруг спросила свекровь, перестав плакать. — Сиделка?
— Невестка твоя. Лена.
— У Серёжи нет жены, — привычно отозвалась Антонина. — Он лучше найдёт. Городскую.
Лена усмехнулась. Горько, криво.
— Нашёл уже. Тридцать лет как нашёл. Отдыхайте, Антонина Павловна.
Прошёл месяц. Лена жила одна в своей квартире. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Дети звонили, но с холодком. Обиделись за бабушку. Марина съездила в пансионат, вернулась расстроенная.
— Она плачет, мам. Просится домой. Говорит, что её обижают.
— Кто обижает? — спокойно спросила Лена. — Персонал там золотой. Я камеры смотрела, у меня доступ есть. Никто её пальцем не трогает. Кормят с ложечки.
— Ей одиноко.
— Ей всегда было одиноко. Даже когда мы рядом жили.
Наступила суббота. Лена собиралась в пансионат. Купила апельсины — крупные, яркие, с толстой кожурой. Антонина Павловна любила апельсины. В девяностые их было не достать, а свекровь всегда умудрялась где-то добыть пару штук. Ела их сама, в своей комнате, аккуратно счищая кожуру. Лене и детям не предлагала. «Витамины нужны пожилому организму», — говорила.
Теперь Лена везла ей два килограмма.
Дорога заняла час. В пансионате было тихо, пахло хлоркой и почему-то ванилью. Антонина Павловна сидела в холле, в кресле-каталке, смотрела в выключенный телевизор.
— Здравствуйте. — Лена подошла, поставила пакет на тумбочку.
Свекровь медленно повернула голову. В глазах — пустота.
— Апельсины привезла, — сказала Лена, доставая оранжевый шар. — Будете?
Антонина Павловна оживилась. Протянула дрожащую руку, скрюченную артритом.
— Дай.
Лена начала чистить. Эфирное масло брызнуло, запахло Новым годом и детством. Только детством не её, а чьим-то чужим, счастливым.
— Вкусно? — спросила она, подавая дольку.
Свекровь жевала жадно, сок тёк по подбородку.
— Вкусно. Сладко. А ты кто?
— Лена.
— Лена... — Антонина Павловна нахмурила лоб, силясь вспомнить. — Лена... Служанка?
— Можно и так сказать. Всю жизнь прислуживала.
— А Серёжа где? Мой сын. Он должен прийти. Он обещал.
Лена села на соседний стул. Взяла сухую руку свекрови в свою. Кожа была как пергамент — тонкая, холодная.
— Он занят, Антонина Павловна. Работает.
— Работает... Он у меня работящий. Не то что эта... Деревенщина.
Лена дёрнулась, хотела выдернуть руку, но сдержалась.
— Какая деревенщина?
— Да была одна. Прилипла, как банный лист. Окрутила мальчика. Я ей сразу сказала: не пара ты ему. А она упёртая. Всё тёрла полы, тёрла... Думала, выслужится.
— И как, выслужилась?
— Да куда там, — махнула рукой Антонина. — Умерла она вроде. Или уехала. Не помню. Серёжа один остался. Вот я и жду его.
Лена смотрела на женщину, которая испортила ей половину жизни. Сейчас перед ней сидел беспомощный ребёнок в теле старухи. Злости не было. Обиды — острой, жгучей — тоже. Была только усталость. И странная, непонятная жалость.
— Ешьте апельсин, — мягко сказала она. — Там ещё много.
— Ты добрая, — вдруг улыбнулась Антонина Павловна. Улыбка была беззубая, но искренняя. Впервые за тридцать два года. — Как тебя зовут, дочка?
— Лена.
— Лена... Хорошее имя. А ту, другую, звали... Не помню. Змея её звали.
Лена рассмеялась. Громко, до слёз. Смех отразился от стерильных стен пансионата.
— Что смешного? — обиделась старуха.
— Ничего. Просто жизнь — смешная штука.
Она просидела у свекрови ещё час. Слушала путаные истории про советские магазины, про очереди за колбасой, про какого-то полковника, который за ней ухаживал в молодости. Кивала, поддакивала.
Когда уходила, Антонина Павловна вдруг схватила её за рукав.
— Ты приди ещё. Апельсины принеси. И Серёже скажи, чтоб зашёл. Я скучаю.
— Скажу, — пообещала Лена. — Обязательно.
Она вышла на крыльцо. Воздух был свежий, морозный. Лена вдохнула полной грудью.
Чувствовала ли она вину? Нет. Чувствовала ли торжество? Тоже нет. Она сделала то, что должна была. Обеспечила уход. Не бросила на произвол судьбы. Но и себя не предала. Не пустила в свой дом ту, что тридцать лет её гнала.
Это была не месть. Это была граница. Та самая, которую она не смогла провести в двадцать лет, но провела в пятьдесят два.
Лена села в машину. Завела мотор. На сиденье лежал один забытый апельсин. Она взяла его в руки, повертела. Яркий, солнечный, живой.
— Ну что, Змея, — сказала она сама себе. — Поехали домой.
Дома её никто не ждал. И это было прекрасно. Она купит себе торт. Включит любимый фильм. И никто не скажет ей, что она неправильно сидит, не так ест или не тому улыбается.
Лена выехала с парковки пансионата. В зеркале заднего вида удалялось красивое здание с ухоженным садом. Там, за одним из окон, доедала апельсин Антонина Павловна. Женщина, которая так и не научилась любить.
А Лена научилась. Научилась любить себя. Поздно — но научилась.
Телефон звякнул. Сообщение от Марины: «Мам, ты как? Мы с Ваней подумали... Может, мы не правы были. Ты устала, мы понимаем. Приезжай в выходные. Мы тебя любим».
Лена улыбнулась.
— И я вас люблю, — прошептала она.
Включила радио. Играла какая-то старая, забытая песня. Лена подпевала. Впереди была дорога. Впереди была жизнь. Её собственная жизнь. Без табуреток в углу.
На следующий месяц Лена снова приехала. Привезла апельсины и новый тёплый платок. Антонина Павловна сидела на том же месте.
— Здравствуй, дочка, — сказала она, кутаясь в шаль. — А Серёжа не пришёл?
— Не смог. Дела.
— Ну ничего. Главное, ты пришла. Ты хорошая. Не то что та... Деревня.
Лена только поправила ей платок и дала дольку апельсина.
— Ешьте, Антонина Павловна. Витамины.
И они сидели рядом. Две женщины, связанные одной судьбой, одним мужчиной и тридцатью двумя годами взаимного непонимания. Теперь между ними был мир. Мир, купленный ценой расстояния и апельсиновых корок.
Может быть, это был единственный возможный мир для них обеих.