Привет. Меня зовут Алексей. Я фельдшер. Десять лет моя жизнь — это гудок в три ночи, адреса, которые ничего не говорят, пока не приедешь, и запах. Смесь хлорки, железа и страха. Он въедается в кожу.
Сегодня расскажу историю, после которой я перестал верить в кризисы. Потому что кризис — это когда ругаешься из-за немытой посуды. А бывает такое, что просто констатируешь факт. Без эмоций. Как в протоколе. Типа: «На месте обнаружен труп отношений. Признаки жизни отсутствуют. Реанимация нецелесообразна».
Начну не с начала. С того, что Петрович, мой напарник, ткнул меня локтем в бок и прохрипел: «Алёш, да ты глянь. Шикарная хата. И «дамочка» что надо».
Мы стояли в дверях. Ночной вызов, частный сектор, «мужчине плохо». Дверь открыла заплаканная девчонка, лет двадцати. За её спиной — дорогой ремонт, дурацкая хрустальная люстра и ковёр. И на этом ковре лежал он. Мужчина. Лицо цвета мокрого асфальта, рот ловит воздух, звук — будто через воду.
А рядом, на коленях, была женщина в золотом халате. Коротком. Он переливался при свете той самой люстры. Она гладила его руку, и её волосы падали ему на грудь.
— Дыши, милый, дыши, — шептала она, и голос срывался. — Я тут. Скорая уже здесь. Сейчас всё будет.
Это была Света. Моя жена.
——
Я не всегда был «скорарем». После армии, где был санитаром, нужно было как-то жить. Пошёл учиться. Сначала было так плохо, что думал — не выдержу. Не кровь страшна. Страшно человеческое бессилие, которое видишь каждый день. А потом… Потом поймал свой кайф. Это не про героизм. Это про власть. Власть над той тонкой гранью между «ещё» и «уже нет». Когда твои прямые, не дрогнувшие вовремя пальцы решают всё. Адреналин — наркотик почище любого другого. От него не лечатся.
Света работала в приёмном покое. Я впервые увидел её, когда привёз с инфарктом деда. Она вышла встречать, усталая, в помятом халате.
— О, новых клиентов везешь? — сказала она, и улыбнулась. Не дежурной улыбкой медсестры, а какой-то настоящей, будто мы с ней в одной тайне.
Я, обычно бойкий на языке, что-то промычал. И забыть не мог. Стал задерживаться, чтобы лишний раз завезти пациента именно в её смену.
Как я ухаживал? Смешно. Таскал булочки из столовой, которые к концу смены были уже твёрдыми. Дежурил у выхода, хотя после суток ноги не держали. Однажды, пьяный от усталости, ляпнул:
— Свет, а давай поженимся?
Она рассмеялась.
— Ты в себе, фельдшер? Сначала на одно свидание сходим, как люди.
Мы поженились через полгода. Казалось, наш союз прочнее всего. Мы же из одного теста. Видели одно и то же. Понимали друг друга без слов.
——
Выгорание — штука коварная. Оно не приходит с криком. Оно подкрадывается, как тихий вор. Ты начинаешь злиться на всех. На пациентов, которые «зовут по ерунде». На родных, которые «не понимают». На себя.
— Ты стал другим, — сказала как-то Света за ужином. Не с упрёком, а с усталостью.
— Я просто устаю, — буркнул я, ковыряя вилкой макароны.
— Все устают. Но ты будто там, внутри, выключаешься. Совсем.
Она была права. Я выключался. Дом стал не крепостью, а продолжением работы. Тихим постом, где нужно было отдавать остатки сил, которых уже не было.
А потом появились «симптомы». Как в болезни. Сначала — новые духи. Резкие, дорогие.
— Откуда? — спросил я.
— С премией купила. Ну что, нельзя себе порадовать? — взгляд ушёл в окно.
Потом — сумочка. Потом — она стала пропадать в телефоне. И резко бросать его на стол, когда я входил в комнату.
Однажды я попытался поговорить.
— Свет, что происходит? Мы же как корабли в тумане друг для друга стали.
Она нервно засмеялась.
— Не драматизируй. Устала я просто. И ты устал. Всё нормально.
Но в глазах было «ненормально». Там была стена. Я эту стену видел у пациентов, которые не хотят говорить правду о боли. Но распознать её в глазах жены… Не смог. Или не захотел.
Я с головой ушёл в работу. Больше смен, больше вызовов. Чужие проблемы оказались проще своих.
——
Вернёмся в ту самую дверь. Где я застыл.
Петрович толкнул меня снова.
— Давай, шевелись! Клиент-то синеет!
Мои ноги понесли меня вперёд сами. Включился автомат. Тот самый, профессиональный. Голос стал ровным, металлическим.
— Давление?
— Двести на сто сорок, — отозвался Петрович.
— Адреналин, один миллиграмм. Готовь кислород.
Я накладывал манжету, искал вену, а сам смотрел на неё. Она подняла голову. Наши глаза встретились. В её взгляде — паника, слёзы, ужас. И вдруг, поверх всего — дикий, животный испуг. Не за него. За себя. Её тайна раскрылась. Грязно, вонюче, при свидетелях.
Она что-то прошептала. Губы дрожали.
— Лёша… я…
Я перебил её, обращаясь к Петровичу, громко, чётко:
— Вена плохая. Идиосинкразия. Ищем другую.
Я сделал вид, что не слышу её. Не вижу. Я был фельдшером. Передо мной был пациент. Только пациент. Её золотой халат мелькал на краю зрения, как галлюцинация.
Мы перекладывали мужчину на носилки. Она металась рядом, пыталась помочь.
— Осторожно, пожалуйста! — её голос был визгливым, чужим.
Я молчал. Петрович буркнул:
— Не мешайте, гражданка, отойдите.
В машине, когда сирена уже выла, Петрович, закуривая у открытого окна, спросил:
— Алёш, а это ж твоя, вроде? С приёмного покоя? Света?
Я смотрел на убегающие в темноте фонари.
— Нет, — сказал я. — Не моя. Ошибся. Похожая.
Он фыркнул.
— Ну похожая, блин… Она на тебя смотрела, как на привидение.
Я не ответил. В голове крутилась одна мысль, точная и холодная, как кончик иглы: «Света Иванова. Жена. Измена. Факт установлен. Точка».
——
Дальше была больница. Сдача пациента. Сухие фразы дежурному врачу: «Предполагаемый ОКС, ввели адреналин, давление стабилизировалось». Я расписывался в журнале, и рука не дрогнула.
Мы вышли на улицу. Рассветало. Петрович вздохнул:
— Ну что, поехали на базу, протоколы писать?
— Поехали, — сказал я.
Дома она ждала. Сидела на кухне, в своём старом, потрёпанном халате. Том самом, в котором варила мне кофе по утрам. Лицо было опухшим от слёз.
Я прошёл мимо, скинул куртку.
— Лёша, давай поговорим, — её голос был хриплым.
— О чём? — я открыл холодильник, достал воду. Руки не дрожали.
— Ты же всё понял… Я не хотела, чтоб ты узнал так… Это просто случилось…
— С кем? — я отхлебнул воды. Вода была ледяной.
— С ним… С Николаем. Он… он не такой. Он слушает меня, он…
— У него хрустальная люстра и ковёр, — закончил я фразу за нее. — И золотой халат для гостей.
Она заплакала.
— Ты вечно на работе! Ты меня не видишь! Я тут одна! А он… он увидел.
Я поставил бутылку на стол. Тихо. Очень тихо.
— Видишь, Свет, какая разница. Я — фельдшер. Я приехал на вызов. Увидел пациента и женщину в состоянии аффекта рядом. Оказал помощь. Сделал всё по протоколу. Всё.
— Что ты говоришь? — она смотрела на меня, не понимая.
— Говорю, что наш брак — это тело, в котором я только что констатировал смерть. Признаки жизни отсутствуют. Реанимация нецелесообразна. Протокол подписан.
Я повернулся и ушёл в комнату. Дверь не захлопнул. Просто закрыл.
Эпилога не будет. Потому что его нет. Есть факты. Развод. Разъезд. Я всё так же выезжаю на вызовы. Мои руки всё так же не дрожат. Иногда ловлю в машине запах дорогих духов и на секунду меня передёргивает. Потом проходит.
Вот и вся история. Без морали. Без выводов. Просто констатация.
А у вас был в жизни момент, который разделил всё на «до» и «после»? Не глобальный, а какой-то тихий, домашний, после которого ты понимаешь — ну всё, точка, игра окончена. Как вы это пережили? Просто молча, как герой? Или иначе? Напишите, если не трудно. Ваши истории — это тоже своего рода протоколы. Интересно почитать.
И да. Если такие невесёлые, но честные истории имеют право на жизнь здесь, в Дзене — дайте знать. Ваша подписка и комментарий для меня как отметка в журнале: «Работа проделана. Кто-то это прочёл». Спасибо.