Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

«Я больше не могу молчать»: исповедь врача перед лицом страшной беды

«Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 2 Ночь позади. Пациент спасен, но для врача Романа кошмар только начинается. Его терзают страх перед судом и тяжелые мысли об отце. А тем временем над селом сгущаются тучи: дети один за другим заболевают странной хворью, и шепот о проклятии Змеиного ручья становится все громче. (Если пропустили начало — [начните чтение с первой главы] «Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 2 Роман устало потер переносицу. Голова гудела от бабьего гвалта, от их цветистых речей, где страх, суеверия и житейская смекалка сплелись в такой тугой, неразрешимый клубок, что, казалось, и сам черт ногу сломит. Однако сквозь весь этот туман догадок и причитаний для него, как врача, все яснее проступал один неоспоримый, леденящий душу факт: все заболевшие так или иначе контактировали с водой из Змеиного ручья. Медлить дальше было нельзя, это он понимал со всей отчетливостью человека, на чьи плечи легла ответственность за здоровье, а может, и за жизни этих

«Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 2

Ночь позади. Пациент спасен, но для врача Романа кошмар только начинается. Его терзают страх перед судом и тяжелые мысли об отце. А тем временем над селом сгущаются тучи: дети один за другим заболевают странной хворью, и шепот о проклятии Змеиного ручья становится все громче.

(Если пропустили начало — [начните чтение с первой главы]

«Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 2
«Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 2

Роман устало потер переносицу. Голова гудела от бабьего гвалта, от их цветистых речей, где страх, суеверия и житейская смекалка сплелись в такой тугой, неразрешимый клубок, что, казалось, и сам черт ногу сломит. Однако сквозь весь этот туман догадок и причитаний для него, как врача, все яснее проступал один неоспоримый, леденящий душу факт: все заболевшие так или иначе контактировали с водой из Змеиного ручья. Медлить дальше было нельзя, это он понимал со всей отчетливостью человека, на чьи плечи легла ответственность за здоровье, а может, и за жизни этих людей.

Он резко поднял руку, властным жестом призывая женщин к тишине. Их возбужденный гомон, полный взаимных обвинений в адрес то мельника, то Марьи, то обидчивой Водяницы, нехотя стих. Все взгляды — испуганные, вопрошающие, недоверчивые — устремились на него.

— Тетя Груша! — Роман повернулся к своей молчаливой помощнице, которая с тревогой и сочувствием наблюдала за этой бурной сценой из угла приемной. Голос его прозвучал на удивление твердо и настойчиво, не оставляя места для возражений или сомнений. — Вы сейчас же, немедля, бегите к старосте, к Петру Сергеичу. Скажите ему, что это мой приказ как врача, и он не обсуждается, пока я не выясню причину этой хвори. Пусть немедленно обойдет все дворы или соберет людей на сход, как уж он там сочтет нужным, но чтобы каждый в Тихоречье, от мала до велика, знал: до моего особого распоряжения воду из Змеиного ручья брать категорически запрещено! Ни для питья, ни для готовки еды, ни скотину поить, ни даже белье в нем полоскать — ничего! Всю воду для любых нужд — только из центрального колодца, и каждую каплю перед использованием обязательно кипятить, да подольше, чтоб всякая нечисть, если она там есть, сварилась! Передайте старосте, что это вопрос здоровья всего села, особенно детей. Пусть отнесутся к моим словам со всей серьезностью, тут шутки плохи.

Тетя Груша, всегда такая невозмутимая, сейчас смотрела на Романа с новым, почти испуганным уважением. Она быстро, без лишних слов, кивнула, ее лицо выражало полную готовность выполнить поручение.

— Поняла, Роман Алексеевич, как не понять, — решительно сказала она. — Сейчас же сбегаю, все передам Петру Сергеичу слово в слово. Не дай Бог, еще кто из наших нахлебается этой отравы…

Она торопливо накинула на плечи старенький платок и, не мешкая, выскользнула из фельдшерского пункта, оставив Романа с разгоряченными, но теперь несколько притихшими и озадаченными женщинами. Он на мгновение прикрыл глаза, собираясь с силами для следующего, не менее трудного шага: осмотра уже заболевших и похода к этому проклятому Змеиному ручью, который, казалось, начинал обретать в его сознании все более зловещие черты.

Первым делом Роман отправился с Феклой Коноплянкиной к ее внуку Егорке. Изба Феклы, старенькая, вросшая в землю, с маленькими окошками, встретила его полумраком и тяжелым, спёртым духом. Пахло кислым тестом, сушеными травами, развешанными пучками по стенам, и еще чем-то неуловимо-больничным: не лекарствами, а самим застарелым недугом. В единственной горнице, за цветастой ситцевой занавеской, на старенькой железной кровати с прогнувшейся сеткой, укрытый старым тулупом, лежал Егорка. Мальчик лет семи, обычно, по словам Феклы, «шустрый, как вьюн, и голосистый, как петух на рассвете», сейчас был пугающе тих и бледен. Его лицо горело нездоровым румянцем, а на лбу выступила испарина.

— Вот он, соколик мой ясный, — Фекла всхлипнула, прижимая руки к груди. — Уж и не знаю, чего думать, дохтур. Может, и впрямь мельник тот окаянный на него свою злобу выместил? Егорка-то у нас самый голосистый был, смеялся звонко, а нечисть, она ж смеха боится, вот и прицепилась к нему, иродова душа…

Роман, стараясь не обращать внимания на причитания Феклы, склонился над мальчиком. Жар был сильный, кожа сухая, горячая. На руках и груди действительно проступала мелкая, ярко-красная сыпь. Живот при пальпации был вздут и болезнен. Мальчик тихо стонал, не открывая глаз.

— Егорка, — Роман тихонько позвал его, — ты меня слышишь? Что болит, скажи?

Мальчик только промычал что-то невнятное и снова откинулся на подушку.

— И рвало его, дохтур, рвало всю ноченьку, — шептала Фекла, стоя за спиной Романа. — А теперь вот только стонет да горит весь…

Опасения Романа подтверждались. Картина была очень похожа на острое инфекционное отравление, возможно, с токсическим компонентом, вызывающим сыпь. Никакой мистики. Суровая, безжалостная реальность.

В доме Анисьи Клюевой, стоявшем еще ближе к зловещей мельнице и ручью, он увидел почти то же самое. Двое ее ребятишек, Федька лет шести и Манечка, совсем кроха, года три, лежали на широкой кровати, укрытые домотканым одеялом. Оба горели, были вялыми, отказывались от еды, и у обоих на коже проступала та же зловещая красная сыпь. Анисья, тихая и убитая горем, только молча плакала, глядя на своих детей испуганными, полными отчаяния глазами.

— И у них то же самое, — прошептала она, когда Роман закончил осмотр. — Словно одна хворь на всех наших деток накинулась… За что ж нам такое наказание, Господи…

Роман выпрямился, чувствуя, как внутри все холодеет. Три случая с идентичными, тяжелыми симптомами, и все у тех, кто жил рядом со Змеиным ручьем и пользовался его водой. Сомнений почти не оставалось. Это было массовое отравление, и очень серьезное.

— Нужно немедленно начинать лечение, — сказал он Анисье, стараясь, чтобы голос его звучал как можно увереннее. — Главное сейчас — давать им как можно больше пить, кипяченой воды, отваров. И то, что я пропишу…

Он думал о том, что в таких случаях необходимы антибиотики, чтобы справиться с возможной бактериальной инфекцией и предотвратить осложнения. Но антибиотиков, того же пенициллина или стрептомицина, в его фельдшерском пункте было кот наплакал, всего несколько флаконов, которые он берег для самых экстренных случаев, для борьбы с пневмониями или тяжелыми раневыми инфекциями. Хватит ли их на всех? И помогут ли они, если причина отравления — какой-то неизвестный токсин? Эти мысли тяжелым камнем легли ему на душу.

После осмотра больных и подтверждения своих худших опасений Роман, не теряя ни минуты, направился от избы Анисьи прямо к ручью. Захваченные им еще из ФАПа чистые склянки неприятно холодили руку сквозь ткань сумки. День уже клонился к вечеру. Низкие серые тучи, весь день висевшие над Тихоречьем, начали понемногу редеть на западе, пропуская косые, меланхоличные лучи садящегося солнца. Они золотили верхушки деревьев, но в низине, где протекал Змеиный ручей, уже сгущались ранние, лиловые сумерки. Воздух, до этого душный и парной, стал заметно прохладнее, потянул сыростью от реки и леса. Запахи влажной земли, прелой листвы и тот самый, чуть сладковатый, тревожный дух тины от ручья стали резче, ощутимее. В деревне стихали дневные звуки, и тишина, нарушаемая лишь редким лаем собак да скрипом далекой калитки, казалась особенно напряженной и глубокой.

Когда Роман спустился в пойму, где высокая трава вилась у ног, цепляясь за сапоги, будто пыталась остановить, его встретила тишина иного рода: странная, настороженная. Даже птицы в кронах прибрежных ив, казалось, стихли. Змеиный ручей, извиваясь, как живое существо, нес свои мутноватые, с желтоватым оттенком воды. В косых лучах заката они казались еще темнее и зловещее. Ручей был довольно бурным, с глухим рокотом тек по каменистому дну, пенясь у перекатов, но у самой мельницы, в тени ее развалин, образовывал небольшие, почти неподвижные заводи, где медленно вращались воронки, затягивая в себя опавшие листья и мелкий сор. Роман на мгновение замер, охваченный тем странным ощущением, которое бывает в пустых, заброшенных домах: будто кто-то есть рядом, но его не видно.

Он шагнул ближе, к тому месту, где, по словам женщин, чаще всего брали воду. Присел на корточки у самой кромки, ополоснул первую склянку мутной водой и, наполнив ее до метки, плотно закрыл пробкой. Запах, едва уловимый в деревне, здесь был отчетлив и силен: влажная тина, сладковатая плесень и что-то еще, неуловимое, чуждое, от чего першило в горле. «Хотя бы на бакпосев, — подумал он, убирая склянку в сумку. — В районной СЭС должны разобраться, если это что-то распространенное».

Старая мельница возникла перед ним внезапно, как привидение: почерневшее, перекошенное строение, мрачно нависшее над ручьём. Сквозь провалившуюся крышу проглядывали обугленные стропила, а из-под фундамента торчали кривые, подгнившие балки, полузатопленные в грязи. У подножия мельницы вода почти не двигалась. Здесь, в тихом затоне, поверхность покрывала тонкая радужная плёнка, а на мелководье дрейфовали обрывки гнилой травы. Роман сдержал подступившую к горлу тошноту, достал вторую склянку и осторожно, не касаясь воды руками, наполнил ее. Пахло гниением и чем-то острым, металлическим, как застарелая ржавчина.

Он продолжил путь вверх по течению, туда, где ручей, казалось, рождался из самого сердца леса. В этом месте вода была на вид светлее и чище, но всё тот же тягучий, тревожный запах все равно чувствовался, хоть и слабее. Он наполнил последнюю склянку и на мгновение застыл, вслушиваясь в невидимые звуки. Где-то в ветвях испуганно треснула сухая ветка, но казалось, что сам воздух здесь плотнее, чужой, и он давит на уши.

Он внимательно осмотрел берега: следов скота не было, никаких сточных труб, мусора тоже. Однако все в этом месте казалось ему неправильным, словно в хорошо знакомой картине кто-то намеренно изменил одну, едва заметную деталь. Это было неуловимо, почти на уровне подсознания. Осмотр развалин мельницы тоже не дал ничего: лишь мышиный помёт, труха от сгнивших досок, вековая пыль и клочья паутины. Но Романа не покидало гнетущее ощущение, будто за ним наблюдают: не глаза, не человек, а сама эта местность. Земля, вода, мрак под старыми бревнами.

«Странно, — пробормотал он, чувствуя, как нарастает досада от собственного бессилия и этой туманной неопределенности. — Симптомы у всех очень похожи на острое отравление или кишечную инфекцию. Источник должен быть здесь, в воде. Но что именно? Бактерии? Какие-то токсины от гниения органики в этих застойных местах у мельницы? Или что-то вымывается из почвы, из-под этих старых бревен, какая-нибудь дрянь, оставшаяся еще от мельника-колдуна, как бабы говорят?»

Последняя мысль была, конечно, нелепой, но в этой гнетущей атмосфере, в сгущающихся сумерках, даже самые рациональные предположения начинали обрастать какой-то мистической шелухой.

Склянки с мутной водой оттягивали сумку. Роман пошел обратно в село, погруженный в свои мысли, стараясь не оглядываться, но ощущение невидимого присутствия за спиной не отпускало, заставляя мышцы спины невольно напрягаться. Над горизонтом собирались сумерки, багрово-лиловые, медленно поглощая свет. Все вокруг — деревья, изгороди, даже знакомые избяные силуэты — приобретали зыбкость, чуждость.

Он чувствовал, как внутренний холод поднимается из груди к горлу. Это был не только страх за больных. Это было другое. Что-то, с чем он не умел бороться. Не микробы, не токсины, не диагнозы. Что-то, чему он не мог дать имя, но что, казалось, шагало за ним след в след от самой мельницы, из самой этой темной, недоброй воды.

Воздух, до этого пахнущий только сыростью и тиной, вдруг неуловимо изменился: к нему примешался густой, горьковато-пряный аромат сушеных трав — полыни, зверобоя, мяты. Роман поднял голову от своих мрачных мыслей и понял, что тропинка вывела его на околицу, к тому самому месту, где он еще ни разу не был так близко. Его путь лежал мимо избушки Прасковьи Ивановны. Дом знахарки стоял поодаль от остальных, почти у самой кромки темнеющего леса, словно охраняя его тайны. Маленький, но удивительно ладный, с ухоженным палисадником, где густо росли эти самые пахучие травы, он выбивался из общего ряда деревенских построек. Несмотря на наступающий вечер, сама Прасковья копошилась на небольшом огородике за домом, низко склонившись над грядками и что-то бережно собирая в плетеный кошик. На ней был светлый, почти белый платок, низко повязанный на лоб, из-под которого выбивались гладко зачесанные седые волосы, но лицо ее, когда она выпрямилась, заметив Романа, показалось ему на удивление молодым, почти без морщин, а ясные, спокойные глаза смотрели внимательно и без тени неприязни. Вся ее невысокая, немного полная фигура излучала какое-то удивительное умиротворение и силу. От нее исходило приятное, чуть горьковатое благоухание трав.

Роман, повинуясь какому-то внезапному порыву, остановился у низкой калитки.

— Добрый вечер, Прасковья Ивановна, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно и уважительно.

— И тебе вечер добрый, дохтур, — она кивнула, не прерывая своего занятия: аккуратно обрывала какие-то мелкие листочки с только что сорванного стебля. — Что привело тебя в нашу сторону на закате дня? Али опять какая беда в селе приключилась?

— Беда, Прасковья Ивановна, еще какая беда, — Роман вздохнул. — У ручья, у Змеиного, люди болеют. Дети особенно. Похоже на отравление водой. — Он помолчал, потом решился: — Сегодня женщины в фельдшерском пункте на вас ссылались… Говорили, вы это порчей считаете, наговором на воду. Зачем же вы людей пугаете еще больше, Прасковья Ивановна? Им и так страшно.

Знахарка медленно выпрямилась, отложила свой кошик и посмотрела на Романа долгим, проницательным взглядом, в котором не было осуждения, лишь глубокое, вековое понимание.

— А разве я их пугаю, дохтур? — голос ее был тихим, но отчетливым, как журчание лесного родника. — Люди, они ведь как дети малые — чего боятся, то и видят. В словах моих, аль в шелесте листвы, аль в крике ночной птицы — каждый свою страшилку услышит, свою картинку нарисует, какая ему ближе к сердцу его трепыхающемуся. Ты им про заразу невидимую толкуешь, а они про мельника-колдуна аль про Марью-утопленницу думают. И не потому, что глупые они, нет. А потому что страх их так понятнее, так привычнее. Имя ему дать можно, облик придать, чтоб не так пусто и жутко было на душе.

Она сделала шаг ближе, и ее ясные глаза, казалось, заглянули Роману в самую душу, туда, где он прятал свои самые потаенные страхи.

— Твоя наука, она хвори телесные лечит, и то не всегда, сам знаешь, как оно бывает. А есть хвори, что от духа идут, от сердца мятущегося, от тоски невысказанной. Их порошками твоими не уймешь, и скальпелем не вырежешь, как бы ты ни старался. Я ведь вижу, дохтур, не слепая, — она чуть заметно качнула головой, — что и у тебя самого на душе камень лежит, тяжелый, неподъемный. Маешься ты, мечешься, как птица в клетке, выхода не видишь. Страх в тебе сидит глубоко, как корень старого дерева, и усталость такая, что и травы мои целебные не сразу помогут. А это ведь тоже хворь, только душевная. И от нее лекарства в твоих блестящих склянках нету. Ты ведь не тело свое сюда привез лечить, дохтур, а душу свою спасать пытаешься, от чего-то бежишь… Да только от себя не убежишь, где бы ни был.

Роман стоял, как громом пораженный. Он ожидал чего угодно — упреков, насмешек, снисходительного отрицания его методов, но только не этого спокойного, почти сочувственного понимания, этой пугающей проницательности. Эта простая деревенская старуха, знахарка, которую он мысленно причислял к дремучим суевериям, вдруг увидела то, что он так тщательно пытался скрыть даже от самого себя: его всепоглощающий страх, его отчаяние, его почти физическую усталость от этой непосильной ноши. Что-то внутри него дрогнуло, какая-то стена, которую он так усердно выстраивал между собой и этим чужим, непонятным миром, дала глубокую трещину. Ее слова зацепили какие-то потаенные струны его души, всколыхнули те самые спрятанные чувства, которые он пытался подавить своей напускной строгостью и верой в непогрешимость науки.

— Может, вы и правы, Прасковья Ивановна… — растерянно пробормотал он, голос его предательски дрогнул. — Может, и правы… Только вот… как лечить эту душевную хворь, я пока не знаю. Не учили нас этому в институтах.

— А ты не торопись, дохтур, — мягко, почти ласково сказала Прасковья. — Жизнь — она не книга, ее по страницам не пролистаешь. Прислушайся к себе, к земле этой, к воде. Они мудрее нас с тобой будут, многое подскажут, если сердце твое открыто будет. А как душа успокоится, так и телу легче станет, и разум прояснится.

Она кивнула ему на прощание и, взяв свой кошик, легко и бесшумно, словно лесная тень, скрылась в своей избушке, а Роман, чувствуя какое-то странное беспокойство, смешанное с неожиданным, почти болезненным облегчением, побрел дальше, к своему ФАПу.

Разговор с Прасковьей не выходил у него из головы. Ее слова о душевной боли, о его собственном страхе и напряжении, о тоске, что гложет его изнутри, были как нельзя кстати. Тоска по Людмиле, по ее пониманию, по ее светлой, жизнерадостной натуре, которая всегда умела развеять любые его сомнения, усилилась до предела. Он больше не мог держать все это в себе, этот груз становился невыносимым.

Вернувшись в свой холодный, неуютный дом, он, не раздеваясь, прошел к столу, достал из чемоданчика последний чистый лист бумаги и старую, еще институтскую авторучку. За окном уже совсем стемнело, где-то далеко и тоскливо выла собака, а в печной трубе заунывно пел ветер, предвещая скорую непогоду. Но Роман ничего этого не замечал. Он должен был написать Люде. Сейчас же.

«Людочка моя, родная, единственная! — почти без нажима, словно боясь спугнуть нахлынувшие чувства, вывел он на бумаге. Сердце его сжалось от нежности и острой, почти физической боли. — Не знаю, дойдут ли эти строки, услышишь ли ты меня сквозь эту проклятую тишину, которая стоит между нами уже столько недель. Но я больше не могу молчать, не могу держать это в себе. Я должен тебе все рассказать, потому что ты — единственный человек на всем белом свете, кто может меня понять, кому я еще верю…

Люда, я здесь как будто попал в какой-то страшный, дурной сон, и не могу проснуться. Это не просто деревня, это… это что-то другое, чужое, враждебное. Люди здесь живут по своим, каким-то древним, непонятным мне законам, верят в такие вещи, от которых у меня, врача, волосы дыбом становятся. И я не знаю, как с этим быть, как им помочь, если они сами не хотят помощи, а ждут чудес от знахарок или боятся проклятий давно умерших людей.

А работа… Ты не представляешь, что мне пришлось пережить в первую же ночь. Был парень, Митька, совсем молодой, почти мальчишка, умирал от перитонита. И я… я его оперировал. Здесь, в этом сарае, который называется ФАПом, при свете коптящей керосиновой лампы, почти без инструментов, без чьей-либо помощи, кроме доброй женщины, тети Груши… Я стоял над ним, Люда, и руки у меня дрожали не от холода — от животного ужаса. Я никогда раньше не делал ничего подобного живому человеку, только на препаратах в анатомичке… А тут все по-настоящему — кровь, боль, стоны… Я резал, почти не видя, молясь всем богам, в которых никогда не верил. И он выжил, представляешь? Это настоящее чудо, так сказал хирург в районе. Но теперь… теперь из-за этого началось служебное разбирательство. Меня обвиняют в самовольных действиях, в нарушении всех инструкций. И я не знаю, чем это кончится. Может, меня лишат диплома, может, отдадут под суд… Я каждую ночь вижу его, Митьку, на том столе, и себя — то ли палача, то ли спасителя, сам уже не понимаю… Страх, Люда, такой липкий, удушающий страх не отпускает меня ни на минуту. Я не могу рассказать об этом родителям, ты же знаешь, отец после инфаркта, ему нельзя волноваться…

А сегодня — новая напасть. Массовое отравление у ручья, у старой мельницы. Дети болеют. А местные опять — то мельник-колдун, то Марья-утопленница воду отравила, то еще какая-то нечисть… Я пытаюсь найти причину, ходил к этому ручью, взял пробы воды… А знахарка местная, Прасковья, посмотрела на меня так, будто всю душу мою увидела, и сказала, что страх мой и тоска меня изведут посильнее любой болезни… Может, она и права.

Мне так не хватает тебя, твоего смеха, твоей легкости, твоей веры в лучшее. Здесь только работа, чужое горе, и эта давящая, непонятная тревога от всего — от людей, от их дремучих поверий, от этой проклятой реки, о которой тут такие страсти рассказывают, что волосы дыбом. Я хочу домой, Люда. Просто домой, к тебе. Туда, где все понятно, где есть будущее, где есть ты. Скажи, что это все не навсегда, что я смогу вернуться. Скажи, что ты меня ждешь… Напиши мне хоть слово, умоляю. Твое молчание — это пытка».

Ручка выпала из его ослабевших пальцев. Он уронил голову на стол, и его плечи затряслись от беззвучных, судорожных рыданий. Боль, страх, отчаяние, тоска по Людмиле — все это, так долго сдерживаемое, прорвалось наружу, выжигая его изнутри. Он не знал, сколько так просидел, обессиленный и разбитый. Потом, немного успокоившись, он поднял голову, кое-как сложил исписанный неровным, дрожащим почерком лист, засунул его в конверт и надписал адрес.

Завтра на рассвете староста Петр Сергеич собирался в район по колхозным делам. Роман решил во что бы то ни стало передать с ним это письмо и склянки с пробами воды. Это была его единственная надежда, единственная ниточка, связывающая его с миром, где еще оставалась прежняя, понятная жизнь, и где, главное, была она, его Люда.

Продолжение этой истории уже опубликовано на канале.
👉
[Читать следующую часть]

Друзья, буду рада видеть вас среди подписчиков канала «Оля Рэй». Впереди много тайн, и мне очень важна ваша поддержка!