Пианино мое стояло у стены сорок лет, ровно столько, сколько я прожила в этой квартире. Черное, тяжелое, с пожелтевшими клавишами и царапиной на крышке, оставленной еще Машенькой в детстве, когда она возила по нему игрушечным паровозиком.
Я тогда не отругала ее, что толку ругать ребенка за то, что он познает мир? Только погладила по голове и сказала:
- Ничего, доченька, это будет наша с тобой метка.
И вот эта метка, эта царапинка в форме молнии прожила со мной все эти годы, пережила смерть мужа, Машенькино взросление, ее замужество, и я думала, что переживет и меня.
Я ошибалась.
Они приехали в пятницу вечером, когда солнце уже садилось за соседнюю многоэтажку, а комната наполнялась янтарным светом, который я так любила.
Сваты. Родители Машенькиного мужа Коли, Геннадий Петрович и Валентина, или, как она сама себя называла, Валюша. Торговали они на рынке в своем городке то ли мясом, то ли овощами, я так и не разобралась толком.
Потому что Валюша говорила об этом с такой гордостью и такими подробностями, что у меня рябило в глазах от всех этих прилавков, накладных, санитарных книжек и «своих людей в администрации».
Геннадий Петрович был мужчина крупный, с красным обветренным лицом и руками, похожими на совковые лопаты. Он вошел в мою квартиру так, будто входил в собственный сарай, широко, по-хозяйски, сразу оглядывая углы и прикидывая что-то свое, мужицкое. Валюша семенила следом, тащила какие-то свертки, пакеты и приговаривала:
- Ой, а у вас тут ничего так, ничего, уютненько, только темновато, конечно, и пылью пахнет, ну да ничего, мы тут все обустроим, правда, Гена?
Обустроим. Это слово царапнуло меня, как гвоздь по стеклу, но я смолчала. Я ведь интеллигентный человек, тридцать пять лет преподавала музыку в школе, научилась держать себя в руках, улыбаться, когда хочется плакать, и говорить «спасибо», когда хочется кричать.
Это, может, и плохо, держать все в себе, копить обиды, как скряга копит монеты в чулке, но что поделаешь, так воспитали.
Первым делом Геннадий Петрович подошел к пианино. Я видела, как он смотрит на него. Не как человек смотрит на музыкальный инструмент, а как мясник смотрит на тушу, прикидывая, сколько она весит и куда ее деть.
- О, музЫка! - сказал он, нажимая на «ы» так, что я поморщилась. - Это что ж, Инна Сергеевна, работает?
Работает. Мое пианино «работает». Как будто это станок какой-то или мясорубка.
- Да, - ответила я, - это мой рабочий инструмент. Я преподаю...
Но он уже не слушал.
Сел на табуретку, мою табуретку, обтянутую бархатом, которую я берегла, как память о консерваторских годах, и ударил по клавишам. Не заиграл, а именно ударил всей пятерней, как бьют по столу, требуя внимания.
Пианино отозвалось жалобным стоном, и что-то внутри него хрустнуло. Негромко, но я услышала, потому что знала его голос лучше, чем собственный.
- Гена, ты чего творишь? - вскрикнула Валюша, но не от испуга, а скорее от восторга, как восторгаются дети, когда что-то ломают. - Ой, сломал, что ли? Ну ты, Гена, ну ты даешь!
Геннадий Петрович поднялся, потирая руки.
- Да ничего я не сломал. Оно само. Старье одно, Инна Сергеевна, выбросить давно пора. Сейчас знаете, какие синтезаторы продают? Легонькие, удобные, места не занимают. А это что? Гроб один, честное слово.
Гроб. Он назвал мое пианино гробом. И я молчала, потому что в горле у меня образовался какой-то ком, какая-то пробка, и я не могла выдавить из себя ни слова.
Потом был ужин. Я накрыла стол в гостиной, достала скатерть, доставшуюся мне от мамы, фарфоровые чашки, которые берегла для особых случаев. Валюша посмотрела на все это и покачала головой:
- Ой, Инна Сергеевна, ну что вы так заморачиваетесь? Скатерть эта ваша, стирай ее потом, гладь. Вот у меня клееночка есть, я специально привезла в подарочек вам, между прочим. Вытер - и все, красота!
И не успела я опомниться, как моя скатерть, белая, с вышитыми по краям незабудками, пахнущая лавандой и воспоминаниями, оказалась сдернута со стола, скомкана и брошена на стул. А вместо нее на столе расцвела клеенка.
Яркая, аляповатая, с какими-то подсолнухами и надписью «Bon appétit». Должно быть, французской, хотя французы, увидев эту клеенку, наверное, умерли бы от ужаса.
- Вот так-то лучше! - приговаривала Валюша, разглаживая клеенку ладонями. - Практично и красиво. А скатерть вашу я постираю, если хотите. У меня руки не отвалятся, я привыкшая.
Я хотела сказать: не надо стирать, положите на место, это память о маме, это единственное, что у меня от нее осталось, но снова промолчала.
Потому что воспитание. Потому что гости. Потому что Машенька просила:
- Мама, пожалуйста, потерпи, они хорошие люди, просто другие, понимаешь? Другие.
Другие. Да, другие. Как волки другие для овец, как топор другой для дерева.
Вскоре я обнаружила, что мой любимый шелковый плед, светло-голубой, невесомый, купленный когда-то в Питере в маленьком магазинчике на Невском, исчез. Вместо него на диване лежало что-то плюшевое, розовое, с оленями и надписью «Sweet dreams».
- А где мой плед? - спросила я, и голос мой звучал тихо, как голос человека, который уже не верит, что его услышат.
- Ой, так я его выбросила! - радостно сообщила Валюша. - Он же весь вытертый был, старый. А я вам новый привезла, смотрите какой хорошенький! Мягонький, тепленький. Тот ваш - тьфу, тряпка одна, а этот - вещь!
Выбросила. Она выбросила мой плед, под которым я сидела, когда узнала о смерти мужа. Которым укрывала маленькую Машеньку, когда она болела. Тот, что пах моей жизнью, моими слезами, моим счастьем, всем тем, что не купишь ни на каком рынке и не взвесишь ни на каких весах.
Я вышла на балкон подышать, прийти в себя, посмотреть на свои цветы, которые выращивала много лет. Герань, фиалки, маленькая розочка в глиняном горшке.
Я любила сидеть здесь по утрам с чашкой кофе, слушать, как просыпается город, и чувствовать себя живой.
Но моего места больше не было. То есть балкон был, конечно, четыре квадратных метра застекленного пространства, но цветов на нем не было. Вместо них громоздился огромный белый ларь, морозильный, гудящий, занимающий все пространство от стены до стены.
- Это что? - спросила я, и голос мой наконец прорезался, зазвучал так, как звучит, когда я делаю замечание расшалившимся ученикам.
Геннадий Петрович вышел следом, довольный, как кот, объевшийся сметаны.
- А, заметили наконец-то! Это я приобрел, дешево отдавали. Тут, Инна Сергеевна, дело такое, рынок ваш местный я присмотрел, место хорошее, проходимое. Будем мясом торговать! Вы же на пенсии, чего дома сидеть? Поможете нам, и вам прибавка к пенсии, и нам подмога. Я уже все продумал!
Я слушала его и не верила своим ушам.
Этот человек, чужой, посторонний, распоряжался моим домом, моей жизнью, моим будущим так, будто я была не живым человеком, а мебелью, которую можно переставить, выбросить, заменить на что-то более «практичное».
И во мне сломалось то, что заставляло молчать, терпеть, быть удобной.
- Нет, - сказала я.
Геннадий Петрович посмотрел на меня с удивлением, как смотрят на собаку, которая вдруг заговорила человеческим голосом.
- Что нет?
- Все нет. Ларь уберите с балкона сегодня же. Скатерть верните на место. И оплатите ремонт пианино. Вы тогда механику поломали, я слышала.
Валюша выскочила из комнаты.
- Инна Сергеевна, вы что? Мы же гости! Мы же хотели как лучше! Мы же от души!
- От какой души? - я смотрела ей в глаза, и голос мой креп с каждым словом, набирал силу, как река набирает силу в половодье. - От какой души вы выбросили мои вещи? Влезли в мой дом и перевернули его вверх дном? Это не подарки, это оскорбление. Это не помощь, это насилие. И я не собираюсь это терпеть.
Геннадий Петрович побагровел.
- Ну знаете! Мы к вам со всей душой, а вы... Истеричка! Точно истеричка! Неблагодарная! Колька предупреждал, что теща с причудами, но чтоб настолько!
- Можете называть меня как угодно, - я стояла прямо, расправив плечи, и чувствовала себя так, как не чувствовала много лет, - хоть истеричкой, хоть ведьмой. Но из моего дома вы уедете. Сегодня. И ларь этот заберете с собой.
Валюша запричитала что-то про неблагодарность, про то, что они столько денег потратили на дорогу, про то, что Машенька еще пожалеет о таком выборе матери. Геннадий Петрович пыхтел и краснел, обещал, что разводом все кончится. Что Колька свое слово скажет, что я еще приползу к ним на коленях.
Я молчала. Но не потому, что нечего было сказать, я просто уже все сказала. И они поняли. Люди такого сорта всегда понимают силу, они не понимают только мягкости, принимая ее за слабость.
Через два часа они уехали. Ларь погрузили в нанятую «Газель», клеенку забрали, плюшевый плед с оленями тоже. Мой плед, смятый, испачканный кофейной гущей, я сама нашла в мусорном ведре на кухне. Достала, расправила. Постираю. Выживет.
Пианино молчало. Я села перед ним, положила руки на клавиши и заплакала. Первый раз за много лет не от горя, не от обиды, а от какого-то странного, незнакомого чувства удовлетворения от того, что смогла за себя постоять. ЧТОБЫ ЧИТАТЬ НОВЫЕ РАССКАЗЫ АВТОРА, ПОДПИШИТЕСЬ НА КАНАЛ ❤️ЧИТАТЬ ДОБРОЕ 👇