«Меня от тебя тошнит».
Эти слова Людмила слышала уже четвёртый месяц. Каждое утро, едва открывала глаза. Каждый вечер, когда ложилась в холодную постель. Муж произнёс их один раз — в феврале, застёгивая чемодан. А она с тех пор не могла перестать их слышать.
Телефон лежал на кухонном столе экраном вниз. Людмила уже трижды брала его в руки и трижды клала обратно. Набрать номер — дело секундное. А вот что сказать человеку, который тридцать два года засыпал рядом, а потом признался, что ненавидел каждый из этих дней?
Пятьдесят семь лет. Двухкомнатная квартира сорок три метра. Пенсия через два года. И пустота внутри такая, что хоть кричи — только кричать некому.
Виктор ушёл в феврале. Просто собрал чемодан, аккуратно сложил рубашки, бритву, документы и сказал:
— Я больше не могу. Тридцать два года терпел — хватит.
— Терпел? — Людмила тогда даже не сразу поняла. — Что терпел?
— Тебя. Твою бесконечную заботу, твои котлеты, твоё «Витенька, тебе чаю?». Меня от этого уже тошнит.
Она стояла посреди комнаты в халате — том самом, что купила на распродаже три года назад. Себе — всегда на распродажах. Ему — хорошее, качественное, чтобы не стыдно было на работе. Смотрела, как муж застёгивает чемодан, будто последние три десятилетия были недоразумением, которое он наконец исправляет.
— У тебя кто-то есть?
— Есть. И всегда была. Только я, дурак, тогда на тебе женился.
Людмила хотела спросить — почему? Зачем было жениться, если любил другую? Зачем детей рожать, зачем тридцать два года притворяться? Но Виктор уже тащил чемодан к двери, и она поняла: ему всё равно. Он отвечал не ей — он объяснялся сам с собой, ставил точку в истории, которую давно хотел закончить.
Тогда — это тридцать два года назад. Людмиле было двадцать пять, работала в проектном институте чертёжницей, жила с мамой в маленькой квартире на Сортировке. Подруги выскакивали замуж одна за другой, хвастались кольцами, животами, первыми шагами детей. А она всё чертила свои схемы и возвращалась домой к маминым вздохам.
Виктор появился неожиданно. Пришёл в отдел по какому-то рабочему вопросу, увидел её, пригласил в кино. Красивый, высокий, инженер с перспективами.
— Людочка, это же золотой мужик, — твердила мама, когда Людмила рассказала о нём. — Хватай, пока не увели. В твоём возрасте уже не перебирают.
Людмила и схватила. Не влюбилась — скорее решила, что пора. Что так положено. Что все замужем, а она одна, и это неправильно, стыдно даже.
Свадьбу сыграли через три месяца. Людмила сама сшила платье по выкройке из журнала «Работница», сидела ночами, отпарывала и перешивала, пока не получилось красиво. Виктор весь день был какой-то отстранённый — улыбался, принимал поздравления, но смотрел мимо неё, будто искал кого-то в толпе гостей. Она списала на волнение. Мужчины, говорила мама, все такие — не умеют показывать чувства.
Через месяц после свадьбы она нашла в кармане его пиджака письмо.
Розовая бумага, женский почерк с завитушками, запах сладких духов — таких Людмила никогда не носила.
«Витя, зачем ты это сделал? Мы же договаривались. Ты обещал разобраться с ней и вернуться ко мне. А потом я узнаю про свадьбу — от чужих людей! Но я всё равно люблю тебя и буду ждать. Твоя Н.»
Людмила перечитала трижды. Потом аккуратно сложила письмо по тем же сгибам и положила обратно в карман. Виктор никогда не узнал, что она видела.
Что она должна была сделать? Устроить скандал через месяц после свадьбы? Мама уже хвасталась соседкам удачным замужеством дочери, показывала фотографии со свадьбы. И потом — Людмила подозревала, что беременна. Тошнило по утрам, кружилась голова.
Анализы подтвердили — семь недель.
— Ребёнок, — сказала она вечером, когда Виктор вернулся с работы.
Он кивнул, не отрываясь от газеты:
— Значит, будем растить.
Не обрадовался. Не расстроился. Не обнял, не поцеловал. Принял как данность — ещё одну строчку в списке обязательств.
Сын Андрей родился в ноябре — крупный, горластый, с Витиными серыми глазами. Людмила уволилась — сидеть с малышом некому, мама болела всё чаще. Виктор приходил поздно, иногда не приходил вообще, ссылаясь на командировки. Людмила укачивала сына, грела сцеженное молоко, стирала пелёнки руками — машинки-автомата тогда не было. Виктор спал в другой комнате, чтобы ребёнок не мешал.
Когда Андрею исполнилось три, родилась Катя. Людмила вышла на полставки в другой институт — деньги были нужны. Виктор нехотя согласился отвозить дочь в ясли по утрам, но каждый раз кривился:
— Ты могла бы сама. Всё на меня вешаешь.
— Мне на двух автобусах через весь город. Тебе на машине — пять минут крюк.
— Вечно находишь отговорки.
Она перестала находить отговорки. Вставала в шесть, собирала детей, тащила дочь на автобусе через зимнюю темень, неслась на работу, вечером забирала обоих из сада и школы, готовила, проверяла уроки, стирала, гладила. Виктор приходил, молча ел и ложился на диван с газетой.
— Совсем себя запустила, — говорил он иногда, оглядывая её. — Раньше хоть как-то следила за собой.
— Я целый день на ногах. Не успеваю.
— Все женщины на ногах. Но нормальные успевают и хозяйство вести, и выглядеть прилично.
Людмила смотрела на своё отражение в зеркале — уставшее лицо, ранняя седина, руки в трещинах от воды и порошка — и думала: он прав. Надо больше стараться. Тогда он полюбит.
Телефон мигнул — сообщение от Кати.
«Мам, ты как? Позвони, если что».
Если что. Два слова вместо звонка. Катя писала раз в неделю, иногда раз в две, говорила вежливые слова, но не приезжала. Своя семья, двое маленьких детей, работа. Людмила понимала — и всё равно было больно.
Андрей не писал вообще. После того разговора в марте, когда Людмила рассказала про отца, сын ответил коротко, сухо:
— Мам, вы взрослые люди. Разбирайтесь сами. Мне в ваши отношения лезть незачем.
— Но он ушёл к другой. После тридцати двух лет.
— И что? Бывает.
— Мы всю жизнь вместе прожили...
— Значит, зря прожили. Я не понимаю, чего ты от меня хочешь. Чтобы я его осудил? Уговорил вернуться?
Людмила хотела, чтобы сын сказал: мама, ты ни в чём не виновата. Мама, он поступил подло. Мама, я на твоей стороне. Но Андрей этого не сказал. Весь пошёл в отца — такой же отстранённый, рациональный, будто чувства — это что-то неприличное, чего надо стесняться.
Людмила набрала номер Виктора. Сама не знала зачем — может, хотела услышать, что он передумал. Что понял. Что скучает.
Гудки, гудки. На пятый раз он ответил.
— Чего тебе?
— Нам надо поговорить.
— О чём? Квартира — тебе, машина — мне. Всё обсудили. Что ещё?
— Хотела узнать, как ты.
Он засмеялся — коротко, зло.
— Как я? Прекрасно. Впервые за тридцать лет. Знаешь, какое это счастье — просыпаться и не видеть твоё лицо? Не слышать твоё «Витенька, завтрак готов»?
— Витя, что я сделала не так?
— В том и дело — ничего. Идеальная жена. Идеальная хозяйка. Только я тебя никогда не любил. Ни одного дня за все тридцать два года. Женился, потому что надо было — родители давили, возраст, всё такое. Жил, потому что дети. Теперь они выросли, и мне больше не надо притворяться.
— Надежда Семёновна? — спросила Людмила, хотя уже знала ответ.
— Да. Моя женщина. Настоящая. Она ждала меня все эти годы. Тридцать два года ждала, представляешь? Вот это любовь. Не твои котлеты и не твоё вечное «Витенька».
— Я тоже любила тебя.
— Да кому нужна твоя любовь, — бросил он и повесил трубку.
Надежда Семёновна. Людмила вспомнила: работала бухгалтером в том же институте, куда Людмила устроилась после декрета. Невысокая, полная, с рыжими крашеными волосами и яркой помадой. Они пересекались в коридорах, здоровались. Надежда всегда смотрела на неё как-то особенно — долго, изучающе, будто знала что-то, чего не знала Людмила. Теперь понятно — что.
Тридцать два года. Надежда ждала. А Людмила тридцать два года готовила, стирала, гладила, воспитывала детей, записывала мужа к врачам, покупала ему витамины и носки, выбирала подарки его родителям. Была женой человека, который каждый вечер, засыпая рядом с ней, думал о другой.
И ведь были знаки. Много знаков. Она просто не хотела их видеть.
Были ночи, когда он отворачивался к стене — молча, без объяснений.
Были его «командировки», с которых он возвращался отдохнувшим и чужим.
Были фотографии в его телефоне — Людмила случайно увидела лет десять назад, когда искала номер врача. Надежда на корпоративе, Надежда на море в купальнике, Надежда смеётся в камеру.
— Это рабочее, — сказал тогда Виктор, вырывая телефон. — Не лезь.
Она и не лезла. Уговаривала себя: показалось. У всех есть знакомые женщины. Это ничего не значит.
Подруга Тамара приходила каждую субботу. Приносила булочки из любимой пекарни, заваривала крепкий чай, усаживалась на кухне и говорила, говорила, не давая Людмиле провалиться в молчание.
— Люда, ты должна взять себя в руки.
— Не могу. Не понимаю, как жить дальше.
— Как все. Встаёшь утром, делаешь дела. Постепенно привыкаешь.
— К чему? К тому, что тридцать два года были ложью? Что я прожила жизнь с человеком, который меня ненавидел?
— Какая ложь. Дети у тебя есть? Есть. Квартира есть? Есть. Здоровье — тьфу-тьфу — есть. Подумаешь, муж ушёл. У меня вон три раза уходили — и ничего, жива.
Тамара была замужем четыре раза, из них дважды — за одним и тем же человеком. Жизнь потрепала её, но не сломала.
— Ты не понимаешь. Я ему всю жизнь отдала. Всю себя. Мне предлагали должность начальника отдела — я отказалась, потому что Виктор сказал: «Кому нужна жена, которая пропадает на работе до ночи?»
— Ну и напрасно отказалась.
— Может, и напрасно. Только я тогда думала, что семья важнее. Что это и есть женское счастье — дом, муж, дети.
Тамара вздохнула, отломила кусок булочки.
— Слушай. Ты его любила? По-настоящему, вот честно?
Людмила задумалась. Тридцать два года прожила с человеком — конечно, любила. Заботилась, переживала, ждала с работы, радовалась, когда он улыбался...
— Любила.
— А он тебя — нет. И ты это знала с самого начала. То письмо, про которое рассказывала, ты нашла в первый месяц после свадьбы. Месяц, Люда. И что сделала?
— У меня был ребёнок...
— Его ещё не было. Ты была беременна. Могла уйти. Могла потребовать объяснений. Могла поставить условия. Но ты промолчала. И молчала тридцать два года.
Людмила не спала третью ночь подряд.
Тамара была права. Как ни больно это признавать — права.
Она всегда знала, что Виктор женился не по любви. Видела, как он смотрит сквозь неё, будто она — предмет мебели. Чувствовала, как отстраняется ночью, когда она хотела прижаться. Слышала его раздражённые вздохи, когда она пыталась поговорить о чём-то важном.
Но убеждала себя, что это нормально. Что любовь — не бабочки в животе, а привычка и терпение. Что надо быть хорошей женой — и муж оценит. Когда-нибудь. Обязательно.
Она готовила его любимые блюда — борщ с чесноком, пельмени по пятницам, блины с мясом. Гладила рубашки до хруста, без единой складки. Выучила все его привычки — знала, что он не ест рыбу по понедельникам, что любит чай с лимоном, но без сахара, что раздражается от громких звуков по утрам. Знала о нём всё.
А он о ней — ничего. За тридцать два года ни разу не спросил, о чём она мечтает. Чего хочет. Что любит.
Однажды, лет пятнадцать назад, она сильно заболела. Грипп, температура под сорок, голова раскалывалась так, что больно было открыть глаза. Виктор пришёл с работы вечером:
— А ужин?
— Не смогла, — прохрипела она с кровати. — Мне плохо. Очень.
— Замечательно. И что мне теперь делать?
Он нашёл в холодильнике консервы, поел и ушёл спать на диван — «чтобы не заразиться». Не принёс чая, не спросил, нужны ли лекарства. На следующий день Людмила встала и сварила суп. С температурой тридцать восемь, держась за стену. Потому что иначе — кто же его накормит?
Катя приехала в мае — впервые за три месяца. Посмотрела на мать, на пустую квартиру, на немытые чашки в раковине и поджала губы.
— Мам, ты слишком много себя накручиваешь. Папа, конечно, поступил некрасиво. Но ты тоже хороша.
— Я?
— Ты его задушила своей заботой. Он мне говорил: мать не даёт вздохнуть. Чай подаёт каждые пять минут, тапки несёт, салфетку подкладывает. Это уже не забота — это контроль.
Людмила смотрела на дочь и не узнавала. Катенька, которую она ночами укачивала от колик, которой расплетала косички перед сном, которую учила читать по букварю — эта Катенька стояла посреди кухни и объясняла матери, что та сама виновата.
— Ты его сторону принимаешь?
— Я ничью сторону не принимаю. Просто стараюсь смотреть объективно.
— Объективно — это когда муж тридцать два года живёт с женой, терпит её, любит другую и врёт каждый день?
— Мам, ну что ты как маленькая. Да, папа поступил нехорошо. Но жизнь — она такая. Сложная.
Людмила подумала, что дочь стала ей чужой. Где-то по дороге — между школой и институтом, между первой работой и замужеством — Катя перестала быть её Катенькой. Превратилась в рациональную, правильную женщину, которая говорит «объективно» и «такова жизнь».
Или это она сама вырастила такую дочь? Своим молчанием, своим терпением, своим вечным «папа устал, не мешай»?
Через два месяца после ухода Виктора пришли документы на развод. Всё чисто, без споров: квартира ей, машина ему, имущество поделено. Тридцать два года совместной жизни уместились в три листа бумаги.
Людмила подписала и отправила обратно.
Потом села на кухне и позвонила Виктору. Зачем — сама не знала. Может, хотела услышать хоть что-то человеческое. Хоть слово сожаления.
— Опять ты. Чего надо?
— Документы подписала. Отправила.
— Знаю. Адвокат сообщил.
— Витя... я скучаю. Привыкла, что ты рядом. Тридцать два года — это целая жизнь.
— А я эти тридцать два года мечтал проснуться и понять, что ты мне приснилась. Привычка — это худшее, что со мной случилось. Надя говорит: ты потерял со мной лучшие годы. И она права.
— Надя, — повторила Людмила.
— Моя женщина. Знаешь, что она сказала, когда я наконец переехал к ней? «Витя, я ждала тебя всю жизнь. И дождалась». Вот это любовь. Настоящая. Не твои котлеты и не твои тапочки.
Он бросил трубку.
Людмила сидела на кухне, смотрела на свои руки — эти руки, которые тысячи раз готовили, стирали, гладили, баюкали, перевязывали, обнимали — и впервые за всё это время заплакала по-настоящему. Не тихо, как раньше, в подушку. А в голос, некрасиво, задыхаясь, захлёбываясь. Потому что наконец поняла: тридцать два года она была не женой, а обслугой. И даже не подозревала об этом.
Тамара теперь приходила почти каждый день. Приносила контейнеры с едой — Людмила почти перестала готовить, не видела смысла стараться для себя одной.
— Так, это мы прекращаем, — сказала Тамара однажды, увидев подругу третий день подряд в одном халате. — Вставай, одевайся. Идём на улицу.
— Не хочу. Зачем?
— Затем. Вставай.
Она буквально вытащила Людмилу из квартиры и повела в парк. Людмила шла как на автопилоте, не замечая ни деревьев, ни людей. Думала о том, как Виктор сейчас просыпается рядом с Надей, пьёт утренний кофе, смотрит на неё влюблёнными глазами — теми самыми, которых Людмила никогда не видела.
— Знаешь, о чём я думаю? — сказала Тамара, усаживая её на скамейку. — Ты всю жизнь прожила для него. Не для себя — для него. Что он любит, что он хочет, чему он обрадуется. А теперь его нет, и ты не знаешь, что с собой делать. Потому что себя потеряла по дороге.
— Как это — потеряла?
— А вот так. Скажи мне — что тебе нравится? Какие у тебя увлечения? Чем ты любишь заниматься, когда никто не видит?
Людмила задумалась.
Любила готовить? Да, но для семьи — чтобы все были сыты и довольны. Вязать? Носки мужу, свитера детям, шарфики внукам — всегда для кого-то. Читать? Раньше читала запоем, но последние годы забросила — некогда было, и Виктор ворчал, что она тратит время на ерунду.
— Не знаю, — призналась она наконец.
— Вот видишь. Тридцать два года ты была приложением к чужой жизни. А своей — не жила.
В сентябре Людмила впервые за несколько месяцев вышла из дома сама. Не потому что надо — потому что захотела. Дошла до новой пекарни, о которой рассказывала Тамара, и купила круассан с шоколадом. Села на лавочку и съела его там же, медленно, удивляясь забытому вкусу.
Виктор терпеть не мог выпечку с шоколадом. «Слишком сладко, — говорил он. — И вообще, следи за фигурой». Людмила и следила. Забыла, что сама любила шоколад — в детстве, до замужества, когда ещё была собой.
В октябре записалась в районную библиотеку. Взяла детектив — про пожилую англичанку, которая расследует преступления в своей деревне. Прочитала за два вечера, жадно, как в юности. Потом взяла ещё один. И ещё.
Виктор считал детективы пустой тратой времени. «Читай классику, если уж хочется, — говорил. — А это бульварное чтиво». Людмила послушно читала классику и скучала. А теперь — не слушала никого.
В ноябре, разбирая антресоли, нашла старую коробку. Открыла — а там краски. Акварель, гуашь, засохшие кисточки. Когда-то, до замужества, она любила рисовать. Мечтала даже поступать в художественное училище, но мама сказала: несерьёзно, нужна нормальная профессия. А потом Виктор: глупое занятие, только пачкаешь всё вокруг.
Людмила достала краски, нашла в кладовке старый холст и попробовала. Сначала получались просто пятна — неуклюжие, бесформенные. Синее, жёлтое, белое. Но постепенно пятна начали складываться во что-то. Не шедевр. Не картина для выставки. Но это было её — только её.
— Мам, ты рисуешь? — удивилась Катя, приехав в декабре с внуками.
— Да. Учусь заново.
— В твоём возрасте?
— А что, уже нельзя? Есть какой-то закон?
Катя смотрела на неё с недоумением — но и с чем-то ещё. С интересом, может быть. Или с уважением?
— Ты... странная стала. Другая.
— Может быть. Или наконец стала нормальной. Наконец стала собой.
Людмила помешивала чай и думала о том, что впервые за несколько месяцев не набирала номер Виктора. Не потому что запретила себе — просто не хотела. Вспоминала его брезгливое «меня от тебя тошнит», его презрительное «кому нужна твоя любовь» — и чувствовала уже не боль, а недоумение. Как она могла тридцать два года жить с человеком, который её ненавидел? Как принимала это за нормальную жизнь? Как убеждала себя, что это и есть любовь?
Тамара пришла в гости и впервые за полгода улыбнулась по-настоящему.
— Ну вот. Другое дело. Смотри-ка, даже румянец появился.
Людмила налила чай — с бергамотом. Раньше покупала его, потому что Виктор любил этот запах. Теперь — потому что сама любила. Оказывается, их вкусы в чём-то совпадали. Только она никогда об этом не думала.
— Знаешь, — сказала она, ставя чашку на стол, — я вчера ночью кое-что поняла. Важное.
— Что?
— Я его не любила. Все эти годы. Я любила не его — живого человека со своими желаниями и недостатками. Я любила идею. Идею семьи, идею мужа, идею нормальной женской жизни. Держалась за эту идею так крепко, что не замечала реального человека рядом. И себя не замечала тоже.
— И как тебе с этим?
— Странно. Грустно — столько лет потеряно, столько сил потрачено впустую. Но знаешь что? Мне пятьдесят семь. Моя бабушка дожила до восьмидесяти четырёх. Если я в неё пошла — а я в неё пошла, все говорят — у меня ещё лет двадцать впереди. Может, двадцать пять.
— И что будешь с ними делать?
— Пока не знаю. Но точно не буду жить ради кого-то другого. Хватит с меня. Теперь — моя очередь.
Тамара подняла чашку:
— За твою очередь.
— За мою.
Чашки звякнули фарфором.
Виктор позвонил сам — через полгода после развода. Голос тусклый, жалобный, не такой самоуверенный, как раньше.
— Люда... У нас с Надей проблемы. Может, поговорим? Как взрослые люди?
— О чём?
— Ну... о нас. Я тут думал, вспоминал. Твои котлеты вспоминал, борщ. Надя, понимаешь, не умеет готовить. Совсем. Магазинные пельмени — и те варить не может.
Людмила ждала привычной боли — той, что сжимала сердце каждый раз, когда она слышала его голос. Но боли не было. Только удивление — лёгкое, почти весёлое. Она прожила всю жизнь с этим человеком? С этим капризным, незрелым мужчиной, который через полгода свободы звонит бывшей жене пожаловаться, что новая женщина не варит ему суп?
— Витя, — сказала она спокойно, — я занята. У меня краски сохнут на палитре, хочу дописать пейзаж до вечера. Свет уходит.
— Какой пейзаж? — опешил он. — Ты что, рисуешь?
— Да. Рисую. И мне очень нравится. Пока, Витя.
Она повесила трубку и вернулась к мольберту. Холст стоял у окна, ловил последний зимний свет. Синий мазок, ещё один — глубже, темнее. За неровной линией горизонта угадывался рассвет. Картина была неумелая, любительская — но она была настоящей. Была её. Только её.
Телефон зазвонил снова. На экране высветилось: «Виктор».
Людмила посмотрела на экран, потом на холст. Нажала «отбой» и выключила звук.
За окном темнело. Краски ждали. Впереди был целый вечер — и, может быть, целая жизнь.
Её собственная.