Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая в своем доме - Глава 1

Очнулась она в густой, больничной тишине. Тело было чужим, налитым свинцом. Последнее, что помнила — крик. Не свой, а дочери. И лицо мужа, искаженное ужасом, его губы, шепчущие прощание. Тогда она не знала, что это прощание — навсегда, а дочь её уже зовут другой матерью. Тишина, в которой она очнулась, была густой и странной. Не тишиной отсутствия звуков, а тишиной заполненного пространства. Она лежала, не открывая глаз, и прислушивалась к себе. Тело было чужим, тяжелым, будто налитым свинцом. Где-то далеко, сквозь сонную вату, доносилось шуршание, приглушенный стук, чей-то вздох. Анна медленно подняла веки. Белый потолок, трещина, убегавшая в угол. Резкий, въедливый запах карболки, йода и чего-то еще — сладковатого, больничного. Она повернула голову, и мир поплыл. Рядом стояла тумбочка, на ней — пустая стеклянная кружка и сложенная в несколько раз серая газета. За окном, замутненным пылью, синело июльское небо. Где я? Память отказывалась служить. Последнее, что всплывало, — это пронзи

Очнулась она в густой, больничной тишине. Тело было чужим, налитым свинцом. Последнее, что помнила — крик. Не свой, а дочери. И лицо мужа, искаженное ужасом, его губы, шепчущие прощание. Тогда она не знала, что это прощание — навсегда, а дочь её уже зовут другой матерью.

Тишина, в которой она очнулась, была густой и странной. Не тишиной отсутствия звуков, а тишиной заполненного пространства. Она лежала, не открывая глаз, и прислушивалась к себе. Тело было чужим, тяжелым, будто налитым свинцом. Где-то далеко, сквозь сонную вату, доносилось шуршание, приглушенный стук, чей-то вздох.

Анна медленно подняла веки.

Белый потолок, трещина, убегавшая в угол. Резкий, въедливый запах карболки, йода и чего-то еще — сладковатого, больничного. Она повернула голову, и мир поплыл. Рядом стояла тумбочка, на ней — пустая стеклянная кружка и сложенная в несколько раз серая газета. За окном, замутненным пылью, синело июльское небо.

Где я?

Память отказывалась служить. Последнее, что всплывало, — это пронзительная, разрывающая все внутри боль и крик, не ее собственный, а чей-то другого, младенческий. И лицо Алексея, бледное, перекошенное страхом, его губы, шепчущие что-то, ладонь, сжимающая ее руку так крепко, что кости хрустели.

Вера. Роды.

Она машинально опустила руку на живот. Под грубым больничным халатом там было плохо, пусто и… перевязано. Шов. Огромный, тянущийся шов.

Паника, холодная и липкая, подступила к горлу. Она попыталась приподняться на локтях, но тело не слушалось, ответив вспышкой слабости и тупой болью внизу живота.

— О, проснулась наша красавица! — раздался бодрый голос у кровати.

К ней подошла женщина в белом халате, подвязанном поверх темного платья. Не медсестра, санитарка. Круглое, румяное лицо, глаза-щелочки, но взгляд усталый, добрый.

— Лежи, лежи, не дергайся. Тебя еще калачиком свернет. Операция у тебя была, царствие небесное, сложная. Думали, не отходишь. Целых десять дней без памяти пролежала. Анна, да?

Анна кивнула, с трудом сглотнув комок в горле.

— Дочь… моя дочь? — прошептала она, и голос показался ей чужим, хриплым от долгого молчания.

— Жива, жива, не бойся, — быстро ответила санитарка, поправляя под ней простыню. — Здоровенькая, говорят. Еще в роддоме. Ты в городскую больницу Верейска переведена, хирургию тут делали. А малышку твою… — Она на мгновение запнулась, и в ее глазах мелькнуло что-то, от чего у Анны сжалось сердце. — Ее забрали. Родственники.

— Алексей? Мой муж? Он здесь? Он знает?

Санитарка отвернулась, делая вид, что тщательно стряхивает крошки с тумбочки.

— Муж твой… — она тяжело вздохнула. — Девонька, ты же ничего не знаешь. Война.

Слово повисло в воздухе, неправдоподобное, чудовищное. Анна уставилась на нее.

— Какая война?

— Война! — уже резче повторила санитарка, и в ее голосе прорвалась настоящая, живая дрожь страха. — Немцы напали. Уже двадцать дней как. Говорят, танки их к Смоленску прорываются. Паника у нас… Мужиков всех забрали. Призыв.

Анна впилась пальцами в край матраца. Мир, только что обретший смутные очертания, снова рухнул в хаос.

— Алексей… ушел?

— Он здесь был. Два дня сидел у палаты, когда тебя из операционной привезли. Врач ему сказал… — санитарка опустила глаза, — что шансов мало. Что кровотечение внутреннее, перитонит может быть. В общем, настраивал на худшее. А потом повестка пришла. Он… он просил меня передать тебе, если очнешься. Сказал, что любит. Что прости, если что. И что о дочке не беспокойся, он ее сестре, Марфе своей, оставил. Та бездетная, в своем доме на окраине живет, присмотрит.

Слезы, горячие и бессильные, покатились по щекам Анны. Он думал, что она умирает. Он ушел на войну, прощаясь с почти что покойной женой. И отдал их новорожденную Веру Марфе. Марфе, сестре, которую Анна никогда не любила и которой не доверяла. Холодной, расчетливой женщине с вечно недовольными, узкими губами.

— Адрес… Вы не знаете, куда его часть отправили? Письмо… Мне нужно написать, что я жива!

Санитарка покачала головой, и ее доброе лицо исказилось жалостью.

— Никто не знает. Эшелоны один за другим уходят. Куда — военная тайна. Да ты не терзайся так. Выжила — и слава Богу. Теперь крепись. Нас, говорят, отсюда скоро выпишут. Госпиталь разворачивать будут, для раненых с фронта места нужны. Ты окрепнешь немного — и домой.

Домой. У них с Алексеем не было своего дома. Снимали комнату в старом бараке у вокзала. После его ухода платить было нечем, хозяйка наверняка уже сдала ее другим. Домой — это к Марфе. К своей дочери.

Через пять дней, все еще слабая, едва держась на ногах, но уже способная ходить, Анна получила свою выцветшую ситцевую юбку, кофту и платок. В кармане нашлась засохшая крошка хлеба и три медных копейки. Больше ничего. Ни денег, ни документов — все осталось в той, прежней жизни, срезанной на корню операцией и войной.

Дорога к окраине Верейска, где стоял небольшой, но крепкий домик Марфы, показалась бесконечной. Город был неузнаваем. Над некоторыми зданиями чернели пустые глазницы выбитых окон, кое-где виднелись свежие завалы кирпича. По улицам, вместо неторопливых прохожих, шли колонны бойцов в обмотках, тянулись телеги, груженные ящиками. Воздух гудел от тревоги и отдаленного, похожего на гром, гула.

Анна, прижимая руку к еще болящему шву, шла, повторяя как молитву: «Только бы увидеть ее. Только бы взять на руки. Все остальное как-нибудь устроится».

Домик Марфы, крытый темным шифером, с палисадником, стоял как прежде. Но когда Анна, превозмогая слабость, толкнула калитку, из-за дома стрелой вылетела крупная, злая собака и, ощетинившись, заглушала ее хриплым лаем. Дверь дома распахнулась.

На пороге стояла Марфа. Полная, дородная, в чистом, хоть и поношенном, платье. Руки в боках. На ее лице не было ни капли удивления. Только холодная, каменная настороженность.

— Анна? Ты жива? — произнесла она ровным, лишенным интонации голосом.

— Марфа! — вырвалось у Анны, и она, не обращая внимания на собаку, сделала шаг вперед. — Я жива! Слава Богу! Где Вера? Где моя дочка?

Марфа не двинулась с места, преграждая собой вход.

— Дочка твоя тут. Жива-здорова. Спит.

— Пусти меня к ней! — Анна попыталась было подойти ближе, но Марфа подняла руку.

— Стой. Не пущу.

— Что? Почему?

— Потому что ты ей теперь чужая, — отрезала Марфа, и ее глаза, маленькие, как у свиньи, сузились. — Алексей ушел, думая, что ты на том свете. Мне девочку в руки вручил, на полное попечение. У меня на нее документ есть, от него. Я теперь ей мать. А ты… Ты кто? Больная, нищая, угла своего нет. Чем кормить ее будешь? Своим молоком, что ли? Да у тебя и того нет, после такой-то операции.

Каждая фраза была как удар ножом. Анна почувствовала, как земля уходит из-под ног.

— Ты с ума сошла! Я ее мать! Отдай мою дочь!

— Не отдам, — Марфа сказала спокойно, с каким-то даже удовольствием. — И скандалить не советую. Я людям скажу, что ты с горя рехнулась, после смерти ребенка. Все и поверят. А тебе совет один: иди ищи, где приткнуться. И на глаза здесь не показывайся. Чтобы дочка лишний раз не тревожилась.

— Алексей… Я напишу Алексею! Он узнает, что я жива! Он прикажет тебе…

— Адреса его у тебя нет, — с торжеством в голосе прервала ее Марфа. — А у меня есть. И письма ему пишу регулярно. Уже написала, что ты, бедная, не выдержав разлуки, померла. Очень он, говорят, убивался. Так что нечего ему душу снова терзать. Ты для него умерла. Смирись.

В этот момент из глубины дома донесся тонкий, жалобный детский плач. Плач ее дочери. Сердце Анны рванулось на этот звук с такой силой, что она чуть не рухнула.

— Вера! — закричала она отчаянно.

Марфа, не оборачиваясь, резко захлопнула дверь прямо перед ее носом. Щелкнул тяжелый засов.

Анна осталась стоять у запертой двери, под прицелом злых собачьих глаз, слушая, как за толстым деревом затихает плач ее ребенка. Вокруг был яркий июльский день, пахло пылью и полынью, где-то далеко гудели самолеты. А ее мир только что закончился. Во второй раз.

***

Дверь закрылась. Захлопнулась не просто деревянная створка — захлопнулся весь мир. Анна стояла, упираясь ладонями в шершавые, облупившиеся доски, и слушала, как за ними стихает плач. Сначала он был громким, требовательным, потом перешел в жалобное хныканье, а потом и вовсе прекратился. Ее заменили. Укачали. Успокоили. Чужая женщина успокоила ее ребенка.

Собака, рыча, сделала угрожающий выпад. Анна отшатнулась, споткнулась о порог и упала на землю, в колючую траву палисадника. Физической боли она почти не почувствовала — ее заглушала другая, внутренняя, разливающаяся по всему существу тошнотворной пустотой. Она подняла голову. Окно дома было прикрыто занавеской. За ней мелькнула тень — Марфа, качающая люльку.

Моя дочь. Моя Вера. За этой стеной.

Она собрала все силы, встала и снова бросилась к двери, стала колотить в нее кулаками, уже не крича, а стеная, низко и безумно.

— Отдай! Отдай мне ее! Она моя!

Дверь не открылась. Вместо этого распахнулось соседское окно, и показалась сердитая женская физиономия в завитушках.

— Ты чего тут расшумелась? Людей совесть не гложет? Ребятня спит! Марфа! Это к тебе?

Дверь приоткрылась на цепочку. Из щели показался один холодный глаз Марфы.

— Уйди, Анна. Последний раз говорю по-хорошему. Не уйдешь — соседку попрошу милицию вызвать. Скажу, что психически больная пристает. В изолятор заберут. Кому ты тогда нужна будешь?

В ее голосе не было ни злобы, ни горячности. Только спокойная, леденящая уверенность. И Анна вдруг с абсолютной ясностью поняла: Марфа именно этого и ждала. Ждала, когда она, обессиленная, приползет на порог. Чтобы насладиться своей властью. Чтобы окончательно похоронить ее.

Силы покинули Анну окончательно. Она отступила от двери, прошла через калитку, которую Марфа даже не заперла — настолько была уверена в своем устрашении. Анна шла по пыльной улице, не разбирая дороги. Ноги подкашивались, в ушах стоял звон, а внизу живота ныло и тянуло, напоминая о недавней операции. Она шла, пока не уперлась в забор из темного, некрашеного горбыля. Дальше был пустырь и виднелись огороды. Тупик.

Анна медленно сползла по забору на землю, поджала ноги и уткнулась лбом в колени. Тела больше не было — была одна сплошная, душераздирающая боль. Алексей… Он думает, что я умерла. Пишет письма Марфе, спрашивает о дочке. А та лжет ему, получает его паек, его деньги. И моя Вера растет, думая, что эта жадина — ее мать. Мысль была настолько чудовищной, что ее мозг отказывался ее вмещать. Рыдания душили ее, но слез не было. Слезы, казалось, высохли где-то внутри, превратив все в выжженную пустыню.

Ее спас гул. Низкий, нарастающий, идущий со стороны железной дороги. Не гром, а ровное, зловещее жужжание, от которого по коже побежали мурашки. Потом где-то далеко, в центре города, ударили взрывы. Один, другой, третий. Глухие, тяжелые. Земля под ней содрогнулась. Воздух наполнился незнакомым, едким запахом гари. Из-за домов вырвался и поплыл в небо первый черный, маслянистый столб дыма.

Бомбежка.

Сознание, замутненное горем, пронзила первобытная, животная искра страха. Она вскочила. Со всех сторон доносились крики, топот, чей-то отчаянный плач. По улице пронеслись две женщины с узлами, волоча за руки испуганных детей.

— В овраг! В овраг бежим! — кричала одна из них, не останавливаясь.

Инстинкт самосохранения оказался сильнее отчаяния. Анна побежала за ними. Ноги, только что ватные, теперь сами несли ее, подгоняемые адреналином. Она обогнула пустырь, споткнулась о кочку, упала, снова поднялась. Где-то рядом, с противным воющим звуком, пронесся и ударил оземь новый снаряд. Ее осыпало землей и щебенкой. Оглушенная, она скатилась в неглубокий овраг, заросший лозой, и прижалась к холодной, сырой земле.

Рядом, тяжело дыша, уже лежали те женщины с детьми. Одна из них, помоложе, с расширенными от ужаса глазами, смотрела на Анну.

— Ты… ты кровь вся.

Анна посмотрела на себя. Колени были разбиты в кровь о щебень, ладони тоже. А из-под юбки, на внутренней стороне бедра, сочилась алая полоска. Послеоперационный шов дал о себе знать. Она ощупала повязку под одеждой — она была влажной. Ужас придавил ее с новой силой. Не от бомб, а от этого тихого, предательского знака собственной немощи.

Налет длился недолго. Может, минут двадцать. Но когда гул самолетов стих, и в наступившей тишине остался только треск пожаров и далекие крики, вылезать из оврага не хотелось. Это был новый мир. Мир, где с неба падала смерть. И в этом мире она была абсолютно одна. Без дома, без еды, без мужа, без ребенка. Истекающая кровью.

— Бабуль, тебе к врачу надо, — сказала старшая из женщин, помогая Анне подняться. — Тебя куда?

— Меня… никуда, — простонала Анна.

Женщины переглянулись. Молодая что-то прошептала на ухо старшей. Та покачала головой, но потом вздохнула.

— Нам до нашей улицы далеко идти, да и дома, гляди, целы ли. У тети Матрены рядом, в землянке, можно перекантоваться. Она добрая. Пойдем. Тебя и подлечить надо.

Тетя Матрена оказалась древней, сгорбленной старухой, которая жила в настоящей землянке на краю оврага, выкопанной, видимо, еще для хозяйственных нужд. В низком, наклонном жилище пахло сырой землей, дымом и сушеными травами. Увидев окровавленную, бледную как смерть Анну, старуха не стала задавать вопросов. Кивнула.

— Ложись на нары. Сейчас принесу кипяточку и тряпиц.

Пока Анна, дрожа от слабости и шока, лежала на жестком ложе из мешков, набитых соломой, Матрена обработала ей ссадины каким-то темным, жгучим отваром и помогла сменить промокшую повязку на животе.

— Шов-то разошелся малость, но не критично, — бормотала она беззубым ртом. — Покоя тебе надо, да харча. А где взять-то? Родные где?

— Нету родных, — прошептала Анна, глядя в темный, пропахший дымом потолок землянки. — Все нету.

Она не стала рассказывать. Слова застревали в горле комом. Тетя Матрена не стала допытываться. Принесла кружку горячего цикория и краюху черного, липкого от мякины хлеба.

— Ешь. Силы копить надо. Война только началась. Выживать будем.

Выживать. Это слово звенело в ушах Анны, когда она, согретая неожиданным теплом землянки и хлеба, провалилась в тяжелый, кошмарный сон. Ей снился плач Веры, но он доносился не из дома Марфы, а из темноты бомбежки. И она бежала на этот плач, но ноги вязли в земле, а небо гудело. И лицо Алексея возникало перед ней, но он смотрел сквозь нее, не видя, и шел навстречу Марфе, которая держала на руках их дочь…

Она проснулась от тихого шороха. Была ночь. В землянке горела крошечная коптилка. Тетя Матрена спала на другой наре, посапывая. А у низкой двери, завешенной мешковиной, сидела та самая молодая женщина с ребенком — ее звали Катей. Она кормила грудью младенца, и в свете огонька ее лицо было усталым, но спокойным.

— Не спится? — тихо спросила Катя.

Анна молча покачала головой.

— Я тебя сегодня видела, — так же тихо сказала Катя. — У того дома, с палисадником и злой собакой. Это ведь Марфин дом. Ты к ней?

Анна напряглась. Кивнула.

— Она… она моя свояченица. Муж мой, ее брат, на фронт ушел. А я… я в больнице была. Он думал… он отдал ей нашу дочь. А она теперь не отдает.

История вырвалась наружу скупыми, обрывистыми фразами. Катя слушала, не перебивая, лишь качая своего ребенка.

— Марфу я знаю, — наконец сказала она. — Знают ее тут многие. Жадница. Бессердечная. На чужих бедах, как ворона, пасется. У нее муж-то еще до войны помер, оставил дом да небольшой капиталец. А она все копит да копит. Теперь, ясное дело, фронтовой паек брата в руки получила — расцвела. Видела, какая упитанная стала.

— Я должна забрать свою дочь, — сказала Анна, и в голосе ее впервые зазвучала не боль, а решимость. Слабая, хлипкая, но решимость. — Я должна написать мужу.

— Адрес у Марфы. Она тебе не даст. И к ребенку не подпустит. Собаку спустит, соседей натравит. Сила на ее стороне. А у тебя что? Нет ничего.

Это был жестокий, но правдивый приговор.

— Что же мне делать? — простонала Анна.

— Выживать, — повторила за старухой Катя. — Как все мы сейчас. Искать работу. Устроиться. Окрепнуть. А потом… потом видно будет. Война все перемелет. Может, и правда твоя откроется.

Она помолчала, потом добавила:

— Оставайся тут, у тети Матрены, пока. Места много не займешь. Поможешь ей по хозяйству — воду принести, щепок набрать. Она тебя подкормит. А там… завтра поглядим. На кирпичный завод, слышала, рабочих берут. Тяжело, но паек дают.

Работа. Паек. Слова, звучавшие как приговор к каторге, но и как единственная соломинка. Анна закрыла глаза. Перед ней снова встал образ Алексея. Не того, который уходил от ее больничной койки, а другого — сильного, смеющегося, каким он был до всего этого. Он всегда говорил: «Ань, ты у меня крепкая. Ты из любой ямы выберешься». Он верил в нее. Даже уходя на смерть, верил, что она, если выживет, справится.

Я должна выбраться. Ради Веры. Ради него. Чтобы однажды встретить его и сказать: «Я сберегла наш дом. Нашу дочь». Чтобы доказать Марфе, что она проиграла.

Это была не надежда. Надежды не было. Это была ярость. Тихая, холодная, как лезвие. Ярость загнанного в угол, но живого зверя. Она сжала в кулак край одеяла — грубого, из мешковины. В пальцах что-то хрустнуло. Анна разжала ладонь. Там лежали три медные копейки, те самые, из больничного кармана. Все ее состояние.

А еще… еще в памяти всплыла странная, давняя картина. За месяц до родов. Алексей, озабоченный, чем-то озадаченный. Он что-то прятал на чердаке их съемной комнаты, в щели между стропилом и кирпичной кладкой. Сказал тогда шутя: «На черный день, Ань. Вдруг я без работы останусь». Она тогда не придала значения. Сейчас эта мысль ударила, как ток. Деньги. Небольшие, но деньги. Они лежали там, в той комнате у вокзала. Если, конечно, хозяйка не нашла. Если дом еще стоит.

План, зыбкий и безумный, начал складываться в ее измученной голове. Первым делом — добраться до того старого барака. Потом — найти работу. Окрепнуть. А потом… Потом она вернется к дому с палисадником. Не как нищая, умоляющая подачку, а как человек, у которого есть хоть какая-то опора. Хоть маленький шанс.

Она повернулась лицом к земляной стене землянки. Отсюда, из-под земли, из самой глубины отчаяния, и должно было начаться ее возвращение. Ее война.

***

На рассвете Анна выскользнула из землянки, поблагодарив тетю Матрену и Катю кивком — слов не было, они застревали где-то глубоко внутри. Она шагала по спящему, но уже тревожному городу, сжимая в кармане три медяка и ту самую, теперь бесценную мысль о чердаке. Ее тело ныло, каждый шаг отзывался тупой болью внизу живота, но внутри горел холодный, четкий огонь цели. Он вел ее сквозь утренний туман, пахнущий гарью и страхом.

Барак у вокзала стоял, но выглядел осиротевшим. Окно их бывшей комнаты было выбито, заколочено фанерой. Анна обошла строение с тыла, к скрипучей двери на чердак, которая всегда плохо закрывалась. Сердце бешено колотилось. Если деньги найдёт хозяйка, тучная и бдительная Василиса Семёновна, всё пропало. Дверь поддалась с характерным скрипом. Чердак встретил ее запахом пыли, голубиного помета и старого дерева. Света было мало, и Анна, зажмурившись от напряжения, стала ощупывать знакомое стропило у дальней стены, над тем местом, где стояла их кровать.

Пальцы наткнулись на неровность — отставшую от кирпича известку. Она сковырнула ее ногтями. Дерево было гладким. Ничего. Паника начала подниматься комом в горле. Может, она ошиблась? Может, это была шутка? Она опустила руку ниже, в самую темную щель, где стропило примыкало к кладке. И тут кончики ее пальцев почувствовали не дерево, а шершавую, плотную бумагу.

Сердце замерло. Она зацепила сверток, с трудом вытащила его. Это была не просто пачка. Деньги были завернуты в плотную, вощеную бумагу, а сверху обмотаны суровой ниткой. Сверток лежал в целлости и сохранности. Дрожащими руками она развернула его. В тусклом свете чердака перед ней предстали деньги. Не три медяка, а настоящие, довоенные рубли. Несколько десятков. Для нее сейчас это было состояние. Царство. Под деньгами лежала маленькая, потрепанная фотокарточка — их свадебное фото. Она с Алексеем, молодые, смеющиеся, с нелепыми бумажными цветами в руках. Анна прижала фотографию к губам, зажмурилась, чтобы не зарыдать. Это был знак. Он оставил ей не только деньги, но и их общее прошлое, их смех, их веру.

Сверху на купюрах лежала сложенная вчетверо бумажка. Короткое, торопливое письмо, нацарапанное карандашом, уже выцветшее: «Аннушка, родная. Если читаешь это, значит, я или задержался, или случилось худшее. Прости. Это всё, что смог отложить. Не робей. Вера в тебе. Твоя навек. Ал.»

«Не робей». Эти два слова ударили в нее с большей силой, чем все остальное. Он знал. Знать не мог, но верил, что она найдет это послание. И будет бороться.

Она быстро, с новой ловкостью, спрятала деньги и фото за пазуху, в глубокий карман, сшитый под юбкой, и выбралась с чердака. Первым делом нужно было купить еды, самое необходимое. Но магазины уже стояли пустые, с вывесками «Товаров нет». На базарной площади царило столпотворение. Очереди за хлебом выстраивались с ночи, и люди стояли с серыми, исступленными лицами. Цены у спекулянтов, торгующих из-под полы сахаром-песком или пшеном, были заоблачными.

Анна, прижимая руку к скрытому карману, почувствовала не уверенность, а новую тревогу. Деньги есть, но как их потратить? Как не стать легкой добычей для воришек или тех же спекулянтов? Она заметила, как несколько бесцветных женщин в платках оценивающе смотрят на ее еще больничную, но чистую кофту. Она резко отвернулась и пошла прочь от толпы.

На одной из тихих, захолустных улиц она увидела вывеску «Заготконтора». У входа толпилось меньше народа. Анна подошла. Оказалось, здесь принимали от населения вещи, ткани, кожу в обмен на продукты или деньги по госцене. Сердце у нее екнуло. У нее не было вещей. Но была кофта. Та самая, в которой она лежала в больнице, последняя приличная. Она сняла ее, осталась в старенькой ситцевой блузке. Кофта была добротной, домашней вязки. Приемщица, худая женщина в очках, мрачно пощупала ткань.

— Моль подъела по краям. Но крепкая еще. Дадим двадцать рублей или полкило муки с отрубями.

Анна взяла муку. Деньги у нее были, а мука — это жизнь. Это похлебка, это лепешка. Сверток, туго перевязанный бечевкой, она бережно убрала в свою холщовую сумку, доставшуюся ей еще в больнице.

Следующей точкой стала небольшая частная пекарня, вернее, ее задняя дверь. Анна, набравшись смелости, постучала. Вышла запыхавшаяся женщина, испачканная в муке.

— Хозяйка, нет ли у вас хлебных корок, отходов? Муку могу дать, — тихо сказала Анна.

Женщина внимательно, по-хозяйски оглядела ее.

— Ты не местная? По виду как после больницы.

— После больницы. Муж на фронте. Ребенка отобрали, — вырвалось у Анны с неожиданной прямотой. Вранья не было сил.

Женщина покачала головой, что-то бормоча про «окаянное время», и исчезла в глубине пекарни. Вернулась с небольшой, но целой буханкой черного хлеба, еще теплой, и горстью сухих, жестких баранок.

— На, кормись. Муку оставь себе, разваришь с водой — на денек хватит. Заходи когда, помочь понадобится — почистишь печь, подметишь. Миска похлебки за труды будет.

Это была первая, крошечная нить в новую жизнь. Анна, благодаря, чуть не расплакалась, но сдержалась. Слезы были роскошью.

Она вернулась к землянке тети Матрены не с пустыми руками. Буханка хлеба, мука, баранки. Для нее это было богатство. Катя, увидев это, лишь молча обняла ее за плечи. Старуха Матрена кивнула: «Молодца. Значит, жить хочешь».

Вечером, когда Катя ушла к своим развалинам (ее дом все-таки задело осколком), Анна осталась наедине со старухой. Она поделилась хлебом, сварила на крошечной печурке жидкую болтушку из муки и воды. Силы понемногу возвращались. И с ними возвращалась способность думать, планировать.

— Тетя Матрена, — тихо спросила Анна, разгребая угли. — Как найти человека? Без адреса. Муж на фронте. Письмо нужно отправить.

Старуха долго молчала, курила самокрутку из жалких темных листьев.

— Писем сейчас, милашка, туча. Полевая почта. Номер полевой почты знать надо. А его где взять? У той, что дочь твою держит?

— У нее. Она не даст.

— Значит, искать надо через других. Кто с твоим мужем в одной части ушел. Их жены, может, адреса знают. Или в военкомате спросить. Но в военкомате тебе, безродной, ничего не скажут. Нужны документы. А документы твои где?

Документы. Они сгорели в той, прошлой жизни. Паспорт, свидетельство о браке, все лежало в комоде в их комнате. Комнаты нет. Значит, нет и документов. Она — человек без имени, без прошлого. Призрак.

Эта мысль ударила с новой силой. Марфа была права в одном: официально Анна была почти что никто. Чтобы бороться за ребенка, нужны были не только силы и деньги. Нужны были бумаги. Восстановить их — значит, идти в милицию, объяснять, поднимать архивы. А на это нужны время и силы, которых нет. И главное — нужно, чтобы Марфа не опередила ее, не наврала чего похуже.

— Война документы спутала, — пробормотала Матрена, словно читая ее мысли. — Многие как ты. Но пока война, на это смотрят сквозь пальцы. А вот после… после без бумажки ты — фантом. И ребенка тебе не отдадут. Никогда.

Ночью Анна лежала, глядя в темноту, и новый план, страшный и безвыходный, складывался в ее голове. Она не могла ждать конца войны. Она не могла идти официальным путем. Значит, оставалось одно — бороться с Марфой на ее территории. Хитрить. Подбираться. Наблюдать. Искать слабое место.

У нее теперь были деньги. Маленький капитал. Нужно было найти не просто работу, а такое место, где бы ее не спрашивали лишнего, где давали бы паек и, возможно, крышу над головой. И где она могла бы быть рядом. Чтобы видеть дом с палисадником. Чтобы знать распорядок дня Марфы. Чтобы однажды, когда Марфа куда-то отлучится…

Мысль о похищении собственной дочи мелькнула, дикая и пугающая. Но что, если иного выхода не будет? Она гнала ее прочь. Сначала — укрепиться. Встать на ноги. А там… там видно будет.

Она повернулась на бок и вытащила из тайного кармана свадебную фотографию. В свете тлеющих угольков она разглядывала лицо Алексея. «Не робей», — снова прошептала она его слова. И добавила уже от себя, в темноту землянки, как клятву: «Я не сробею. Я заберу нашу дочь. Я дождусь тебя. И мы все будем вместе».

Снаружи, совсем близко, снова завыла сирена воздушной тревоги. Но на этот раз Анна не вжалась в страх. Она спокойно спрятала фотографию, накрылась одеялом и закрыла глаза. Пусть воют. У нее теперь была цель. А у кого есть цель, тот не просто выживает. Тот начинает побеждать. Пусть по крошке. Пусть ценой невероятных усилий. Но начинает.

***

Работа на кирпичном заводе оказалась каторгой. Анна устроилась туда через три дня после находки денег. Завод, вернее, полукустарное производство на окраине Верейска, работал теперь в две смены, без выходных. Нужны были кирпичи для строительства укреплений, для ремонта разрушенного. Брали всех подряд, особенно женщин, спрашивая лишь имя и есть ли силы.

Силы у Анны были на пределе. Но когда мастер, суровый мужчина с лицом, покрытым вечной кирпичной пылью, усомнился, глядя на ее бледность и худобу, она посмотрела ему прямо в глаза и сказала твердо: «Силы есть. Паек дадите — силы будут». Он хмыкнул и махнул рукой: «Становись к конвейеру».

Конвейером это можно было назвать с натяжкой. Это была бесконечная, монотонная каторга. Принимать сырые, тяжелые кирпичи-сырцы из формовочного цеха, укладывать их на деревянные носилки и таскать к сушильным сараям. Потом, через несколько дней, перетаскивать обожженный, уже красный и еще горячий кирпич на склад. Пыль стояла столбом, въедаясь в легкие, в поры, в волосы. К вечеру Анна чувствовала себя не человеком, а ходячим комом глины и усталости. Руки в ссадинах и мозолях, спина горела огнем, а шов на животе ныл постоянной, глухой болью, напоминая, что тело ее еще не зажило.

Но она держалась. Каждое утро, до смены, она делала крюк и проходила мимо дома Марфы. Не подходя близко, не заглядывая во двор, просто шла по противоположной стороне улицы, замедляя шаг. Она стала замечать распорядок. Марфа выходила во двор рано, часов в семь, чтобы покормить кур, если они еще не съедены, и выпустить ту самую злую собаку — дворнягу по кличке Гром. Потом, около десяти, она часто уходила с сумкой, вероятно, на рынок или в заготконтору. На это время, как выяснила Анна, подглядев в щель забора, Вера оставалась одна в доме, но дверь, судя по всему, Марфа запирала на ключ. Окно в комнате было приоткрыто для проветривания, но на нем была сетка от мух.

Однажды утром Анна застала момент, который перевернул все внутри. Марфа вышла на крыльцо не одна. На руках у нее, запеленатая в чистое, но поношенное одеяльце, была Вера. Анна замерла за углом соседского сарая, прижав ладонь ко рту. Она видела свою дочь впервые после родов. Крошечное личико, пухлые щечки, светлый пушок на голове. Марфа что-то бормотала ей, качая на руках, но лицо ее было не нежным, а скорее озабоченным, будто она выполняла необходимую процедуру. Потом она поднесла ребенка к своей груди, давая бутылочку с соской. Анна почувствовала в своей иссохшей, нерожавшей груди призрак лактации, дикую, физическую боль утраты. Ее руки сами потянулись вперед, пальцы сжались в пустоте. Она могла бы кормить ее. Она должна была кормить ее. Но эту связь, это право у нее украли.

Вера заплакала, тонко и жалобно. Марфа нахмурилась, потрясла ее чуть грубовато. «Ну что ты, ну что ты, не ной». И унесла в дом. Анна простояла за сараем еще долго, пока дрожь в коленях не прошла. Это было хуже, чем просто знать, что дочь у другой. Это было видеть, как другая, чужая, неловко и без любви обращается с твоей кровью.

Паек на заводе выдавали скудный: 500 граммов хлеба в день, иногда баланду из лебеды и картофельных очистков. Но для Анны это было спасением. Она делилась едой с тетей Матреной, которая, в свою очередь, прикармливала ее травяными отварами для укрепления сил и заживления шва. Постепенно, через боль и изнеможение, тело начало привыкать к нагрузке, худоба перестала быть болезненной, превратившись в жилистую, крепкую сухость. Руки, всегда бывшие тонкими и изящными, теперь покрылись рельефом мышц и грубыми мозолями.

Она свела знакомство с женщинами на заводе. Особенно с одной — Галиной, вдовой лет сорока, чей муж погиб в первые дни войны где-то под Белостоком. Галя была простой, шумной, с горьким юмором. Она сразу приметила молчаливую, вечно сосредоточенную Анну и взяла ее под свое крыло.

— Ты, я смотрю, из себя не выходишь, — сказала она как-то в обеденный перерыв, отламывая ей кусок своей лепешки из мякины. — Горе, что ли, большое?

— Большое, — коротко ответила Анна.
— У кого его сейчас мало? У всех горе. Но сгорать нельзя. Ты ребенка, говорила, ищешь?

Анна кивнула. Историю свою она изложила Гале вкратце, без эмоций, как доклад.
Галя слушала, хмурясь, и в конце выругалась сквозь зубы.
— Стерва. Таких надо гвоздем по башке. Но силком не возьмешь. Она же в законе, сволочь. Надо хитрее. У ней слабости какие?
— Жадность, — не задумываясь, сказала Анна. — И уверенность, что она все контролирует.

— Жадность — это хорошо, — мрачно усмехнулась Галя. — Жадных на их же жадности и ловят. Ты высматривай, куда она ходит, с кем говорит. Может, спекулянткой подрабатывает, пайки скупает. Тогда ее можно припугнуть. Донести.

Мысль о доносе была противна Анне. Но она запомнила совет. И стала наблюдать пристальнее.

Однажды, в ее выходной (выходной был раз в десять дней и длился полдня), Анна, отойдя от завода, увидела неожиданную картину. Марфа, наряднее обычного, в платке с цветочками, шла не одна. Рядом с ней, семеня короткими ногами, шел невысокий, толстый мужчина в полувоенной гимнастерке, но без знаков различия. Он что-то оживленно говорил, жестикулировал, а Марфа кокетливо хихикала, закатывая глаза. Они зашли в чайную, что работала на окраине. Анна, сердце у которой забилось часто, пристроилась у витрины пустующего магазина напротив.

Они просидели с час. Потом вышли. Марфа была краснощекая, довольная. Мужчина потрепал ее по плечу, сунул что-то в руку — небольшую свернутую бумажку, вероятно, деньги или талоны — и ушел. Марфа, оглядевшись, бережно спрятала сверток в складки юбки и зашагала домой, уже не кокетливой походкой, а своей обычной, тяжелой и властной.

«Нашла себе утешение», — с горьким презрением подумала Анна. И тут же в голове щелкнуло: а если это не просто утешение? Если этот человек имеет отношение к распределению пайков, к тому же военкомату? Может, через него Марфа не только получает паек Алексея, но и приторговывает чем-то? Мысль о том, что ее дочь находится на попечении у женщины, которая может быть замешана в темных делишках, была отвратительна, но давала слабый проблеск надежды. Компромат. Нужно было узнать, кто этот мужчина.

Она кинулась за ним. Он шел неспешно, покуривая, в сторону вокзала. Анна шла на почтительном расстоянии. Он зашел в одно из немного уцелевших административных зданий у станции, над дверью которого висела табличка: «Отдел снабжения Верейского райисполкома». Анна остановилась как вкопанная. Снабженец. Царь и бог в голодное время. Вот на кого оперлась Марфа. Вот чьим вниманием она купила себе безопасность и, возможно, дополнительные блага.

Вечером, вернувшись в землянку, Анна не стала ничего рассказывать тете Матрене. Она сидела, глядя на огонек в печурке, и обдумывала новую информацию. Силовой путь, путь угроз и доносов, был опасен и мог обернуться против нее самой. Марфа теперь была связана с человеком, у которого была власть. Нужно было искать другой подход. Слабость Марфы была не только в жадности, но и в ее новом увлечении. Она, холодная и расчетливая, явно тешила свое самолюбие вниманием этого снабженца. А значит, могла стать неосторожной.

План созревал медленно, как тяжелый кирпич в печи. Нужно было отделить Марфу от дочери. Не навсегда — на время. Создать ситуацию, когда Вера окажется в опасности или просто без присмотра, а Марфа будет вынуждена куда-то отлучиться, доверив ребенка кому-то другому. Или, в идеале, когда сама Марфа попадет в ситуацию, дискредитирующую ее в глазах этого снабженца или соседей.

Шанс представился неожиданно и страшно. Через пару недель, когда Анна уже почти механически таскала кирпичи, свыкнувшись с болью и пылью, над городом снова появились самолеты. Но на этот раз не обычная тревога. На этот раз гул был иным — более тяжелым, многослойным. И бомбы посыпались не на центр, а как раз на их окраину, где стояли завод, бараки и частные дома. Раздался оглушительный взрыв где-то совсем рядом с территорией завода. Земля под ногами качнулась, Анну швырнуло на груду кирпичей. Над сушильными сараями взметнулось черно-багровое пламя, посыпались искры. Поднялся крик, визг, заводской гудок завыл непрерывно, призывая в укрытие.

Анна, оглушенная, поднялась. И первая мысль, пронзившая панику, была: «Вера! Марфин дом рядом!»

Не думая, не оглядываясь на начавшуюся суматоху, она рванула с территории завода, обгоняя бегущих в противоположную сторону, в бомбоубежище. Она бежала по дороге, над которой уже кружил черный дым, падали хлопья сажи. Где-то рвались новые бомбы, но уже дальше. Сердце колотилось, выпрыгивая из груди. Она свернула на знакомую улицу.

Дом Марфы стоял. Целый. Но в двух дворах дальше бушевал пожар — загорелась баня и сарай. Люди бегали с ведрами, образовывая цепь к колодцу. И в этой суматохе Анна увидела ее. Марфу. Она стояла не у колодца, а на крыльце своего дома, крепко прижимая к себе завернутую в одеяло Веру. Но лицо ее было обращено не к горящему двору соседей, а в другую сторону, к выходу с улицы. Она высматривала кого-то. И в ее позе читалась не материнская забота, а нетерпение и страх упустить что-то важное.

И тут Анна поняла. Марфа ждала своего снабженца. В такой момент, когда кругом пожар и паника, она ждала не помощи, а своего покровителя, который, наверняка, мог раздобыть подводу или машину, чтобы вывезти ее и «ее» ребенка в безопасное место. Она готова была бросить все имущество, лишь бы спасти свою шкуру и свой живой «капитал» — Веру, за которую продолжал идти паек.

Это было омерзительно. Но это был шанс. Если этот мужчина приедет, Марфа уедет с ним. На время. Дом опустеет. Ключ, наверняка, у нее. Но окно… Окно с сеткой. Если бы можно было его открыть изнутри…

Анна, прижавшись к стволу старой липы, наблюдала, как пожар постепенно берут под контроль. Снабженец так и не появился. Видимо, был занят более важными делами. Марфа, вконец раздраженная и испуганная, наконец унесла Веру в дом и захлопнула дверь. Окно было закрыто наглухо.

Шанс упущен. Но в голове у Анны, отливающей теперь от адреналина и слабости, родилась новая, отчаянная идея. Если нельзя вытащить ребенка через окно, может, можно попасть в дом другим путем? Через ту самую собаку, Грома. Злая она была только на чужих. На хозяйку, наверняка, была послушна. А если хозяйки не станет? Надолго. Не на час, а навсегда.

Мысль была чудовищной. Анна отогнала ее, как наваждение. Она не была убийцей. Но зерно сомнения было посеяно. Война стирала границы. И чтобы спасти своего ребенка, какие границы она была готова переступить? Пока она не знала ответа. Она лишь знала, что должна быть готова ко всему. И что следующий шанс может быть последним.

Она медленно побрела обратно к заводу, к своей землянке, к жизни, которая все больше напоминала жизнь тени, призрака, живущего одной-единственной, всепоглощающей целью. И эта цель сияла в темноте ее сознания, как единственная путеводная звезда в черном, бомбовом небе — лицо дочери, которую она должна вернуть. Ценой чего угодно.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: